Известнейший французский писатель, лауреат Нобелевской премии 1947 года, классик мировой литературы Андре Жид (1869–1951) любил называть себя «человеком диалога», «человеком противоречий». Он никогда не предлагал читателям определенных нравственных решений, наоборот, всегда искал ответы на бесчисленные вопросы о смысле жизни, о человеке и судьбе. Многогранный талант Андре Жида нашел отражение в его ярких, подчас гротескных произведениях, жанр которых не всегда поддается определению.
I
Яхотел рассказать о своей жизни сыну моему Ипполиту, чтобы тем самым просветить его; сына у меня больше нет, но я все равно расскажу. Ему я и не осмелился бы описать, как сделаю это теперь, некоторые свои любовные похождения: он являл собой воплощенное целомудрие и с ним я не решался говорить о своих сердечных делах. Впрочем, они имели для меня значение лишь в первую половину моей жизни, хотя дали мне возможность познать себя, равно как и встречи с различными чудовищами, которых я одолел. Ибо, учил я Ипполита, «прежде всего надо познать, кто ты есть, а затем уже надлежит осознать и принять в руки наследство. Хочешь ты того или нет, ты, как и я, являешься царским сыном. И тут ничего не поделаешь, это — данность, и она обязывает». Однако Ипполита все это заботило мало, гораздо меньше, чем меня в его возрасте, и, как и я в свое время, он довольствовался тем, что просто знал об этом. О юные годы, прожитые в невинности! Какая беззаботная пора! Я был ветром, волной. Я был растением, я был птицей. Я не замыкался в себе, и любой контакт с внешним миром не столько указывал мне на ограниченность моих сил, сколько разжигал во мне сладострастие. Я нежно гладил фрукты, молодую кору деревьев, гладкие камни на берегу, шерсть собак, лошадей — прежде чем начал ласкать женщин. Все прекрасное, что щедро давали мне Пан, Зевс и Фетида, очень возбуждало меня.
Однажды отец сказал мне, что так дальше продолжаться не может. Почему? Потому, черт возьми, что я — его сын и должен показать, что достоин трона, на котором займу его место. А мне было так хорошо сидеть просто на густой траве или на освещенной арене… Однако упрекать своего отца я не могу. Разумеется, он правильно сделал, что восстановил против меня мой собственный разум. Именно этому я и обязан всем, что стал годен в дальшейшем, — тем, что перестал жить как придется, каким бы приятным это состояние вольности ни казалось. Отец научил меня, что ничего большого, стоящего, прочного нельзя добиться без усилий.
Первое такое усилие я сделал по его настоянию. Надобно было приподнять скалы, чтобы найти под одной из них оружие, спрятанное, как он мне сказал, Посейдоном. Он радостно смеялся, видя, как от этих упражнений у меня довольно скоро прибавилось силы. Тренировка мускулов сопровождалась тренировкой воли. И вот когда в этих тщетных поисках я сдвинул с места все тяжеленные скалы в округе и уже приступил было к глыбам в основании дворца, он остановил меня.
«Оружие, — сказал он мне, — значит меньше, чем рука, которая его держит; рука значит меньше, чем разумная воля, которая ее направляет. Вот оно, это оружие. Прежде чем отдать его тебе, я хотел, чтобы ты его заслужил. Отныне я вижу, что у тебя достаточно честолюбия и стремления к славе, которое позволит тебе употребить его лишь для благородного дела и во благо человечества. Время детства прошло. Будь мужчиной. Сумей показать людям, чем может быть и чем ставит себе целью стать один из них. Тебя ждут большие дела. Дерзай».
II
Он — отец мой Эгей — был одним из лучших, одним из достойнейших. Подозреваю, что на самом деле я — мнимый его сын. Мне говорили об этом и еще о том, что меня породил могущественный Посейдон. В таком случае свое непостоянство я унаследовал от этого божества. Что касается женщин, я ни на одной не мог остановиться надолго. Иногда Эгей отчасти мешал мне. Однако я признателен ему за опеку и за то, что он ввел в Аттике культ Афродиты. Я скорблю, что явился причиной его смерти из-за своей роковой забывчивости: не заменил на корабле черные паруса белыми, когда возвращался с Крита, как это было условлено в случае, если я окажусь победителем в моем рискованном предприятии. Ведь всего не упомнишь. Но честно говоря, если мне покопаться в себе поглубже (что я всегда делаю неохотно), то не могу поклясться, что это действительно была одна только забывчивость. Признаться, Эгей мешал мне, особенно когда с помощью любовного зелья колдуньи Медеи, считавшей его (да он и сам так считал) староватым для роли мужа, он вознамерился — досадная идея — отхватить себе вторую молодость, поставив тем самым под удар мою карьеру. Ведь каждому — свое время. Как бы там ни было, при виде черных парусов… в общем, по прибытии в Афины я узнал, что он бросился в море.
Вот факты, и я считаю, что оказал общепризнанные услуги: окончательно освободил землю от множества тиранов, разбойников и чудовищ; расчистил некоторые опасные пути, куда робкий духом и по сей день ступает с оглядкой; очистил небо, чтобы человек не так низко склонял перед ним голову, меньше страшился напастей.
Приходится признать, что сельская местность представляла собой тогда весьма неутешительное зрелище. Между разбросанными там и сям поселками лежали большие пространства необработанной земли, пересекаемые небезопасными дорогами. Были здесь дремучие леса и глубокие ущелья. В местах самых мрачных скрывались разбойники, которые грабили и убивали путников или по меньше мере требовали выкупа, и на них не было никакой управы. Разбой, грабеж, нападения свирепых хищников, происки тайных сил перемешивались между собой настолько, что трудно было распознавать, жертвой чьей жестокости — божества или человека — ты стал и к какой породе — человеческой или божественной — принадлежат такие чудовища, как Сфинкс или Горгона, над которыми взяли верх Эдип и Беллерофонт. Все, что оставалось необъяснимым, считалось идущим от бога, и перед богами испытывался такой страх, что любой героизм воспринимался как святотатство. Первые и самые важные победы, которые предстояло одержать человеку, были победы над богами.
Будь то человек или бог, лишь завладев его оружием и направив оное против него, как это сделал я с дубиной ужасного великана из Эпидавра Перифета, можно добиться истинной победы над ним.
А молния Зевса? Уверяю вас, придет время, когда человек сможет завладеть и ею — как это сделал с огнем Прометей. Да, это и есть окончательные победы. А вот что касается женщин, моей силы и моей слабости одновременно, то тут всегда приходилось все начинать сначала. Едва я ускользал от одной, как попадал в силки какой-нибудь другой, и ни одной не завоевал, прежде чем не был завоеван сам. Прав был Пирифой, когда говорил (о, как я отлично с ним ладил!), что важно не позволить ни одной сделать себя малодушным, каким стал Геркулес в объятиях Омфалы. А поскольку я никогда не мог и не хотел лишать себя женщин, он при каждом моем любовном марафоне повторял мне: «Давай, давай, но смотри не попадись». Та, что однажды под предлогом уберечь меня захотела привязать к себе нитью, тонкой, правда, ноне эластичной, она… однако еще не пришла пора говорить об этом.