Этьен Жильсон (1884–1978) — один из виднейших религиозных философов современного Запада, ведущий представитель неотомизма. Среди обширного творческого наследия Жильсона существенное место занимают исследования по истории европейской философии, в которых скрупулезный анализ творчества мыслителей прошлого сочетается со служением томизму как величайшей философской доктрине христианства и с выяснением вклада св. Фомы в последующее движение европейской мысли. Интеллектуальную и духовную культуру «вечной философии» Жильсон стремится ввести в умственный обиход новейшего времени, демонстрируя ее при анализе животрепещущих вопросов современности. Опираясь на экзистенциальное прочтение томизма, Жильсон акцентирует мысль о свободе выбора, дарованной человеку, и предназначении его как продолжателя дела божественного Творения. В данный том вошли работы: «Учение Декарта о свободе и теология», «Бытие и сущность», «Бог и философия», а также ряд статей последователей и учеников Жильсона, посвященных его разностороннему творчеству.
УЧЕНИЕ ДЕКАРТА О СВОБОДЕ И ТЕОЛОГИЯ
Введение
Прежде всего, нам хотелось бы в немногих словах уточнить цель, которую мы преследуем в настоящей книге. Не надо ожидать от этой работы обнаружения неизданных текстов Декарта, касающихся его доктрины свободы. После многочисленных исследований этих текстов, и особенно великолепных работ Ш.Адана и П.Таннери, трудно ожидать подобных находок. Лишь чисто случайно могут обнаружиться редчайшие неизданные тексты, которые остались скрытыми для всех предыдущих исследований.
Тем не менее мы не собираемся просто изучать тексты Декарта, как они представлены последними издателями. После стольких анализов и синтезов декартовской мысли, выполненных столькими проницательными историками и философами, мы не надеемся, что подобный метод мог бы привести к новым результатам. Поэтому мы не ставим перед собой задачи реконструировать картезианскую философию или, ограничившись текстами философа, выявить внутреннюю структуру системы и ее общую ориентацию. Наше исследование будет осуществляться в совсем иной перспективе.
Мы хотели попытаться осуществить по отношению к картезианской философии эксперимент, который часто давал блестящие результаты, когда его применяли к творчеству других философов или писателей. Речь идет о том, чтобы соотнести творчество с его средой. По правде сказать, никакие другие труды, возможно, не нуждаются в этом так, как труды Декарта, потому что мало чьи работы историки так настойчиво пытались вырвать из контекста их условий существования. Кажется, что с приходом картезианства философская мысль полностью обновилась и что в обширном пространстве истории идей Cogito стало границей, отделяющей времена схоластики от эры новой философии. Наконец пришел Декарт!.. И его пришествие знаменует полный разрыв с философией прошлого. Под чьим же влиянием формировалось такое понимание картезианской философии? Исследовать это здесь не место; но такое понимание противоречит самому общему закону, согласно которому любой продукт человеческой мысли тесно связан со средой, в которой он зародился, и с условиями, в которых он развивался.
Ибо слишком долго пренебрегали тем обстоятельством, что среда, в которой зародилась и развивалась картезианская метафизика, была по сути теологической. В XVI в. философская мысль еще далеко не эмансипировалась от опеки теологии. Учителя Декарта были профессиональными теологами, и схоластическая система св. Фомы, которую они ему преподавали, представляла собой философию, каждое предложение которой находило свое оправдание в своих теологических следствиях. Среди друзей и корреспондентов Декарта было очень много теологов; именно теологам он посвятил свои «Размышления о первой философии» и именно от них ожидал возражений. Специально для иезуитских коллежей он придал «Первоначалам философии» ту форму, которой они обладают. В ту эпоху еще нет философского сообщества, отдельного от теологического, потому что само различение философии и теологии тогда еще не оформилось. Декарт полагал, что положил начало такому разделению, однако существовавшие на протяжении столетий мыслительные установки разрушаются не за один день; разрыв с прошлым, возможно, в трудах Декарта менее ощутим, чем в его намерениях.
А если это так, то становится возможным новый подход к трудам Декарта, состоящий в том, чтобы искать объяснения картезианской философии в теологической среде, в которой она сформировалась. Сказать по правде, потребность в таком подходе чувствовалась уже давно. Замкнутая система рассмотрения доктрины Декарта давала трещины со всех сторон
Первая часть Свобода Бога
Глава I Декарт в коллеже Ла Флеш. Тексты
Среди теологических влияний, которые испытала мысль Декарта, самым общим и бесспорным является влияние св. Фомы. Мы будем постоянно предполагать наличие такого влияния и без колебания обращаться к «Сумме теологии» или к комментариям к ней, когда нам будет казаться, что это способствует прояснению текстов Декарта. Поэтому с самого начала важно разрешить следующую проблему: был ли Декарт знаком с теологией св. Фомы и настолько ли он ее знал, чтобы она могла оказать реальное влияние на его мышление? Ответ не может вызывать сомнений. Известно, что Декарт изучал философию в иезуитском коллеже Ла Флеш, где ее преподавали лучше, чем где бы то ни было
[2]
. Декарт сам рассказывает нам, каким он был учеником, и сообщает, что его не считали хуже других, хотя некоторых из его товарищей прочили на место их учителей
[3]
.
Он прошел целиком весь цикл философских занятий так, как он был организован в коллеже Ла Флеш, посвятив этому три учебных года: 1609–1610, 1610–1611 и 1611–1612. Байе не сообщает нам никаких сведений о его профессорах, однако мы знаем из других источников, что в течение этих трех лет его профессором был о. Франсуа Верон, а репетитором — о. Этьен Ноэль. Тот факт, что о. Верон был профессором Декарта, удостоверяется списком профессоров Ла Флеш, сохранившимся в архивах Общества Иисуса (les Archives du Gesu
[3*]
) в Риме
[4]
. О. Франсуа Верон не представляет интереса для исследователей в том смысле, что у него нельзя обнаружить зачатки картезианской философии. Какое-то время назад полагали, что у учителя Декарта можно обнаружить семена картезианства; но, думается, от всяких попыток такого рода нужно отказаться раз и навсегда по двум причинам. Первая состоит в том, что профессор философии в иезуитском коллеже был бы немедленно отстранен от выполнения своих функций, если бы в его преподавании обнаружились хоть малейшие попытки отступить от праведных путей схоластики. К этому мы еще вернемся: профессор Декарта не мог преподавать другого учения, кроме учения Аристотеля и св. Фомы. Вторая причина состоит в том, что если бы даже обстоятельства позволяли, о. Франсуа Верон все равно был не из тех, кто мог бы отклониться от схоластики. В этом наставнике, действительно, очень трудно увидеть предшественника своего ученика. Знаменитый полемист и апологет, о. Франсуа Верон получил известность благодаря нескольким апологетическим сочинениям
Поэтому мы не думаем, что имеет смысл искать в образовании, полученном Декартом в Ла Флеш, зародыш новых идей, принесенных им позднее в философию. Но зато там с уверенностью можно искать источник схоластических представлений, которые Декарт никогда не мог бы забыть при всем желании. Изучение философии в коллеже Ла Флеш продолжалось три года
Что касается содержания организованного таким образом преподавания, то его составляли в основном учения Аристотеля и св. Фомы
Итак, Декарт покинул Ла Флеш умелым диспутантом, вскормленным схоластической философией. Об этом свидетельствуют и различные анекдоты, приводимые Байе, которым в какой-то степени можно верить
Глава II Противник Декарта
По вопросу о божественной свободе, как и по многим другим, мысль Декарта формировалась в оппозиции схоластической философии. Там, где мы были бы склонны искать выражение самобытно развивающейся мысли, часто следует видеть отрицание той или иной известной его современникам концепции. Это относится, как мы покажем ниже, и к тем текстам, в которых Декарт излагает свою концепцию божественной свободы; важно поэтому, если мы хотим постичь ее смысл, прежде всего разобраться, кто был его противник, которому он противопоставлял свою точку зрения.
Обратившись к тексту первого письма, в котором Декарт обсуждает данный вопрос, мы еще не сможем понять, что он имел в виду конкретного противника. Кажется, что он просто не соглашается со всеми теми, кто в той или иной степени исключает из сферы действия свободного выбора Бога область вечных истин, превращая их в независимые от Создателя. В чем состоит данная предполагаемая независимость? Декарт не сообщает этого, когда делится с Мерсенном проектом будущей работы; он вообще выступает против попыток превратить вечные истины в особый род реальности, в истоке которого не лежит акт творения. По всей видимости, сам Мерсенн в утерянном письме попросил Декарта уточнить свою мысль по этому вопросу. Речь шла о том, как надо понимать эту достойную осуждения независимость вечных истин. Хотел ли Декарт сказать просто, что математические истины не следует рассматривать как извечно присутствующие в разуме Бога и независимо от Его воли? Или же термин «независимость» тут надо было понимать в сильном смысле, как предшествование вечных истин и сущностей вещей по отношению к воле и вместе с тем по отношению к разуму Бога? Тут, в самом деле, надо отличать друг от друга две существенно разные точки зрения. Каковы бы ни были, впрочем, вопросы Мерсенна, ясно, что в своем ответе Декарт сознательно употребляет понятие «независимость» в самом сильном смысле. Он намерен критиковать при этом такое понимание вечных истин, которое не только изымает их из сферы свободного решения божественной воли, но к тому же рассматривает как существующие сами по себе, независимо от божественного разума и первично по отношению к знанию Бога о них. Вечные истины истинны или возможны только потому, что Бог знает их как истинные или возможные; неверно считать, что Бог познает их как истинные, потому что они таковы вне Его. Короче, не следует говорить, что «si Deus поп esset nigilominus istae veritates essent verae»
Можем ли мы обнаружить противника, чью позицию опровергает Декарт? Письма к Мерсенну не дают нам никаких сведений на этот счет. Декарт нападает на «распространенные воззрения» «некоторых людей», не уточняя, о ком идет речь. То ли из осторожности, то ли следуя просто привычке не нападать ни на какого автора в открытую, то ли потому, наконец, что он действительно не думал ни о каком определенном противнике, Декарт не называет философа, которому могли бы принадлежать критикуемые теории. Но, по крайней мере, представляется, что если он метил в какого-то противника, то это не был ни св. Фома, ни какой-то другой схоластический философ. В тех терминах, в каких ставится эта проблема, Декарт и схоластика совершенно согласны относительно подобающего ей решения; и для Декарта, и для схоластики предположение, что могут существовать вечные истины, даже если бы Бог не существовал, не имеет никакого смысла. Декарт объявляет такую концепцию абсурдной; если бы люди подумали об этом, они не решились бы говорить, будто истина чего-то может поддерживать свое существование (subsister) независимо от Бога. Аналогично, св. Фома, утверждая существование в Боге образцовых форм или идей, отрицает, что они могут существовать вне Его и иначе, чем в божественном разуме; в самом деле, это было бы равносильно абсурдному предположению, что Бог не находит в себе самом все то, что необходимо для его действия, и вынужден искать вне своей собственной сущности образцовые формы как модели того, что он делает
Независимые сущности невозможны, потому что Бог не мог бы искать вне себя цель или правило своего действия; они невозможны еще и потому, что не существует ничего, что не было бы Богом или творением Бога. В этом отношении нет различия между сущностями и существованиями. Когда Бог дает сущности существование, он творит не только существование, но и сущность. Невозможно в самом деле выдумывать, будто Бог творит в этом случае только существование, а сущность не творит, потому что до получения существования сущность была ничем. Она каким-то образом существовала уже в разуме Творца, но не как творение, а как творящая сущность. Т. е. когда сущности рассматриваются в божественном разуме, они составляют часть божественной сущности; если они рассматриваются как сотворенные сущности, они — и как существование, и как сущность — ничто до того, как были сотворены; и значит, в любом случае они не независимы от Бога
Впрочем, не приходится сомневаться, что во время учебы в Ла Флеш Декарт мог слышать, как какому-нибудь теологу бросали подобный упрек. Обвинение было столь же частым, сколь и суровым, и оппоненты взаимно обменивались им. Например, Суарес поздравляет одного теолога, прибавившего к числу ересей Уиклифа утверждение, что творения от века обладают реальным и отдельным от Бога существованием
Глава III Целевые причины и идея бесконечности
Почему же Декарт занимает такую позицию? Почему он старается в столь категоричных терминах опровергнуть различение, которое, не касаясь сути вещей, может показаться на первый взгляд не имеющим особого значения? Мы лучше поймем это, если посмотрим, какие следствия в учении схоластики вытекали из проводимого рассудком различения между разумом и волей Бога. Декарт четко видит эти следствия и осуждает их в «Шестых возражениях». Если различать в Боге разум и волю, то приходится признать, что Его свобода не является свободой безразличия, а управляется указаниями разума, который открывает воле благо и истину. Именно это последнее заключение стремится опровергнуть Декарт. Он хочет, чтобы мы рассматривали божественную волю как извечно безразличную ко всему тому, что было или могло быть когда-либо создано, ибо нельзя вообразить никакого блага или истины, идеи которых содержались бы в божественном разуме, не будучи ранее того сотворены Его волей
[140]
. В самом деле, вдумавшись в бесконечность Бога, мы уясним себе, что не может быть вообще ничего, что бы исходило от Него; не только никакой актуально существующей вещи, но и никакого порядка, никакого закона, никакой сущности истины и добра. Ведь в противном случае Бог не был бы полностью безразличен к творению того, что он сотворил. Ибо, если бы какая-то сущность истины или блага предшествовала Его предустановлению, она определяла бы Его к свершению того, что является наилучшим; тогда как, наоборот, поскольку Он предопределил себя к свершению именно того, что было свершено, это является теперь наилучшим
[141]
. Рассмотрим по порядку, почему Декарт не хочет допускать существования в божественном разуме Блага или Истины, предшествующих свободному решению Его воли. По вопросу о том, что Бог был совершенно свободен сотворить или не сотворить мир, Декарт и св. Фома не могли не прийти к одинаковым заключениям. Ортодоксия обязывает обоих утверждать такую свободу Бога. Декарт совершенно не расположен это отрицать, и напротив, стремится дать более точную и более достойную божественного всемогущества идею, чем это делают обычно; он открыто утверждает, что творения не являются необходимо причастными сущности Бога. Св. Фома также учил, что Бога ничто не вынуждало к тому, чтобы пожелать сотворить вещи. В самом деле, идея блага является собственным объектом воли; с другой стороны, божественный разум постигает прежде всего, сам собой и как свой главный объект не что иное, как божественную сущность
Но можно ли сказать на основании этого, что божественная воля с необходимостью желает все вещи? На первый взгляд, в это можно было бы поверить. Ибо, если Бог с необходимостью желает свое собственное существование и свою собственную благость, и если, с другой стороны, Он желает все вещи уже в силу того факта, что Он желает свою собственную благость, отсюда, как кажется, должно логически следовать, что Бог с необходимостью желает все вещи. Но при более внимательном рассмотрении становится ясно, что дело обстоит противоположным образом
Мы еще лучше поймем это, если посмотрим на дело с другой стороны. Мы только что сказали, в самом деле, что воля стремится к объекту в силу его отношения к цели, положенной волей. Если же средство стоит к цели в таком отношении (proportion), что цель без него не может быть достигнута, то нельзя необходимо желать цель, не желая с необходимостью и этого средства; и необходимость будет тем более сильной, чем более воля придерживается правил мудрости. Нельзя, например, желать жить, не желая принимать пищу. Но творение Богом прочих существ не таково. В самом деле, ничто из произведенного божественным могуществом не равно своей причине; никакое творение не является полностью подобным Богу, никакое, следовательно, не адекватно Богу, в котором оно находит свою цель. Отсюда следует, что сколь бы высоким и благородным ни было сходство какого-то творения с Богом, сколь бы тесно ни было оно связано с божественной сущностью, всегда возможно, чтобы другое творение столь же совершенным и высоким образом представляло высочайшую благость Божию. Поэтому отношение Бога к своим творениям не вытекает с необходимостью из Его любви к своей собственной благости. Никакая необходимость не принуждает Бога и к любви ко всей совокупности сотворенного. Божественная благость совершенна сама по себе и независимо от всякого творения; она оставалась бы таковой, если бы и не существовало ничего другого, ибо, согласно слову Псалма, Богу не нужны наши блага. Не божественная благость становится совершенной и полной от того отношения, в котором вещи стоят к ней, но, наоборот, она делает совершенным и полным то, что соотносится с ней как со своей целью. Отсюда очевидно, что Бог с необходимостью хочет все то, что составляет Его собственную сущность, но, напротив, нет никакой необходимости в Его желании того, что относится к творению
Таким образом, мы не можем приписать акту воли, каким Бог желает вещи, необходимо определяющей его причины. Собственно, воля Бога не имеет причины. В самом деле, по своей природе разум таков, что когда он и рассматривает по отдельности принцип и заключение, то именно понимание принципа является причиной знания заключения. Но если разум обнаруживает заключение в самом принципе, схватывая то и другое в единой интуиции, то знание заключения не произведено в таком разуме пониманием принципа, ибо ничто не бывает само по себе своей собственной причиной; но тем не менее разум и в этом случае будет понимать, что принцип есть причина заключения. То же самое относится и к воле; цель по отношению к средствам играет для нее ту же роль, какую для ума играют принципы по отношению к своим следствиям. Отсюда у того, кто хочет цели и средств отдельными актами, воля, желающая цели, выступает как причина для воли, желающей средств. Но если кто-то желает единым актом и цель, и средства, то его воля не будет иметь причины, так как ничто не является само по себе своей собственной причиной. И тем не менее можно истинно утверждать, что он пожелал устроить средства, имея в виду цель. И подобно тому, как Бог знает любую вещь единым актом своей собственной сущности, так же Он желает любую вещь единым актом своей собственной благости. Подобно тому, как божественное знание причины не является причиной Его знания следствия, хотя он и знает следствие как содержащееся в причине, Его желание цели не является причиной Его желания средств, хотя Он и желает средства, имея в виду цель. Одним словом, Бог желает, чтобы то было по причине этого, хотя Он и не хочет того по причине этого
Означает ли это, что божественная воля не имеет оснований своего действия? Напротив: она не имеет причины, но ей с полным правом можно приписать основание. Основанием воли является ее благость. В самом деле, цель является основанием для желания того, что к ней относится. Но Бог желает своей благости как цели и всех прочих вещей как подчиненных этой цели. Поэтому Его благость есть основание, по которому Он желает всего того, что не есть Он
Глава IV Источники: Дунс Скот и Мерсенн
Источники картезианской концепции божественной свободы никогда, насколько нам известно, не оказывались объектом специального исследования. Тем не менее, кажется, стало в некотором роде традицией считать Дунса Скота непосредственным предшественником Декарта на том пути, на который он вступил в своем решении этой проблемы. Происхождение данной традиции надо искать, вероятно, у Секретана (Secretan)
[248]
, который, хотя и не утверждал о прямой преемственности идей от Дунса Скота до Декарта, тем не менее настаивал на сходстве позиций обоих философов, для которых абсолютная воля может своим свободным актом соединить любые противоположности и даже противоречие. С тех пор почти везде упоминается об этом сходстве Декарта и данного средневекового философа. Одним из наиболее свежих примеров является работа г-на Амлена, который в своих замечательных лекциях о системе Декарта написал в духе этой традиции: «Его предшественниками были только Плотин и Дунс Скот, хотя, возможно, он их и не знал»
[249]
. Что касается Плотина, то этот вопрос мы лучше отложим, хотя, конечно, стоило бы исследовать, оказал ли Плотин прямое или опосредствованное влияние на Декарта и может ли он числиться среди предшественников последнего. Но что касается Дунса Скота, то мы собираемся как раз приступить к исследованию того, обосновано ли в какой-то мере сближение двух мыслителей.
Такое сближение наиболее систематически проведено в диссертации В. Каля о примате воли у св. Августина, Дунса Скота и Декарта
[250]
. Согласно мнению этого историка, мысль Декарта чрезвычайно близка позиции Дунса Скота относительно божественной воли; оба представляют ее себе почти одинаковым образом
[251]
, хотя и нельзя, впрочем, доказать, что Дунс Скот действительно повлиял на Декарта
[252]
. Но с нашей точки зрения, проблема не в этом. Мы не сомневаемся, что если бы учение Дунса Скота о божественной свободе было действительно так близко декартовскому, как это пытаются представить, то изложение содержания этого учения достигло бы Декарта. Столь оригинальная и противоречащая томистскому учению о свободе Бога концепция не могла бы не вызвать отклика; она должна была бы пересказываться, комментироваться, обсуждаться и опровергаться; но в любом случае, о ней бы говорили, и Декарт наверняка об этом бы знал. Доказательство сходства уже было бы, по нашему мнению, очень сильной предпосылкой в пользу тезиса о влиянии. Но сначала надо бы доказать, что такое сходство действительно есть; ибо если посмотреть на тексты немного внимательнее, то видимость сходства исчезает.
В.Каль, чтобы показать такое сходство, опирается на некоторые из текстов Дунса Скота, которые, на первый взгляд, свидетельствуют в пользу его утверждения. Это прежде всего тексты, в которых Дунс Скот выдвигает против св. Фомы [положение о] первичности воли по отношению к разуму. Воля может рассматриваться как высшая по отношению к разуму в плане своего объекта. Объектом разума является Истина, а объектом воли — Благо. Согласно св. Фоме, Истина, объект разума, обладает большим достоинством, чем Благо, потому что Истина ближе к высочайшему совершенству; в самом деле, высочайшее совершенство есть бытие, содержащее в себе все совершенства, и поскольку истинное есть то, что наиболее тесно связано с бытием, Истина более совершенна, чем Благо. Однако, по мнению Дунса Скота, данное рассуждение должно быть исправлено. Если согласитсья, что более близкое абсолютному совершенству обладает также большим достоинством, то отсюда следует, что Благо обладает большим достоинством, чем Истина. В самом деле, то, что само по себе и по своей сущности является благом, лучше, чем то, что является благом по участию. Но благо, объект воли, является благом по сущности и абсолютно, истинное же, напротив, является благим только по участию в благе. Следовательно, воля выше разума в плане их объектов
Третье доказательство первичности воли является наиболее оригинальным; одновременно оно и наиболее интересно, потому что позволяет нам проникнуть в самую сердцевину воззрений Дунса Скота, следуя его анализу взаимной каузальной связи воли и разума. В самом деле, согласно учению св. Фомы, неединообразная (equivoque) действующая причина обладает большим достоинством, чем ее действие; но акт разума, посредством которого он схватывает цель, является причиной акта воли, потому что нельзя чего-либо желать, не зная этого, причем ясно познанное благо не может не быть желаемым: «Hoc posito ponitur ille et amoto amovetur»
К тому же, если разум по отношению к воле является частичной причиной, воля гораздо более очевидным образом определяет и направляет разум. Воля тоже является неединообразной действующей причиной по отношению к разуму, потому что, как говорит св. Ансельм
Глава V Картезианское учение о божественной свободе и теология Оратории
Прежде всего уточним: если понимать под «источником» вполне готовое учение, которое Декарту оставалось бы только перенести в свою систему, то нельзя говорить в собственном смысле об источнике картезианского учения о божественной свободе. Эта исключительная концепция абсолютно единого Бога, сотворившего в порядке причинности, непостижимой для нашего конечного разума, вечные истины, должна рассматриваться как продукт личных размышлений философа. В этом вопросе Декарта не обманывало его чувство, что он предлагает нечто совершенно новое. Это, по-видимому, самая оригинальная из всех его метафизических концепций, она содержит меньше всего случайных элементов и наилучшим образом объясняется внутренней необходимостью его системы. Возможно, что также и из-за этого Декарт старался не выпячивать ее и как будто скрывал; подобные утверждения были неслыханными и странными для теологов, к которым он обращался.
Это не означает, что никто никогда не придерживался подобных взглядов. У св. Фомы то там, то тут можно обнаружить весьма редкие свидетельства об учении, которое могло бы быть достаточно близко учению Декарта. Так, в «Сумме против язычников» св. Фома купно осуждает тех, кто учит, будто Бог действует не по правилу своей справедливости, но исключительно по своей воле
[290]
, так что у вещей нет другого основания, кроме того, что Бог пожелал их такими, какими мы их видим. В другом месте он сообщает, будто, по мнению некоторых, Бог мог бы сделать утверждение и его отрицание одновременно истинными, и приписывает солидным авторитетам мнение, будто Бог мог бы сделать прошлое несуществующим
[291]
.
Кажется поэтому очевидным, что учение св. Фомы не всегда рассматривалось как единственно возможное.
Но это изолированные и весьма редкие тексты, простые заметки, сделанные как бы мимоходом и не оставившие никакого следа в философском образовании, которое давалось в коллежах. Мы никогда не встречали курсов, в которых упоминалось бы подобное учение; оно никогда не излагалось и не обсуждалось, авторы его никогда не назывались. Одним словом, пока ничто не дает нам права думать, что Декарт впервые обнаружил в каких-то источниках, а не пришел в результате собственных размышлений к своей концепции божественной свободы. Потребовался бы очень редкий случай, хотя и случай бы ничего не объяснял, — уж очень велико различие между процитированными нами отрывочными замечаниями св. Фомы и таким полным и внутренне согласованным учением Декарта, в котором из абсолютного единства Бога выводится, с одной стороны, сотворенность вечных истин, а с другой — опровержение рассуждения о конечных причинах.
Однако отсюда не следует, что теологическая мысль не может ничего открыть нам относительно декартовского учения о свободе. Выйдя из метафизической рефлексии Декарта и являясь, бесспорно, новым в ряде аспектов, оно соответствует тем не менее среде, в которой сформировалось. Хотя учение Декарта, действительно, можно объяснить исходя из потребности метафизического обоснования его физики, тем не менее своим общим духом, дающим ему жизнь, и многими своими существенными моментами оно обязано тому движению неоплатонистического возрождения, весьма интенсивному в тот период, которое по-настоящему исторически подготовило и сделало возможным его разработку. Конечно, картезианское учение о божественной свободе не вытекает необходимым образом из этого движения; но последнее открывало перед Декартом метафизическую мысль, ориентированную в направлении, совершенно отличном от духа схоластики, и с такой метафизикой его «истинная физика» легко могла сочетаться.
Вторая часть свобода человека
Глава I Заблуждение
Проблему человеческой свободы не следует отделять от всей картезианской философии. Декарт не занимался ею самой по себе. Ему пришлось поставить проблему <человеческой свободы> и дать ей свое решение только потому, что он хотел разрешить проблему заблуждения. Рассмотрим, в чем состоит проблема заблуждения и какое место она занимает в «Размышлениях о первой философии»; тогда нам легче будет понять, в каких терминах и под чьим влиянием Декарт поставил проблему нашей свободы.
Посредством Соgito Декарт удостоверился, что он есть мыслящая вещь и что душа есть не что иное, как мысль. Отчего происходит его уверенность? Оттого, отвечает Декарт, что я познаю ясно и отчетливо, что душе может принадлежать только то, что мыслится. Таким образом, я обнаруживаю в самом себе критерий всякой достоверности: то, что я познаю ясно и отчетливо, является истинным. Разумеется, после этого можно было бы двигаться к открытию телесных вещей, если бы одно сомнение не заставило меня заколебаться. Кто гарантирует, что мои ясные и отчетливые идеи меня не обманывают? Разумеется, когда я рассматриваю их сами по себе, у меня появляется неодолимая склонность признать их истинными, но склонность не есть доказательство. Все равно не исключено, что эти ясные и отчетливые идеи окажутся иллюзиями и заблуждениями; пока не доказано противное, я должен воздержаться от суждения по данному вопросу. Однако как можно неопровержимо доказать, что мои ясные и отчетливые идеи истинны? Мне надо опять обратиться к самому себе и искать в своей собственной мыслящей душе; и тут же я начинаю смутно подозревать, что существую не сам по себе; ведь я конечен и ограничен; моя мысль, моя душа не объясняется сама из себя; она требует существования необходимого и совершенного бытия, которое сотворило меня и является действующей и полной причиной всего того, чем я являюсь. Поэтому вовсе не я сам являюсь гарантией того, что во мне есть положительного и реального, но Бог. Но мои ясные и отчетливые идеи — это что-то, это реальности, сотворенные Богом, причем сотворенные с замечательной способностью рождать в душе неодолимую склонность к их признанию. В таком случае встает дилемма; или мои ясные и отчетливые идеи истинны, как я верю, или они ложны. Но если они ложны, то Бог меня обманывает; однако Он не может меня обманывать, потому что Его сущностное совершенство влечет совершенную правдивость; следовательно, мои ясные и отчетливые идеи истинны. Таким образом, истинность ясных и отчетливых идей опирается не просто на внутреннее чувство, пусть и неодолимое, но которое у такого конечного и несовершенного существа, каким я являюсь, вполне могло бы быть неодолимой склонностью к заблуждению; их истинность опирается на внутреннее чувство, которое не может нас обманывать, потому что исходит от Бога и причастно божественной правдивости.
Но нужно убедиться, что наши знания гарантированы Богом; только такой ценой мы получим истинную науку. Апелляция к Богу не является обходным маневром; нет, это прямая дорога, это единственная дорога, ведущая к истинной физике. Уже в «Третьем размышлении» углубление в Cogito и мою собственную природу приводит меня к достоверности существования Бога, и не было бы никаких проблем, если бы я не знал за собой большого числа заблуждений. Я уверен, что Бог существует; я уверен также, что Он в своем высочайшем совершенстве не может меня обманывать; но как же в таком случае объяснить, что я могу заблуждаться? Пока я не смогу доказать, что Бог не ответствен за мои заблуждения, останется — пусть даже легкое — подозрение, что Бог меня обманывает, и я не смогу утверждать, что мои ясные и отчетливые идеи истинны. Именно обоснованию данного тезиса будет посвящено «Четвертое размышление».
Обратимся же к созерцанию истинного Бога, в котором пребывают все сокровища науки и мудрости; в этом можно усмотреть некий путь, который, исходя из Бога, наверняка приведет нас к познанию телесных вещей, природа которых нам неизвестна
Глава II Отношения между разумом и волей. Суждение
Таким образом, Декарт приходит к более детальному рассмотрению самого себя и того, не почему, но как у нас получаются ошибки
[405]
.
Наша душа есть мыслящая вещь, но не все мысли, которые мы в ней обнаруживаем, имеют одинаковую природу. В самом общем плане, наши различные способы мыслить можно разбить на два класса, или, точнее, их можно подвести под два наиболее общих и содержащих в себе все остальные способа. Первый из этих стюсобов состоит в постижении разумом, а второй — в определении волей. Под восприятием, или деятельностью разума, мы будем понимать деятельность восприятия, воображения и собственно постижения. Напротив, желать, ненавидеть, утверждать, отрицать, сомневаться — должны рассматриваться как различные проявления воли. Приняв данное общее различение
[406]
, впрочем, вполне соответствующее учению схоластики, мы должны теперь выяснить, происходит ли заблуждение из разума или, напротив, из воли. И мы замечаем прежде всего, что ошибка не пребывает в разуме. В самом деле, разумом мы воспринимаем только идеи, относительно которых можем вынести суждение, и в разуме, в собственном смысле слова, нет места ошибкам, если мы рассматриваем его таким образом и отдельно от воли. Возможно, мы замечаем, что наш разум ограничен и лишен идей бесчисленного множества вещей, которые тем не менее существуют; но отсутствие этих идей есть простая негативность, а не лишенность. В самом деле, нельзя привести ни одного основания, доказывающего, что Бог обязан был даровать мне большую способность познания, чем та, которой я наделен; и хотя я знаю, что Он — сколь угодно умелый мастер, я не думаю, что Он должен стараться наделить каждое из своих творений всеми совершенствами, которые он может даровать некоторым из них
[407]
.
Но если заблуждение не происходит из моего разума, то, может быть, оно зависит от моей воли? Тоже нет. Никакое заблуждение не может проникнуть ни в волю, рассматриваемую саму по себе, ни в мои желания. Даже если объект моих желаний дурен или вообще не существует, все равно остается истинным, что я желаю
Предлагая это учение, Декарт принимает меры предосторожности. Возможно, рассматривая свободный выбор (le libre arbitre) как наиболее очевидный знак, поставленный Богом на своем творении, Декарт следует не св. Фоме и не теологам его школы. Его учителя в Ла Флеш никогда не доходили до того, чтобы так подчеркивать превосходство нашей воли; она, с их точки зрения, была совершенством среди многих прочих, в равной степени свидетельствующих, что мы сотворены по образу Божию
Решающим пунктом является уподобление человеческой свободы — божественной, или, точнее, уподобление человеческой воли —
Глава III Критика свободы безразличия. Ее источники
Если схоластика и ставит вопрос о свободе, то не столько в связи с самим фактом свободы, сколько в связи с ее природой. Свободны ли мы? Это один из догматов, который никто не осмеливается оспаривать. Отрицать свободу — значит отрицать всякую мораль и религию, делать излишними размышления, заповеди, запрещения, поощрения и наказания
[492]
. К этому традиционному доводу теологов иногда добавляли другой, указывающий, что каждый человек на собственном опыте убеждается в том, что он свободен. Помимо любого рассуждения, мы ощущаем в себе наличие некоторой способности действовать или не действовать по своему желанию
[493]
. Мы можем по своему желанию остаться стоять или сесть, пойти в одну сторону или в другую, совершить или не совершить грех, когда представляется к тому возможность, поразмыслить над своими заблуждениями, чтобы раскаяться в них, или отбросить такие мысли. Поэтому было бы совершенно абсурдным отрицать у человека свободный выбор. Тот, кто отрицает, несмотря на свой собственный опыт, что у человека есть свободный выбор, говорит не менее нелепые вещи, нежели тот, кому сунули под нос лист белой бумаги, а он все равно отрицает, что бумага — белая. Ибо оба эти факта очевидны в равной степени
[494]
. Таким образом, естественный свет <разума> предоставляет нам решающие аргументы в защиту наличия свободного выбора у нашей воли. Утверждение, что мы постигаем нашу свободу при осуществлении нашей воли, означает то же самое, что и утверждение, что воля и свобода суть одно; произвольное действие и свободное суть одно и то же. Действительно, имеется соотношение между способностями воли и интеллектуальными способностями
[495]
. Разум относится к рассудку (raison), как воля к свободному выбору. В самом деле, понимание состоит в простом восприятии вещи; поэтому можно сказать, что принципы понимаются разумом, поскольку они понимаются как таковые и без обсуждения. Напротив, рассуждать (raisonner) означает, собственно говоря, переходить от познания одной вещи к познанию другой; так, мы правильно рассуждаем о заключениях, потому что знаем их на основании принципов. То же самое относится к воле. Воля как таковая не содержит ничего, кроме простого желания некоторого объекта; в этом смысле мы желаем своей цели, потому что цель всегда желаема сама по себе. Напротив, свободно выбирать означает желать одну вещь, чтобы с ее помощью достичь другой вещи; в собственном смысле слова, выбирают только средства. Таким образом, отношение разума к рассудку подобно отношению воли к способности свободного выбора. Однако понимать и рассуждать суть одна и та же способность души; рассудок относится к постижению (intelligence) как приобретение к обладанию или как движение к покою: они различаются лишь степенью совершенства
Невозможно указать в истории церкви XVI в. факт или книгу, которые бы действительно положили начало этим спорам. После борьбы св. Августина против Пелагия данный вопрос никогда не оставался забытым; он продолжал подниматься на протяжении всей истории средневековой философии; однако протестантская ересь, несомненно, придала этим спорам новый импульс. Эта ересь заострила проблему соотношения божественной благодати и свободного выбора человека, и, отказывая свободному выбору человека во всем, чтобы сделать благодать Провидения единственно определяющей, протестантская ересь подтолкнула борющихся против нее католических теологов к преувеличению роли человеческой свободы в деле нашего спасения. Члены «Общества Иисуса» должны были чувствовать себя особенно обязанными защищать свободу выбора; ведь они были орденом бойцов, которых можно было немедленно послать туда, где над верой нависла угроза. В Германии иезуиты боролись с протестантами; в Бельгии они боролись с байанистами
Согласно этому теологу, свобода определяется по отношению к ее необходимым детерминациям. Тот, кто действует, свободен, если при всех необходимых для его действия условиях он может действовать или не действовать, или выполнить одно из двух взаимоисключающих действий, при условии, что он мог бы выполнить и другое
На основании подобного понимания свободы Молина изо всех своих сил опровергает учение о благодати, действенной самой по себе. Ведь быть свободным — значит иметь возможность безразличного выбора
Если сама сущность свободы состоит в безразличии действия, то отсюда следует, что свобода присутствует в воле лишь до ее самоопределения — именно в момент самоопределения. Тогда, действительно, свобода безразлична к любому самоопределению и могла бы естественным образом определиться иначе, чем она это сделала. Но как только в какой-то момент ее начинают рассматривать как уже определившую себя к одному из противоположных <образов действия>, то было бы противоречием не рассматривать ее в тот же самый момент как определенную, и, следовательно, она больше не является свободной по отношению к данной детерминации. Поэтому нужно сказать вместе с Аристотелем и Боэцием: «То, что есть, тогда, когда оно есть, не может не быть»
Глава IV Свобода человека в «Principia philosophiae»
Если мы попытаемся найти в «Первоначалах» уточнения той критики, которую Декарт направлял против свободы как безразличия, то прежде всего мы с удивлением убедимся, что их там нет. Эта критика, составляющая один из принципиальных моментов «Четвертого размышления», исчезла, как кажется, в «Первоначалах». И тем не менее обе работы посвящены одной и той же проблеме и дают ей одно и то же решение. Как в «Первоначалах», так и в «Размышлениях» Декарт стремится доказать, что Бог не несет ответственности за наши заблуждения, что последние зависят от дурного использования нашей способности свободного выбора и что наличие у нас заблуждений никак не препятствует тому, чтобы наши ясные и отчетливые идеи были истинны. Но в то время как в «Размышлениях» все доказательство данного тезиса опирается, как кажется, на критику свободы как безразличия, в «Первоначалах» оно полностью построено так, что даже сам термин «безразличие» употребляется только один раз. Тут на ум естественным образом приходит, возможно, очень простое объяснение для подобного изменения установки Декарта. Сам Декарт предупредил нас, что, вообще говоря, порядок и относительное значение затронутых вопросов в «Размышлениях» и в «Первоначалах» различаются; стоит ли после этого удивляться, что мы не встречаем в первой книге «Первоначал» некоторых рассуждений, содержащихся в «Размышлениях»? Однако надо заметить, что не следует преувеличивать изменения порядка рассматриваемых вопросов; они на самом деле незначительны
[556]
. А что касается развития различных вопросов, обсуждаемых в обоих трактатах, то приходится признать, что, вообще говоря, рассмотрения, развиваемые в «Размышлениях», в «Первоначалах» не столь значительно сокращены. Но вот с проблемой свободного выбора дело обстоит по-другому; тут произошло не простое изменение порядка или структуры изложения, но изменение содержания. И именно обсуждение свободы как безразличия не просто сокращено, но устранено вообще. Однако в эпоху появления «Первоначал» такое устранение должно было быть значимым актом. Более того. Декарт не просто убрал критику свободы как безразличия, но отказался от нее. Термин «безразличие» появляется только один раз, но как синоним термина «свобода». Так что Декарт не только не противопоставляет данные термины, как в «Размышлениях», но намеренно смешивает их
Одной из постоянных забот всей философской деятельности Декарта было снискание успеха для его философии. Сколько бы он ни выказывал презрения к схоластической философии, он, возможно, в глубине души завидовал ее чудесной судьбе, и иногда он высказывался так, словно ему не давали покоя лавры Аристотеля. В самом деле, как не позавидовать судьбе этого человека, все писания которого воспринимаются сейчас как изречения оракула
Но какими бы, впрочем, ни были чувства Декарта к Аристотелю, остается установленным фактом, что он имел притязание свергнуть его с философского трона и взойти на него самому в качестве бесспорного авторитета. Замысел был грандиозным, а с реализацией дело шло туго. Чтобы занять место Аристотеля, надо было бы создать свой вариант всего того, что сделал Аристотель и, согласно обычаю той эпохи, издать «Philosophia universalis» или «Summa totius philosophiae complectens quator partes: Logica, Metaphysica, Physica, et Moralis»
Для этого надо было дать жестокий бой. Аристотель господствовал над образованием, а в образовании господствовали иезуиты. Чтобы философия Декарта распространилась и вытеснила схоластическую, ему было абсолютно необходимо привлечь иезуитов на свою сторону; только иезуиты с их могущественными коллежами и многочисленными связями в университетах могли организовать быстрый и надежный триумф новой философии. Декарт знал это, и самым существенным из его усилий по привлечению их на свою сторону стало редактирование «Первоначал» ad usum scholarum
Трудность состояла прежде всего в том, чтобы найти курс схоластической философии, пригодный для такой цели. Декарту был нужен краткий и общепринятый учебник
Глава V Свобода как безразличие: от «De libertate» до «Augustas»
[1*]
Вступив на путь томизма, открытый перед ним де Берюллем и Жибьёфом, Декарт оказался замешанным в не очень приятную историю. Она становилась все более и более неприятной, до такой степени что сам Жибьёф в конце концов не раз пожалел, что в нее впутался. Декарт не мог не беспокоиться из-за оборота, какой приняли события. Это было уже вопросом не только его авторского самолюбия и личных чувств, но вообще его совести человека и христианина. Между 1641 и 1644 гг., т. е. в промежуток, отделяющий «Размышления» от «Первоначал», произошло новое событие, значение которого выяснялось постепенно. Томизм эволюционировал, превратившись в янсенизм, и Декарт был не единственным томистом, которого это устрашило.
Чтобы понять состояние умов в этот критический момент, нужно вернуться к истории споров о благодати, к тому времени, на котором мы остановились, т. е. ко времени выхода в свет «De libertate». Книга Жибьёфа отнюдь не предназначалась для успокоения страстей. Независимо от самого содержания работы, изложение идей было зачастую агрессивным и доходило до личных нападок, что не могло не раздражать членов Общества Иисуса. По-видимому, декрет Павла V, подтвержденный Урбаном VIII, запрещающий резкость выражений и обвинения в ереси, был для него мертвой буквой. Жибьёф не только открыто и поименно нападал на главные теологические авторитеты иезуитов: Лессиуса, Молину, Васкеса и других, но также и объяснял причины успеха молинизма весьма нелестным для иезуитов образом, чем глубоко оскорбил их. Более того, Жибьёф использовал аргумент, который вскоре устрашающим образом использовал Янсений: он указывал на сходство молинизма с уже осужденным учением Пелагия, и такое обвинение в ереси весьма раздражало его противников. Общество Иисуса было не из тех, что позволяют безнаказанно на себя нападать; вскоре оно стало защищаться.
Если верить некоторым историкам, иезуиты привели в движение все рычаги, чтобы добиться от Рима осуждения книги Жибьёфа
[606]
. Их свидетельства слишком отрывочны, чтобы можно было на них вполне полагаться, но весьма вероятно, что происходило что-то подобное. Это была обычная тактика эпохи и обычное оружие теологов. В любом случае, такой маневр не удался, и удар не достиг цели. Жибьёф никогда не был осужден. Однако иезуиты не только интриговали в Риме, но и старались защититься сами. Подвернулся слишком хороший повод для ответа, чтобы его упустить. В тот самый год, когда появился «De libertate», другой священник Оратории, Уильям Челмерс, опубликовал книгу, в которой подверг сильным нападкам «среднюю науку» Молины
В 1630 г. Теофиль Рейно, теолог, который иногда становился обременительным для Общества, опубликовал под псевдонимом одного из своих учеников маленькое и весьма грубое сочинение против сторонников томизма вообще и Баньеса в частности
Первое формальное опровержение «De libertate» появилось в 1632 г. в форме анонимной книги, серьезной и взвешенной по тону, с солидными утверждениями и тщательными обоснованиями. Первый раз Жибьёф имел дело с сильным противником. Анонимом был о. Анна, один из наиболее опасных полемистов Общества
Заключение
Таким образом, картезианское учение о свободе в своей структуре и в своем развитии представляется нам тесно связаным с теологическими спорами о благодати, которые велись на всем протяжении первой половины XVII в. В то же время мы знаем, что мысль Декарта в том, что касалось заблуждения, суждения и отношений, связывающих разум и волю, формировалась под сильным влиянием образования, полученного им в Ла Флеш, и философии св. Фомы. Следовательно, возникает проблема выяснения того, существенны ли для философии Декарта воздействие теологии и теологическая проблематика, или же теологические моменты, которые она содержит, являются в ней случайными и внешними, не связанными на самом деле с глубинной сутью системы. Одним словом, обнаружив в философии Декарта так много от теологии, мы должны определить, какое точно место занимает в ней теология, и выяснить, является ли роль последней принципиальной или только второстепенной.
Если рассматривать только специфический понятийный аппарат (l'appareil singulier), с помощью которого представлена картезианская мысль, можно подумать, что она теологична по сути. В самом деле, когда мы видим, как Декарт использует учение св. Фомы о выборе, присоединяется к стану томистов против молинистов, потом пытается согласовать свою мысль с рассуждениями Пето, да и тогда, когда мы просто читаем подзаголовок «Meditations de Dei existentia et animae immortalitate»
[1]
, естественно, создается впечатление, что Декарт — защитник христианской веры, который с помощью нового метода пытается прежде всего путем обновления оправдать традиционное учение Церкви. Тогда стержнем картезианской мысли оказывается не метафизика, не физика, а религия.
В самом деле, такой тезис пытался защищать г-н Эспина (Espinas) в своих замечательных и отмеченных такой глубиной анализа статьях, посвященных Декарту
[744]
. Теории Декарта, являющиеся, как и любые моральные и политические теории, более или менее верным выражением коллективной воли, оказываются связанными с национальным движением, которое в 1614 г. направило Францию «к господству порядка и установлению авторитета, дисциплинирующего мысль и объединяющего сердца»
Здесь было бы неуместно обсуждать данный тезис в полном объеме, что возможно только в исследовании, посвященном всей совокупности идей Декарта, но мы вправе задаться вопросом, до какой степени оправдана подобная интерпретация в пределах исследуемой здесь темы. Важно понять, является ли схоластический и теологический [понятийный] аппарат, к которому приноровлена мысль Декарта, случайной и внешней оболочкой, никак не влияющей на глубинный смысл его труда, или он действительно образует материю и саму субстанцию его философии. Является ли Декарт физиком, создающим свою науку с использованием материала, предлагаемого философией и теологией его времени, или, наоборот, он является светским защитником христианской религии, подкрепляющим с помощью математического метода пошатнувшееся здание схоластики? Вот что нам нужно решить, если мы хотим точно оценить и правильно понять схоластические и теологические компоненты картезианской метафизики.
Заметим прежде всего, что речь идет не об отрицании реальности и искренности религиозных убеждений Декарта. Все, показанное Эспина относительно глубокого влияния, которое оказали на философа его наставники в Ла Флеш, уважения и своего рода поклонения, с которыми он всю жизнь относился к священникам, непоколебимого убеждения в истинности католической веры, — все это несомненно и установлено окончательно. Можно ли, однако, сказать, что Декарт сам себя считал и действительно был светским защитником Церкви от свободомыслящих; можно ли признать, что такая забота стояла в центре его творчества и была ключом к его смыслу? Чтобы ответить на такой вопрос, достаточно собрать воедино выводы, рассеянные по ходу настоящего исследования.
Примечания переводчика
К главе I
[1*] См.:
Декарт Р.
Указ. соч. Т. 2. С. 44.
[2*] Там же, с. 19.
[3*] «…я замечаю, что передо мной возникает не только реальная и положительная идея Бога, т. е. наисовершеннейшего бытия, но, так сказать, и некая отрицательная идея небытия, или, иначе говоря, того, что в высшей степени далеко от всякого совершенства, причем сам я оказываюсь созданным таким образом, что являюсь как бы чем-то средним между Богом и небытием, или между высшей сущностью и ничем: поскольку я создан высшим бытием, во мне нет ничего, что приводило бы меня к заблуждению и обману, однако, поскольку я некоторым образом причастен также небытию, несущему или, иначе говоря, поскольку сам я — не высшее бытие, мне весьма многого недостает, и потому неудивительно, что я заблуждаюсь» (там же, с. 45).
[4*] «Разумеется, я считаю, что ошибка как таковая не есть нечто реальное, зависящее от Бога, но есть определенный изъян. Таким образом, нет нужды в том, чтобы я заблуждался в силу какой-то способности к заблуждению, нарочно данной мне с этой целью Богом, но, напротив, мне случается заблуждаться потому, что способность истинного суждения, которую он мне даровал, не является во мне бесконечной» (там же).
Бытие и сущность
Введение
Все неудачи метафизики происходят от того, что философы-метафизики подменяют бытие, как первое начало своей науки, одним из частных аспектов бытия, изучаемых различными науками о природе
[748]
. Если согласиться с таким выводом, возникает новая проблема. Коль скоро бытие поистине является первоначалом познания, почему оно не входит во все наши представления? И почему вместо того, чтобы непосредственно ухватиться за бытие как за первую очевидность и держаться за него до конца своих умозрений, множество метафизиков (в том числе величайших) либо с самого начала, либо в конечном счете после нескольких неудачных попыток отворачиваются от него? В этом факте есть что-то странное, и в то же время он повторяется вновь и вновь. На протяжении истории все происходит так, как если бы началом мудрости был страх перед первоистоком мудрости. Возможно, критическое рассмотрение некоторых исторических фактов позволит нам прояснить природу этого парадокса. К тому же сама постановка данной проблемы будет лишь возвращением к тому, что еще Аристотель полагал непрестанной заботой философов: к вопросу о том, что есть сущее. Сущее, скажут нам, — это то, что есть. Совершенно справедливо. Трудности начинаются с того момента, когда мы попытаемся определить смысл слова «есть». Природа этого парадокса была вполне выявлена Кантом в знаменитом пассаже из «Критики чистого разума», где он в связи с онтологическим доказательством существования Бога замечает: «Ясно, что
бытие
не есть реальный предикат, иными словами, оно не есть понятие о чем-то таком, что могло бы быть прибавлено к понятию вещи» (Здесь и далее пер. Н. Лосского (
Прим. перев
.)). Это утверждение означает, что нет никакого различия между нашим понятием о вещи, взятой вместе с ее существованием, и понятием о той же вещи, взятой помимо существования. Точнее говоря, никакое понятие не представляет вещь вместе с ее существованием или без него, по той простой причине, что существование непредставимо по способу понятия. Это значит, что понятие реально существующего предмета ничем не отличается от понятия того же предмета, мыслимого в качестве чисто возможного: «Если я мыслю вещь посредством каких угодно предикатов и какого угодно количества их (даже полностью определяя ее), то от добавления, что эта вещь
Эти замечания Канта общеизвестны. Но известно также, что философ видел и другую сторону проблемы — ее, так сказать, «экзистенциальный» аспект. Самый пример, который приводит Кант, не позволял ему игнорировать этот аспект. Ибо если верно, что понятие ста талеров остается одним и тем же, идет ли речь о действительных или только о возможных ста талерах, то верно и то, что для меня отнюдь не безразлично, обладаю я возможными ста талерами в уме или реальными талерами в кармане. Когда Кант соглашается с тем, что, прибавляя к своему имуществу реальные сто талеров, я увеличиваю его больше, чем если прибавляю к нему одно лишь понятие ста талеров, он просто признает тот очевидный факт, что, строго говоря, план реального и план возможного несоизмеримы. Сказать о вещи, что она существует, — не значит добавить признак существования к тому, что составляет ее сущность. Это значит, что вещь, во всей полноте составляющих ее признаков, сама есть не менее реальный субъект, чем мыслящий ее человек. Неверно говорить, что Бог является мудрым, благим, всемогущим, бесконечным
Именно таков корень тех парадоксов, которые связаны с философским употреблением понятия бытия. С одной стороны, первое, что мы хотели бы узнать относительно некоторого объекта познания, — это существует он или не существует. Нет ничего более важного, — по крайней мере, если верно говорится, что живая собака лучше, чем мертвый король. С другой стороны, поскольку понятие реально существующей вещи ничем не отличается от понятия той же вещи как чисто возможной, наше концептуальное представление реального страдает врожденной слепотой к существованию. Всем нашим понятиям присущ один и тот же характер «экзистенциальной нейтральности». Отсюда возникают трудности, связанные с философским употреблением понятия бытия. Ибо если есть понятие, которое могло бы показаться способным обозначить существование, это именно понятие бытия. И тем не менее, именно как понятие, оно обозначает существование не более прочих понятий. «Что бы и сколько бы ни содержало наше понятие предмета, — говорил Кант, — мы во всяком случае должны выйти за его пределы, чтобы приписать предмету существование». Несомненно, это так. Однако удивительно то, что это верно и в отношении самого понятия «сущего». Мыслить χ как некое сущее не значит мыслить его существующим. Или, если угодно, для понятия сущего абсолютно безразлично, существует или не существует «то, что есть». Единственная цель данной книги заключается именно в том, чтобы пролить свет на эту фундаментальную двойственность и по возможности рассеять ее.
Эпиграф к книге взят из сочинения Эмиля Мейерсона. Как все философы, этот выдающийся человек всю жизнь повторял одну-единственную вещь; но, в отличие от большинства, он сумел ее неопровержимо доказать. Иллюзия, разоблачаемая в приведенной нами цитате, составляет саму жизнь науки. Эмиль Мейерсон это знал; но если наука живет этой иллюзией, то метафизика в ней умирает. И я хочу сказать то же самое. Мне не узнать, что думал в связи с этим автор «Тождественности и действительности», — точнее говоря, хотя я знал его очень мало, у меня есть некоторые основания полагать, что он вообще не стал бы думать об этом. Только это соображение удерживает меня от соблазна посвятить его памяти книгу, где речь идет все время о той метафизике, с которой, как мне хорошо известно, он не имел дела. Но его мысль слишком настойчиво преследовала меня в годы написания этого труда, чтобы можно было удержаться от удовольствия хотя бы надписать на нем имя Мейерсона.
Вероятно, будет уместно с самого начала уточнить смысл некоторых терминов. Исследовать, что есть бытие, — значит задаваться вопросом о смысле некоего слова. Порой говорят, что метафизики ограничиваются словами, и некоторые слова действительно составляют саму материю метафизического размышления. Но этого недостаточно для того, чтобы дисквалифицировать метафизику. Ведь тем, кто говорит, не ставят в упрек желание понимать смысл употребляемых слов. Поскольку в этом упрекают метафизиков, такое поверхностное обвинение должно, по-видимому, заключать в себе другие обвинения. Быть может, нам хотят сказать, что метафизики задаются вопросом о смысле слов, лишенных смысла, или что они пытаются найти в словах узкопрактического значения некое позитивное знание действительности, которого там нет.
Глава I Бытие и Единое
Когда греки открыли философское умозрение, они прежде всего спросили себя: из чего сделаны все вещи? В одном этом вопросе уже выразилась важнейшая потребность человеческого разума. Понять и рационально объяснить некоторую вещь — значит уподобить еще неизвестное уже известному; иначе говоря, значит мыслить ее тождественной по своей природе чему-то, что мы уже знаем. Следовательно, знать природу реального вообще — значит знать, что каждое из сущих, в совокупности составляющих вселенную, независимо от внешних отличительных признаков, по своей природе тождественно любому другому сущему, действительному или возможному. Чем менее подвергалось рефлексии это убеждение, тем оно было крепче. Именно оно побуждало первых греческих мыслителей последовательно искать первооснову реальности в воде, воздухе, огне, пока один из них не отважился предложить радикальное решение проблемы, заявив, что первой материей, из которой как бы изготовлены все вещи, является бытие.
Очевидно, ответ был верен: коль скоро любой элемент реальности, мыслимой в общем виде, есть сущее, то существенные свойства бытия должны принадлежать всему существующему. Сделав это открытие, Парменид Элейский занял безупречную метафизическую позицию, неуязвимую для любого мышления, следующего тем же путем. Но в то же время он был обязан объяснить, что именно он понимал под «бытием». Описание бытия, данное Парменидом, еще и сегодня заслуживает внимания.
Бытие, каким оно предстает в первой части философской поэмы Парменида, наделено всеми свойствами, присущими представлению о тождестве. Прежде всего, сама сущность бытия требует, чтобы все причастное к природе бытия было, а всего не причастного к ней не было. Но коль скоро всё сущее есть, и наоборот, то бытие едино и одновременно универсально. По той же причине бытие не может иметь причины. Для того, чтобы вызвать появление бытия, его причина сперва должна быть. А это значит, что, коль скоро единственной мыслимой причиной бытия может быть то, что есть, то у бытия нет причины. Нет у него и начала. Далее, любая мыслимая причина уничтожения бытия должна была бы сначала быть, чтобы затем иметь возможность уничтожить бытие. Значит, бытие неуничтожимо. Нерождаемое и неуничтожаемое, бытие вечно. О нем нельзя сказать, что оно было в прошлом или будет в будущем; но только то, что оно есть. Будучи утверждено в вечном настоящем, бытие не имеет истории, так как по своей сути не подвержено изменению. Любые изменения в бытии предполагали бы, что нечто не бывшее начало быть, т. е., в конечном счете, что нечто сущее в определенный момент времени могло не быть, что невозможно
Но даже буквально воспроизводя формулировки Парменида, остережемся исказить его мысль. В самом деле, этот грек ставил проблему бытия настолько конкретно, что придал ей скорее наглядную, нежели мыслительную форму. Во-первых, как уже отмечалось
В самом деле, попытаемся расширить выводы Парменида, распространить их со всего конкретного на бытие, взятое в предельно абстрагированном виде. Мы получим общую онтологию, которая сводится к утверждению, что бытие есть, и о нем нельзя высказать более ничего. Но на том уровне, на котором проблема ставится теперь, первоочередной смысл этого тезиса отнюдь не в том, что бытие существует (existe). Скорее он означает, что сущее есть именно то, что оно есть, и не смогло бы стать чем-то иным — разве что вообще перестало бы быть. Вот почему Парменид исключает из бытия какое бы то ни было начало и конец, дискретность и неоднородность. Короче говоря, бытие определяется здесь как тождественное самому себе и несовместимое с изменением. Таким образом, с момента своего рождения онтология «того, что есть» приходит к отрицанию движения. Движение противоречит самотождественности бытия, а потому исключается из игры, как одновременно нереальное и немыслимое. Отсюда непосредственно следует тот вывод, что весь мир чувственного опыта, с его непрерывными изменениями, должен быть исключен из плана бытия и сведен к видимости — или, что то же самое, исключен из плана истинного познания (ибо мыслить можно только то, что есть) и сведен к мнению. Проще говоря, этот вывод означает отрицание причастности к бытию всего, что рождается и умирает, является причиной или следствием, подвержено становлению и изменению; всего, что представляется нам как наделенное эмпирически достоверным существованием (existence). Сопоставив учение Парменида с очевиднейшими данными чувственного опыта, мы обнаружим в нем противопоставление бытия существованию: то, что есть, не существует, или — если мы хотим приписать существование становлению чувственного мира — то, что
Глава II Сущее и субстанция
Одно только имя Платона вызывает в воображении целый сонм пластических образов людей, событий и даже вещей: Сократ и Алкивиад, финальные сцены «Федона» и «Пира», тень платана на берегах Илисса. Совершенно иначе обстоит дело с Аристотелем. Его имя не пробуждает никаких воспоминаний, кроме сухих названий текстов и абстрактных пар антитетических понятий: возможность и действительность, материя и форма, субстанция и акциденция. Но здесь воображение искажает реальность. Платон был одновременно философом и художником: он говорил конкретно об абстрактных понятиях. Аристотель — по крайней мере, каким мы его знаем — не был художником: он был философом и мудрецом, который говорил абстрактно о конкретных вещах. Но именно Платон, а не Аристотель, абстрагировал сущности. Сам Аристотель это прекрасно знал; именно живое сознание этого факта одушевляет всю его критику философии Платона.
Диалектические доводы Аристотеля против учения об идеях известны. Если имеются идеи всего, что является общим для некоторого множества объектов, то где нужно положить предел? Ведь тогда придется допустить наличие идей не только для сущностей, но и для привходящих свойств, отношений и, возможно, даже отрицаний. Далее, допуская наличие идей, как мы объясним тот факт, что каждая из них остается единой в самой себе и одновременно разделенной между множеством индивидуальных вещей? Как бы ни были знамениты эти возражения, они отнюдь не оригинальны. Сам Платон уже сформулировал их, причем с такой силой, что против его учения нельзя высказать ничего, что не было бы уже высказано им самим. И если Платон, несмотря на все трудности, очевидные для него, до конца оставался верен своему учению об идеях, то, несомненно, именно потому, что для него оно выражало некую фундаментальную истину, которую следовало отстоять любой ценой, даже если нет возможности полностью прояснить ее. В конечном счете у Платона все эти трудности были только моментами диалектического расчета, ни один из которых не принимался в качестве окончательного результата. Учение об идеях остается невредимым даже после того, как против него высказаны все возможные аргументы. Подлинно аристотелевское возражение против идей рождается из совершенно другого источника. Оно выражает изначальное и совершенно спонтанное убеждение, что то, что Платон называл идеей, не имеет ничего общего с тем, что мы называем подлинно сущим.
Важно понять, что историческое отношение Аристотеля к Платону не было отношением диалектического порядка. Разум был бы удовлетворен, если бы мог указать в учении Платона такую проблему, критическое обсуждение которой постепенно привело Аристотеля к его собственным выводам. Однако в действительности всё произошло иначе. Аристотель вовсе не вывел свою онтологию из какой-либо предварительной критики платоновского учения о идеях. Напротив, его критика платоновской онтологии была продиктована определенным видением, или определенным спонтанным ощущением природы существующего. Именно на это видение, или ощущение, мы должны обратить внимание прежде всего.
В свою очередь говоря об
Первый разряд объектов, не заслуживающих имени
Глава III Сущее и существование
Размышления св. Фомы Аквинского о природе сущего связаны с аристотелевским определением метафизики как «науки о сущем как таковом вообще»
[832]
. Поэтому начать нужно с этой формулировки, которую можно понять в двух разных смыслах.
В первом смысле она обозначает науку о том, что есть сущее и каковы те свойства, которые принадлежат сущему как таковому. В таком понимании метафизика есть наука, отличная от всех прочих, потому что ее объект — сущее в качестве сущего — отличен от объектов всех остальных наук. Действительно, каждая из других наук исследует некоторый определенный род сущего: например, количественное сущее изучает математика, сущее в движении — физика, живое сущее — биология. Но та наука, о которой мы говорим, изучает просто сущее, взятое в чистом виде. Иначе говоря, се предметом является всё то, о чем в каком бы то ни было смысле можно сказать: это
есть
[833]
.
Во втором смысле аристотелевское определение метафизики обозначает науку о таком разряде существующих вещей, которые заслуживают имени сущего по преимуществу, так как они
суть
в полном смысле слова. Среди теоретических наук, таких, как математика или физика, есть и такая наука, предмет которой никоим образом не вовлечен в материю и не подвержен становлению. Эта наука исследует отдельные и неподвижные формы, вечные причины всякого становления, именуемые перводвигателями. Если есть в мире что-нибудь божественное, оно обнаруживается именно в этих чисто нематериальных сущих. Собственно говоря, это боги; поэтому теоретическая наука, имеющая их своим предметом, принимает имя теологии. Итак, мы сказали о метафизике, науке о сущем как таковом, что она является наукой по преимуществу, потому что объект ее более универсален, чем объекты других наук. Но если существуют нематериальные, неподвижные, божественные и, следовательно, первые сущие, то наука о них тоже должна быть наукой по преимуществу, потому что имеет предметом причины всех остальных вещей. В таком понимании теология сливается с метафизикой. В самом деле, будучи первой наукой, т. е. наукой о первых сущих, она тем самым является универсальной наукой. Далее, она исследует неподвижное сущее, о котором никогда нельзя сказать, что оно «становится», но которое всегда просто «есть». Поскольку каждое такое сущее является в полном смысле сущим, и особенно неподвижный Перводвигатель как наивысшее сущее, то теология тоже оказывается наукой о сущем как таковом. Следовательно, она сливается с метафизикой
Комментируя Аристотеля, св. Фома Аквинский последовательно рассмотрел эти тезисы и попытался несколько упорядочить их — или, если угодно, выявить скрытый в них порядок. Метафизика, заявляет св. Фома, есть высшая наука, потому что имеет своим объектом высшее умопостигаемое, т. е. общее сущее:
Итак, мы сталкиваемся с той же двойственностью. Здесь она тем более досадна, что св. Фома, сводя вместе различные значения слова «метафизика» у Аристотеля, с особенной четкостью выявляет фундаментальную разнородность двух из них. Если мы определяем метафизику в качестве науки о сущем как таковом и его свойствах, то полагаем ее объектом не просто общее понятие, но по меньшей мере общую сущность, к тому же первейшую и важнейшую из всех: саму сущность существующего, поскольку оно существует. Если же мы определяем метафизику в качестве науки о божественном сущем, о котором говорится как о сущем в полном смысле слова, то, напротив, полагаем ее объектом индивидуальные сущности, «существа», а не просто общее «сущее» как таковое. По-видимому, нужно было выбирать между этими двумя видами метафизики. Однако Аристотель этого не сделал, а св. Фома не посчитал это необходимым в данном тексте. В самом деле, здесь св. Фома выступает как простой комментатор Аристотеля, и ничто не обязывает его продолжить мысль Философа в направлении, которого тот, несомненно, не предвидел. Однако такую же трудность представляли для него некоторые теологические проблемы, которых Аристотель тоже не мог предвидеть, а сам св. Фома, напротив, не мог не принимать во внимание. Поэтому не нужно удивляться, что св. Фома-комментатор Аристотеля разрешил затруднения в тех же терминах, в каких это сделал св. Фома-теолог. Аристотель знал только одну теологию — ту, которая составляет часть его метафизики. Св. Фома знает две теологии: ту, которая составляет часть метафизики, и ту, которая превосходит первую, потому что опирается на слово Божье. Но эти две томистские теологии не могут быть полностью чужды одна другой, так как имеют один и тот же объект, хотя и познаваемый под разными углами зрения. Поэтому в этом вопросе, как и во многих других, теология св. Фомы неизбежно должна была оказать влияние на его аристотелизм. Некоторые считают это влияние вредоносным; однако следовало бы видеть в нем исток наиболее личностной и подлинно творческой философской мысли.
Глава IV Сущность против существования
В истории проблемы существования имя Авиценны сразу же всплывает в памяти как имя предшественника св. Фомы Аквинского. Не его ли преследовал Аверроэс своей критикой и саркастическими замечаниями за утверждение (сделанное под влиянием религиозного понятия творения), что существование есть акциденция сущности? И не его ли критиковал сам св. Фома Аквинский за то, что, отстаивая этот тезис, он несколько преувеличил различие между сущностью и существованием и пренебрег их внутренней взаимосвязанностью? Однако в такой общепринятой перспективе есть значительная доля иллюзии. Во всяком случае, влияние учения Авиценны по своей направленности было прямо противоположно онтологии существования. Но для того, чтобы понять причину этого факта, нужно в первую очередь обратиться к понятиям природы и сущности, имеющим фундаментальное значение в доктрине Авиценны
[893]
.
Сущности вещей пребывают либо в самих вещах, либо в уме. Таким образом, сущность можно рассматривать с трех точек зрения: во-первых, саму по себе, т. е. вне ее возможной связи с интеллектом или вещами; во-вторых, как вовлеченную в единичные сущие; в-третьих, как пребывающую в уме
[894]
. Сущность сама по себе, понятая таким образом и взятая вместе с двумя ее ответвлениями (с одной стороны, в интеллект, а с другой — в единичные сущие), находится в самом центре учения Авиценны; во всяком случае, в центре его онтологии. Все существующее обладает сущностью, в силу которой оно есть то, что оно есть. Как мы увидим, именно сущность обусловливает ту необходимость, которая служит основанием сущего, а следовательно, и самого его существования. Но фундаментальным свойством сущности является ее бытие в качестве единой сущности. Иначе говоря, сущность пребывает в самой себе исключительно тем, что она есть, не смешиваясь с чем бы то ни было иным, даже с вытекающими из нее самой качествами. Например, возьмем человека. Он обладает сущностью — человеческой природой; именно она определяет человека в его бытии. Очевидно, что, помимо этого, человек совместно со всеми людьми обладает также некоторыми общечеловеческими свойствами — скажем, способностью смеяться, плакать и т. д. Но все они проистекают из присутствия в человеке его сущности, т. е. человеческой природы, которая появляется в тот момент, когда разумная душа оформляет материю, способную ее воспринять
Позиция Авиценны по отношению к сущности весьма замечательна. Она всегда одинакова. Говорит ли Авиценна как логик или как метафизик, он отказывается рассматривать сущность как таковую в качестве всеобщей или единичной. Сущность нейтральна, как бы безразлична по отношению к единичности или всеобщности. И поэтому, не будучи сама по себе ни тем, ни другим, она способна становиться в уме всеобщей, а в вещах — единичной: «Возьмем пример из порядка рода.
Эта формула позволяет понять, что именно хочет сказать Авиценна, полагая существование в качестве акциденции сущности. Ничем иным существование и не может быть в рамках учения, которое отправляется от сущности и рассматривает в качестве акцидентального по отношению к ней все то, что не входит непосредственно и необходимо в ее дефиницию. Например, возьмем единое. Единство есть свойство, неотделимое от субстанции, а потому не способное существовать само по себе, отдельно от сущего, которое характеризуется как единое. Но какова бы ни была определяемая субстанция, единство не входит в определение ее чтойности. В самом деле, всякое определение указывает род и видовое отличие; но единство не есть ни род, ни видовое отличие какой бы то ни было субстанции. Поэтому оно не входит в ее определение и, не будучи ни родом, ни видовым отличием, является акциденцией. Но акциденцией особого типа: ведь, по сути, единое есть сама субстанция, взятая в ее нераздельности с самой собой; так что единое неотделимо от субстанции. Однако понятие единства, в котором выражается этот факт, добавляется к понятию субстанции, а значит, обозначает акциденцию
То, что верно применительно к единому, верно и применительно к бытию. Какую бы сущность мы ни проанализировали, мы не обнаружим в ней бытия ни в качестве рода, ни в качестве видового отличия. Именно поэтому сущность вида может быть реализована во множестве индивидов: ведь если бы, к примеру, сущность человека с полным правом включала в себя его существование, то существовал бы лишь один человек. Но дело обстоит не так. То, что мы называем «человеком», есть общая сущность, которая обладает бытием в Платоне, в Сократе, в Гиппократе. Таким образом, бытие оказывается как бы акциденцией сущности: