Что такое христианство с точки зрения современного марксизма? Известный словенский философ, последователь Маркса и Лакана, обнаруживает в христианстве скрытое перверсивное ядро, — источник ереси, сомнения, а также бунтарства против Закона и даже самого Бога, которое превратило сообщество верующих в первую революционную партию, перевернувшую ход человеческой истории.
Кукла и карлик: христианство между ересью и бунтом
Введение. Кукла по имени теология
*
Сегодня, когда историко-материалистический анализ становится все менее и менее популярным, когда он практикуется как бы подпольно и редко называется своим истинным именем, а теологическому измерению — под видом «пост-секулярного» мессианского поворота деконструкции — дается новая жизнь, пришло время перефразировать принадлежащий Вальтеру Беньямину первый тезис о понятии истории. Вот как он должен звучать теперь:
Одно из возможных определений современности таково: это социальный порядок, в который религия более не интегрирована полностью и в котором она уже не идентифицируется с определенным культурным существованием, но, напротив, обрела автономию и, соответственно, может продолжать существовать как одна и та же религия в разных культурах. Это выделение позволяет религии глобализировать себя (сегодня и христиане, и мусульмане, и буддисты есть повсюду); с другой стороны, за это приходится платить тем, что религия сводится к вторичному эпифеномену относительно секулярной функции социального целого. При таком новом глобальном порядке у религии остаются две возможные роли:
терапевтическая
или
критическая.
Она либо помогает индивидам лучше функционировать при существующем порядке, либо старается утвердиться в качестве критической инстанции, артикулирующей то, что неправильно в самом этом порядке, а также — в качестве пространства, где выражается мнение несогласных. В этом втором случае религия КАК ТАКОВАЯ стремится ваять на себя роль ереси.
Контуры этого тупика были очерчены уже Гегелем: иногда в его работах мы встречаем то, что можно было бы назвать «нисходящим синтезом»
(downward synthesis):
при наличии двух противоположных суждений третье суждение,
Aufhebung
[2]
первых двух, является не высшим синтезом, примиряющим то, что заслуживает сохранения в двух предыдущих, но чем-то вроде негативного синтеза, низшей точкой. На этот счет есть три замечательных примера:
— В «логике суждения»
[3]
первая триада «суждения наличного бытия» (положительное-отрицательное-бесконечное суждение) находит свою кульминацию в «бесконечном суждении»: «Дух не есть красное, роза не есть слон, рассудок не есть стол» — эти суждения, как пишет Гегель, — «правильны, или, как выражаются, истинны, но, несмотря на такую истинность, бессмысленны и пошлы»
Глава первая. Там, где Восток встречается с Западом
*
В качестве подходящей отправной точки нам следовало бы задаться шеллингианским вопросом: что означает вочеловечивание Бога в фигуре Христа, его переход от вечности к нашей временной реальности ДЛЯ САМОГО БОГА? Что если то, что нам, смертным, кажется
нисхождением
Бога к нам, с точки зрения самого Бога является его
восхождением?
Что если — как предполагал Шеллинг — вечность МЕНЬШЕ временности? Что если вечность — это стерильная, бессильная, безжизненная область чистых потенций, которые, чтобы полностью актуализировать себя, должны пройти через временное существование? Что если нисхождение Бога к человеку было не актом благодати, а единственным способом для Бога достичь полной актуальности и ОСВОБОДИТЬСЯ от удушающих оков Вечности? Что если Бог актуализируется только через признание его человеком?
1
Следует избавиться от старого платонического топоса любви как Эроса, который поэтапно возвышается от любви к отдельному человеку через любовь к красоте человеческого тела вообще и любовь к прекрасной форме как таковой до любви к высшему Благу, находящемуся за пределами всех форм: истинная любовь представляет собой прямо противоположное движение
отречения от обещания самой Вечности ради несовершенного индивида.
(Эта ловушка вечности может иметь множество обликов — от посмертной Славы до исполнения какой-нибудь социальной роли.) Что если выбор временного существования. отказ от вечности ради любви — обратимся от Христа к Зигмунду из второго акта вагнеровской «
Валькирии»,
который предпочитает остаться простым смертным, если его возлюбленная Зиглинда не может последовать за ним в Валгаллу, вечную обитель павших героев, — является высочайшим из всех этических актов? Потрясенная Брунгильда так комментирует его отказ: «Столь мало ценишь ты вечное блаженство? Неужели она — все для тебя, эта бедная женщина, усталая и жалкая, распластавшаяся на твоих коленях? И ни о чем более славном ты не думаешь?» Эрнст Блох был прав, когда заметил, что в немецкой истории явно недостает жестов, подобных жесту Зигмунда.
Обычно
Честертон прекрасно осознает, что Богу недостаточно отделить от себя человека, чтобы человечество его возлюбило, — это отделение ДОЛЖНО быть снова отражено в самом Боге, чтобы Бог был САМИМ СОБОЙ:
Глава вторая. «Поразительная романтика ортодоксии»
*
Базисная матрица Честертона — это «поразительная романтика ортодоксии»: словно истинный ленинец, он утверждает, что поиск настоящей ортодоксии отнюдь не скучен, банален и безопасен, а, напротив, представляет собою самое смелое и опасное приключение (в точности как ленинские поиски подлинной марксистской ортодоксии — и насколько меньше риска и теоретических усилий, насколько больше пассивного оппортунизма и теоретической лености в несложных ревизионистских умозаключениях о том, что изменившиеся исторические обстоятельства требуют некой «новой парадигмы»!):
Вспомним о том тупике, в который загнали себя сегодня сексуальность или искусство: что может быть скучнее, оппортунистичнее и бесплоднее, чем поддаваться приказу суперэго и неустанно изобретать новые художественные трансгрессии и провокации (перформанс, в ходе которого художник мастурбирует на сцене или мазохично кромсает себя, скульптор, демонстрирующий разлагающиеся трупы животных или человеческие экскременты) или схожему по духу приказу, чтобы заниматься все более и более «смелыми» сексуальными практиками… И нельзя не восхититься последовательностью Честертона: он применяет ту же концептуальную матрицу — матрицу утверждении поистине субверсивного, даже революционного характера ортодоксии. И в своем знаменитом эссе
«В защиту детективной литературы»
он говорит, что детективная история в определенном смысле обращает внимание на тот факт, что
Трудно не увидеть в этом элементарную матрицу гегелевского диалектического процесса: внешняя противоположность (между законом и его преступным нарушением) трансформируется в противоположность, заложенную в самом нарушении, между частными нарушениями и абсолютным нарушением, которое выступает его противоположностью, как всеобщий закон
3
.
Глава третья. Отклонение реального
*
История с
Fort-Da
[20]
из книги Фрейда
«По ту сторону принципа удовольствия»,
возможно, служит лучшей проверкой на понимание Фрейда. По стандартной версии, внук Фрейда своими действиями символизирует уход и возвращение матери — когда он бросает катушку —
Fort!
а потом подтягивает ее к себе —
Da!
Ситуация кажется совершенно понятной: травмируемый отсутствием матери, ребенок преодолевает свое беспокойство и обретает контроль над ситуацией при помощи символизации: замещая мать катушкой, он сам становится режиссером-постановщиком ее исчезновений и появлений… Беспокойство, таким образом, успешно «снимается»
(aufgehoben)
в радости обладания.
Но так ли все здесь ясно? Что если катушка — это не замена матери, но замена того, что Лакан называл
objet petit a,
объект во мне, то, что во мне видит мать, то, из-за чего я — объект
ее
желания? Что если внук Фрейда разыгрывал
свое собственное
исчезновение и возвращение? В этом смысле катушка становится тем, что Лакан называл «при двух головах»: он не принадлежит ни ребенку, ни его матери, он — между ними двумя, исключенное пересечение двух множеств. Вспомните знаменитое лакановское: «Я тебя люблю, но есть в тебе нечто большее, чем ты сам, это то, что я люблю,
objet petit а,
поэтому я уничтожаю тебя» — элементарная формула деструктивной страсти к Реальному как попытка изъять из тебя истинную суть твоего бытия. Вот что вызывает тревогу при встрече с желанием Другого: Другой устремлен не просто ко мне, но к моей настоящей сути, к тому, что находится во мне, но больше меня самого, и Другой готов разрушить меня, чтобы извлечь эту суть… И разве «чужой» из одноименного фильма не является наиболее сильным кинематографическим выражением экстимного
(ex-timate)
характера объекта
а,
буквально «большего, чем я сам», чужого тела внутри меня, извлечь которое можно только ценой моей гибели?
Следовательно, мы должны
инвертировать
стандартную констелляцию: настоящая проблема — это Мать, которая
получает удовольствие
от меня (своего ребенка), и настоящая цель игры — избежать этой близости. Настоящая тревога — оказаться в плену у
Недавно изданный когнитивистский учебник сообщает нам: «Если кто-то утверждает, что
Именно на таком фоне нам и следует осмыслить различие между желанием Другого и
Глава четвертая. От закона до любви… и обратно
*
Парадокс «поля Хиггса» широко обсуждается в современной физике частиц. Предоставленные самим себе в среде, которой они могут передавать свою энергию, все физические системы в конце концов дойдут до состояния наименьшей энергии; иными словами, чем большую массу мы отбираем у системы, тем значительнее мы уменьшаем ее энергию и в результате достигаем вакуумного состояния, при котором энергия равна нулю. Однако существуют явления, заставляющие нас выдвинуть следующую гипотезу: должно существовать нечто (некое вещество), которое
мы не можем изъять из системы, не УВЕЛИЧИВАЯ энергию этой системы.
Это «нечто» называется полем Хиггса: как только это поле
возникает
в сосуде, из которого откачали весь воздух и температура которого снижена до минимально возможной, его энергия будет
уменьшаться.
Возникающее таким образом «нечто» содержит энергии МЕНЬШЕ, чем ничего, такое «нечто», которое характеризуется полностью отрицательной энергией — короче говоря, здесь мы имеем физическую версию того, как «нечто возникает из ничего». На философско-онтологическом уровне это то, к чему устремлен Лакан, когда он обращает внимание на различие между фрейдистским влечением к смерти и так называемым принципом нирваны, в соответствии с которым каждая живая система стремится к наименьшему уровню напряжения, в конечном счете — к смерти: «ничто» (пустота, лишенная всякой субстанциональности) и наименьший уровень энергии парадоксальным образом больше не совпадают. Иначе говоря, «дешевле» (это стоит системе меньшей энергии) упорно продолжать «нечто», нежели пребывать «в ничто», при наименьшем уровне напряжения или в пустоте, в состоянии распада системы. Именно это различие и поддерживает влечение к смерти: отличающееся от принципа нирваны (от стремления к снятию любого жизненного напряжения, от желания вернуться в первородное ничто). Влечение к смерти — это напряжение, которое сохраняется и упорствует по ту сторону принципа нирваны и вопреки ему. Иными словами, отнюдь не противореча принципу удовольствия,
Поскольку «смерть» и «жизнь» означают для Павла две экзистенциальные (субъективные) позиции, а не «объективные» факты, вполне оправдан извечный павлианский вопрос: КТО СЕГОДНЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЖИВ?
Есть одна, по-видимому, второстепенная черта, которая относится к сути дела: основная позиция сталинского коммуниста заключается в поддержке линии партии против «правого» или «левого» уклона, короче говоря — в следовании безопасным средним курсом: в противоположность этому для истинного ленинца есть только один уклон, центристский. — безопасный уклон «игры наверняка», оппортунистическое бегство от всякого риска, связанного с тем, чтобы откровенно и решительно «стать на чью-либо сторону». Например, не было «глубокой исторической необходимости» в резком переходе советской политики от принципов «военного коммунизма» к «новой экономической политике» в 1921 году — это был отчаянный стратегический зигзаг между правой и левой линиями, или, как сказал сам Ленин в 1922 году, большевики совершили «все возможные ошибки». Это решительное «примыкание к одной из сторон», эта постоянная неуравновешенность зигзага и есть сама (революционная политическая) жизнь. Для ленинца именем правой контрреволюции был «центр» как таковой, исполненный страха перед введением радикального неравновесия в социальное устройство. Это настоящий ницшеанский парадокс: самые большие потери от противостояния Жизни всем трансцендентным Причинам несет сама действительная жизнь.
Что делает жизнь «заслуживающей жизни», так это ЧРЕЗМЕРНОСТЬ ЖИЗНИ: сознание того, что есть нечто, ради чего человек готов рискнуть своей жизнью (мы можем назвать эту чрезмерность «свободой», «честью», «достоинством», «независимостью» и т. д.). Только когда мы готовы пойти на такой риск, мы ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЖИВЫ. Поэтому, когда Гельдерлин писал: «Жить это значит защищать форму», под формой имеется в виду не просто
Приложение
Сегодняшняя идеология
*
Крайне нетерпимые к интеллектуалам родственники, от которых трудно отделаться во время праздников, часто набрасываются на меня с провокационными вопросами вроде: «Что ты, философ, можешь поведать мне о чашке кофе, который я сейчас пью?» Однако когда один прижимистый родственник преподнес моему сыну
«Киндер-сюрприз»
и со снисходительной ироничной ухмылкой поинтересовался: «Каков будет твой философский комментарий относительно этого яйца?», он получил подарок на всю жизнь — длинный развернутый ответ.
«Киндер-сюрприз»,
одна из самых популярных шоколадок в Центральной Европе, — это полое яйцо, его скорлупа сделана из шоколада, оно завернуто в яркую цветную бумагу; если развернуть яйцо и расколоть скорлупу, внутри окажется маленькая пластмассовая игрушка (или части, из которых игрушка собирается). Ребенок, которому покупают это шоколадное яйцо, торопливо разворачивает его и раскалывает скорлупу, часто не удосуживаясь даже съесть ее, его интересует только игрушка в яйце — разве такой поклонник шоколада не являет собой превосходный пример, иллюстрирующий пословицу Лакана: «Я люблю тебя,
но необъяснимым
образом что-то в тебе я люблю больше тебя самого, поэтому я тебя уничтожу»? И разве эта игрушка не есть
l'objet petit a
в чистом виде: маленький предмет в центре пустоты нашего желания, скрытое сокровище,
агальма
в центре предмета нашего желания?
Эта материальная («реальная») пустота в центре, конечно же, представляет собой структурную («формальную») пропасть, из-за которой ни один товар не является «действительно ТЕМ», ни один товар не соответствует ожиданиям, которые он вызывает. Иными словами, маленькая пластмассовая игрушка не просто иная, чем шоколад (товар, который мы купили); будучи другой материально, она заполняет полость в самом шоколаде, то есть находится на той же самой поверхности, что и шоколад, Как мы уже знаем от Маркса, товар — это загадочная материя, полная теологических сюрпризов, конкретный предмет, отвечающий конкретной потребности, но в то же время это и обещание «чего-то большего», непостижимого удовольствия, подлинное месторасположение которого — фантазия. И вся реклама адресована этому фантазматическому месту («Если вы пьете X, это не просто напиток, но также…»). А пластмассовая игрушка — это результат рискованной стратегии непосредственно материализовать, сделать видимой эту таинственную избыточность: «Если вы едите наш шоколад, вы не просто едите шоколад, но также… получаете (совершенно бесполезную) пластмассовую игрушку».
Таким образом, яйцо
Сама пустота в середине десерта, пустота, обернутая в десерт, имеет долгую историю