Единый принцип и другие виньетки

Жолковский Александр Константинович

Александр Жолковский. Единый принцип и другие виньетки

Чему вас учут?!

Наряду с хрестоматийными apte dicta запоминаются и словечки, сказанные кем-то невеликим в простоте душевной.

— I have my Dickens, «У меня есть мой Диккенс» (о ненужности новых книг; 1960-е годы).

— Зачем еще ангина, если уже есть грипп? (о болезнях детей; 1960-е).

— Вот так, значит, нас, трудящихся?! (о подорожании сигарет; 1970-е).

— За-будь-те э-то сло-во!.. (замсекретаря парткома в ответ на просьбу выдать характеристику «в рабочем порядке»; 1970-е).

Stranger than fiction

[1]

Есть мнение, что все давно написано, так что ничего нового сочинять не надо, можно расслабиться и наслаждаться имеющимся. Если же руки очень чешутся — заняться монтажом наличных текстов, а еще лучше — их сокращением. Последнее не только избавляет читателя от излишних, как выражался Толстой, авторских элукубраций (вспомним «конспективную лирику» Гаспарова), но может давать и собственный — остраняющий — эффект.

Разбирая с американскими первокурсниками «Легкое дыхание», я, среди прочего, подчеркивал его отличие от многословного «Гранатового браслета». Почти всем купринский рассказ понравился гораздо больше бунинского, и тогда в число возможных домашних заданий я включил вольное упражнение: вырезать из текста Куприна и склеить в единое повествование ровно столько текста, сколько у Бунина. За это взялся всего один студент — и удивил меня. Я думал, что он облегчит повествование не только количественно, но и качественно, — сделает из него нечто подобное бунинскому. Он же, наоборот, отобрал все самое мелодраматичное и озаглавил соответственно: Heavy Panting («Тяжелое пыхтение»). Я, конечно, поставил ему A plus (пять с плюсом), но его сочинения не сохранил, а жаль.

Текст, к которому я собираюсь приступить с монтажными ножницами, хорош уже сам по себе, причем не вымышлен, то есть и сочинен-то лишь отчасти. Но ради придания ему дальнейшей краткости, а заодно некоторой загадочности я позволяю себе кое-что опускать, в частности заменять имена и фамилии инициалами и даже слегка редактировать. Итак:

Иногда к папе приезжали гости. Большей частью это бывали умные люди, с которыми он говорил о серьезных вопросах, нам, детям, недоступных.

К П. Ф. мы были довольно равнодушны. Раз только мы приняли очень живое участие в папином споре с ним — по поводу резвости скаковых лошадей. Папа утверждал, что степные лошади не менее резвы, чем английские, П. Ф. же с презрением отрицал это.

Privacy and its discontents

[2]

Более страстного адепта этого невыразимого по-русски состояния, чем мой ныне покойный соавтор

[3]

, я не встречал. Впрочем, и тут он был непредсказуем.

На вопрос, куда он пропал, почему не появляется, как будет с совместной работой, он мог ответить:

— Алик,

я упиваюсь privacy!..

Это притом — а может быть, потому, — что вырос он в коммунальной квартире. Они с отцом и матерью жили в двух больших комнатах, а еще две занимали соседи, по национальности таты. Насколько я мог судить, в квартире царил мир, не исключено, что худой, но он был явно лучше той ссоры, которая разразилась после Юриной женитьбы.

Его покойная мама, видимо, держалась тихо, папа вообще редко бывал дома, Лера же, нервная и с характером, вскоре столкнулась с соседями на узкой дорожке, и встал вопрос о переезде. А через некоторое время наметился и пункт назначения — подмосковный город Видное (станция Расторгуево), где за две московские комнаты можно было выменять отдельную квартиру.

Единый принцип

О структурном секторе Института славяноведения Юра Щеглов высказывался строго. Он говорил

[4]

, что хотя ориентируются они на все модное и западное — что сказал Исаченко, что написали Леви-Стросс и Дюмезиль, — их собственный структурализм носит, в общем, довольно-таки топорный, отечественный характер.

— У них только Зализняк такая тонкая, заграничная штучка, — говорил он.

Как-то мы с ним были в гостях у Сегала и я все просил Диму рассказать, что нового в лингвистическом мире.

— Ну расскажи, Дима, что происходит у вас в секторе.

Дима отнекивался, молчал. Юра сказал:

Коэффициент гибкости

Это было скорее всего весной 1959 года — потому что поводом послужила проблема с моим распределением на работу по окончании филфака МГУ. Момент это и вообще ответственный, а мой случай к тому же осложнялся свежим выговором с занесением в личное дело по комсомольской линии (о чем я вспоминал в другом месте).

Папа подошел к делу практично — велел позвать в гости моего обожаемого и к тому времени всерьез опального (из-за дела Пастернака) научного руководителя В. В. Иванова. Мы с Ирой очень нервничали. Просить о блате, тем более великого В. В., мне казалось неудобным. Но он отнесся к приглашению просто и сказал, что придет с женой — своей очаровательной первой женой Татьяной Эдуардовной. У нас с ним был тогда и еще долго потом длился медовый месяц: он охотно принимал мои ученические восторги, я грелся в лучах его учительского расположения. Привлекало его, возможно, и знакомство с папой, видным музыковедом, о научной репутации которого и ореоле космополита-изгнанника из консерватории ждановских времен он, конечно, был осведомлен. Намечалась своего рода встреча двух отцовских фигур.

Уж не помню почему, но угощение было накрыто скромное. Своих денег у нас с Ирой фактически не было, и то ли папа выделил мало, то ли мы мало попросили, но нервничал я и по этому поводу. В. В. же был любезен, они с папой беседовали на научные темы, и прием прошел успешно. Сработал и папин стратегический замысел — В. В. не забыл вскоре поговорить обо мне с В. Ю. Розенцвейгом, и уже летом я был взят в как раз образовавшуюся Лабораторию машинного перевода.

Когда гости ушли, мы кинулись расспрашивать папу о его впечатлениях. К нашему изумлению, он отозвался о В. В. сдержанно. Мы стали наперебой повторять, какой В. В. замечательный, допытываясь, что же в нем могло не понравиться.

— Мне показалось, что у него негибкий ум.