Голова в облаках

Жуков Анатолий Николаевич

Новую книгу составили повести, которые, продолжая и дополняя друг друга, стали своеобразными частями оригинального романа, смело соединившего в себе шутейное и серьезное, элегическое и сатирическое, реальность и фантастику.

«Голова в облаках», 1985

Странный роман… То районное население от последнего пенсионера до первого секретаря влечет по сельским дорогам безразмерную рыбу, привлекая газеты и телевидение, московских ихтиологов и художников, чтобы восславить это возросшее на экологических увечьях волжского бассейна чудовище. То молодой, только что избранный начальник пищекомбината, замотавшись от обилия проблем, съест незаметно для себя казенную печать, так что теперь уж ни справки выписать, ни денег рабочим выдать. То товарищеский суд судит кота, таскающего цыплят, выявляя по ходу дела много разных разностей как комического, так и не очень веселого свойства, и вынося такое количество частных определений, что опять в общую орбиту оказываются втянуты и тот же последний пенсионер, и тот же первый секретарь.

Жуков писал веселый роман, а написал вполне грустную историю, уездную летопись беспечального районного села, а к концу романа уже поселка городского типа, раскинувшегося в пол-России, где свои «гущееды» и «ряпушники» продолжают через запятую традицию неунывающих глуповцев из бессмертной истории Салтыкова-Щедрина.

Роман-Газета, № 7, 1990 г.

Объединено из первых трех повестей произведения «Судить Адама!», опубликованных в Роман-Газете № 7, 1990, и скана 4 повести из книги «Голова в облаках».

Анатолий Жуков

Голова в облаках

Роман в 4-х повестях

БЕЗРАЗМЕРНОЕ ЧУДО

Повесть первая

I

Парфенька Шатунов ждал такой удачи шестьдесят с лишним лет.

[1]

И хоть верно говорят о краткости человеческой жизни, но шестьдесят с хвостиком — это подлиннее навозного и даже дождевого червя, которых Парфенька наживлял на крючки своих самодельных удочек. Наживлял и ждал сказочной поклевки. А когда долго ждешь, чего только не придет в твою праздную рыболовную голову.

В чудо верят двое — удачливый и неудачник. А также все межеумочные, постепенные люди. Парфенька считался удачливым рыболовом на Средней Волге, и жажда сверхъестественного явилась к нему не компенсацией неудач, а развилась именно потому, что он был удачлив, и развилась постепенно, с годами, из понятного желания рыболовного лидера быть на высоте и соответствовать постоянно растущим требованиям современности. Короче, Парфенька намечал определенный пик рыболовной удачи, растил в себе профессиональный идеал, представление о котором с годами вышло за грани реального.

В принципе идеал недостижим, но вовсе не потому, что его нет и не было в действительности, что он только отражает заветные чаяния людей или отдельно взятого человека, но главным образом потому, что идеал все время меняется вместе с человеком (и человечеством), уточняется, становится шире, отодвигается, углубляется и так далее. Это элементарно. Точно так же менялись и представления Парфеньки Шатунова о его рыболовном чуде.

В детстве, лет с пяти-шести, он добывал несколько окуньков или плотвичек, а мечтал об улове взрослого рыбака. Подростком он достиг своей мечты, но тянулся уже не за количеством пойманной рыбы, а за ее качеством и величиной добытых экземпляров, почитал искусство, с каким эти экземпляры добыты.

Например, клюнул здоровенный окунь-горбач. Но разве такой клюет — такой хватает наживку, как волк ягненка, пробочный поплавок, булькнув, исчезает на твоих глазах, ухает вдогонку испуганное сердце: оборвет, стервец, леску! И вот исхитряешься удержать его, изматываешь, подтягиваешь, отпускаешь, опять подтягиваешь, выводишь… А потом шествуешь с ним серединой главной улицы, несешь его, разбойника, на кукане, а встречные хмелевцы ахают, качают хозяйственными головами и вздыхают.

II

Начали мы, помнится, с рассуждения о чуде. Продолжая в том же направлении, уточним без колебаний: чудо является тому, кто верит в него и каждый день его ждет. Парфенька Шатунов, у которого даже самые дерзкие мечты сбывались, верил прочно в поимку трехметровой щуки и ждал этого чуда изо дня в день. Он даже допускал, что щука может быть значительно длиннее трех метров, такой длинной она может явиться, что и сказать нельзя, и руками не разведешь, потому что такие тут руки надо, когда безразмерная, немыслимая протяженность, а толщина… толщина пусть будет самая обычная, а то не вытащишь.

И все же чудо было неожиданным. Если бы Парфенька точно знал, что оно свершится, нынче утром, он был бы не в застиранной брезентовой робе и резиновых броднях, не в старом заячьем малахае, а нарядился бы в подвенечный суконный костюм, в модные до коллективизации штиблеты со скрипом, в кепку-восьмиклинку с пуговкой на вершинке. Такое-то богатство лежит сорок лет в сундуке у старухи — да, да, синеглазая, длиннокосая, с вот такой вот грудью Поля, прежде каждодневно пригожая, соблазнительная, прости господи, хоть спереди, хоть сзади, стала старухой, бабкой Пелагеей, и нет уж у ней ничего ни с той, ни с другой стороны, и теперь никому не надо, и грех об этом говорить, а суконный костюм и штиблеты со скрипом, сатиновая пунцовая рубаха и вязанный из бумажных черных ниток поясе кистями лежат в сундуке как новые. Надевает, правда, в большие зимние праздники, а весной и летом не до нарядов, хоть крестьянину, хоть рыбаку. Вот и лежит богатство без всякой пользы. А потом скажут, мода прошла, устарели, то-се. Это же разор, недоумение, а может быть, и хуже. А куда уж хуже-то, если ты давно пенсионер и на краю жизни стоишь, если костюм твой, сатиновая яркая рубаха и штиблеты со скрипом пропадут неизношенными.

Но они не пропадут. Обстоятельства, которые вот-вот сформируются и заставят Парфеньку жить безоглядней и ярче, не позволят.

Неожиданным чудо явилось потому, что поклевка последовала сразу после первого заброса. Правда, он думал об этом вчера, думал ночью, думал по дороге сюда, в Ивановку. И здесь думал, когда отвязывал от рамы велосипеда спиннинговое удилище и подсачок, снимал рюкзак, когда по привычке оглядывался, определялся на местности, прежде чем взмахнуть этой строгой снастью и никого не зацепить нечаянно, когда ждал подходящих природных условий. Метеорологических.

Волжский залив у Ивановки был плотно укутан белыми хлопьями тумана, из этих хлопьев кое-где торчали розоватые прутья ивняка, обозначая береговую границу, а шагов на двадцать выше по берегу стояла та самая кривая ветла, про которую вчера поминала Клава Маёшкина. По ее словам, неподалеку от этой ветлы, у дамбы сплавилась несусветной крупности рыба — во-от такая, но только в три раза больше. А может, в четыре, в шесть, в десять с лишним раз, точно не скажешь. Клавка видела ее из машины, машина же торопилась по дамбе за огурцами в Андреевку, за рулем сидел твой сыночек Витяй, то есть Виктор Парфеньевич, а он ведь, сам знаешь, ездит так, что протяни из машины палку, и она застучит по телефонным столбам часто-часто, будто стоят они не за пятьдесят метров, а вплотную, прижавшись друг к дружке.

III

Это была не просто гигантская рыба, это была сама воплощенная мечта рыболова, его достигнутый безразмерный идеал, изумрудно-янтарный, сверкающий, ослепительно прекрасный в чистом свете июньского утреннего солнца. И Парфенька, облегченно вздохнув, прошептал:

— Хорро-оша-а-а!..

Других слов не нашлось, да и не было их ни в нашем могучем, ни в других, не очень могучих, но разнообразных языках таких слов, которые могли бы выразить, кроме восхищения и озабоченности, сложное отношение к тому, что (вернее, кто) пока не имеет названия. Лукерья — это так, недоумение озорных ивановцев. А вот можно ли ее отнести к щукам, неизвестно. Щукой мы нарекли ее условно и потому, что Парфенька мечтал поймать щуку, ловил ее на щучью блесну, рыба взяла эту блесну, была поймана, и вот мы говорим: щука. А таких тут никогда не было, даже в счастливое время развитого социализма.

Парфенька завороженно глядел на свою добычу и никак не мог решить, что за чудо он поймал. Морда по виду дружелюбная, длинная и красивая, как у лошади, но зубы неприятно частые, в несколько рядов и мелкие, как патефонные иголки. Она одышливо растворяла и захлопывала эти серьезные челюсти, и в глубине пасти вспыхивала серебристая блесна с металлическим поводком, а по бокам пламенели выгнутые ярко-красные лепестки влажных жабер. Вроде и страшная голова, а вроде и красивая. Будто расколотый вдоль слиток, снизу золотисто-янтарный, а сверху изумрудно-зеленый, с большими необычно синими глазами. Эти колдовские глаза, обрамленные черными длинными ресницами, глядели на Парфеньку с чарующим укором, и в их небесно-синих зеркалах он видел свое маленькое отражение: мохнатый заячий малахай с задранным ухом, крошечное лицо, состоящее из одних морщин, и свою фигурку на траве, с торчащими у самых плеч коленками. Такой-то маленький муравей стал хозяином такой большой… нет, не щуки, а, как сказал Витяй, организмы — это значит, рыбы без названия или другого живого предмета жизни.

Вокруг цельнокроеной головы этого организма золотым кольцом сверкал царский венец (у ужей такие бывают), а дальше по мощному, но, в сравнении с длиной, не такому уж толстому (72 сантиметра в обхвате, как потом установили ихтиологи) и равномерному телу шла плотная, как у окуня, чешуя, ярко-зеленая на спине и желтая, с коричневыми крапинками на брюхе.

IV

Первым из райцентра приехал инспектор рыбнадзора Сидоров-Нерсесян, толстый, квадратный, в мотоциклетном шлеме, в оранжевой куртке и синих спортивных штанах. Он подрулил сверкающий мопед прямо к водовозке, выключил двигатель и, опустив ноги на землю, подозрительно посмотрел на мокрого Парфеньку. Тот еще не высох после купанья и сидел на подножке машины в одних трусах, подставив солнцу худое, жилистое тело, с вишневыми, не раз обмороженными на зимних рыбалках руками. Точнее, кистями рук.

— Доловился, — презрительно констатировал Сидоров-Нерсесян, не слезая с мопеда. — А говорили, самый опытный рыбак, слушай. Что вот с тобой делать?

— Не знаю. — Парфенька уже стоял, поспешно оправляя прилипшие трусы. Он боялся всякого начальства, а нового рыбнадзора в особенности: хоть и на мопеде ездит, как мальчишка, а сурьезного склада мужик, черный весь, угрюмый, из кавказской страны родом, и глаза, как угли, так и жгут, так и жгут — я думал, метра на три пымаю, от силы на четыре… Я думал…

— Он думал! — Сидоров-Нерсесян усмехнулся. — Ты, слушай, умеешь думать, а? Что ж, так и запишем: он думал и поэтому нарушал умышленно, с сознательной целью.

— Я не нарушал, Тигран Вартаныч.

V

К шести часам в утреннюю перекличку ивановских петухов ввязались весело собаки, деревянно застукали калитки и двери, чаще зазвучали людские голоса, потом затрещали мотоциклы и мопеды, заурчали грузовики и тракторы — деревня собиралась на колхозную работу.

Парфенька, любивший эту трудовую музыку, лежал на траве у водовозки и блаженствовал, пока не уловил на самом распевном месте сбой и короткое замешательство. Он насторожился: слишком уж резко выделилась железная трель мотоциклов. Но вот оглашенно завизжали и мопеды, взревели, давя голоса людей, тракторы, завыла сирена второй пожарной машины, и весь этот гремучий базар угрожающе-стремительно стал нарастать. Парфенька вскочил:

— К нам грянули!

— Ну и что? — Сидоров-Нерсесян нехотя встал с подножки машины. — Экскурсия, может быть? Может. И если граждане хотят…

— Они же напугают ее; растопчут!

ПЕЧАТЬ

Повесть вторая

«Это было давно, так давно, ищо баба девкой была»,

[14]

а многие хмелевцы молодыми и не очень озабоченными людьми.

[15]

Анатолий Ручьев руководил комсомолом Хмелевского района, сам пребывал в цветущем комсомольском возрасте, все его любили и сердечно звали Толей. Сергей Николаевич Межов был чуть постарше, но тоже, как и директор совхоза Степан Яковлевич Мытарин, не достиг тридцати и тоже занимал солидное кресло — председателя райисполкома. Величали их с Мытариным потому, что и молодых руководителей называть иначе не принято, не то что в комсомоле, где почти все на «ты», хоть начальники, хоть подчиненные. Иван Никитич Балагуров, и тогда бритоголовый, полный, был немолод, но еще и не стар. Первым секретарем райкома партии его избрали за год до начала нынешних событий, он пользовался, как говорится, заслуженным авторитетом и любил людей энергичных и веселых. Сеня Хромкин оставался еще русокудрым и улыбающимся, он изобрел и построил в те дни для местного отделения Госбанка сторожевую машину, а для себя музыкальные часы и был счастлив. Его красивая Феня Цыганка, знаменитая бесшабашно-удалой молодостью, остепенилась, имела двоих детей, любила Сеню и удерживала звание «маяка» среди свинарок. Директор пищекомбината Башмаков именно тогда оставил свой высокий пост и перешел на другой объект — начальником пожарной службы. Кривоногий Федька Фомин по прозвищу Черт и его совсем молодой приятель Иван Рыжих, на время нереста направленные на пищекомбинат, в те дни сбежали в свою рыболовную бригаду, которую возглавлял знаменитый рыбак Парфенька Шатунов. Парфенька еще не мечтал поймать трехметровую щуку, но сома на три с лишним пуда уже поймал. Его сын Витяй, с год как возвратившийся из армии, дружил со степенным своим ровесником Борисом Иванычем Черновым, учился с ним в вечерней школе и не обнаруживал наследственных склонностей отца. Я не рыбак, я бабник, говорил Витяй лихо и в подтверждение этого сообщал, что ухаживает одновременно за двумя девицами и «целует их в уста он у каждого куста».

Клавка Маёшкина в тот год еще не влюбилась в Митю Соловья, потому что он недавно приехал в Хмелевку из армии, был известен как капитан запаса Взаимнообоюднов Дмитрий Семенович и прозвище получил вскоре, работая инструктором райисполкома и внештатным лектором общества «Знание». Известные в районе газетчики Кирилл Мухин и Лев Комаровский тоже только явились в наши края по распределению после института и еще не были известными.

Мой добрый друг Александр Петрович Баширов, рассказавший курьезный случай о печати, заведовал тогда отделом пропаганды и агитации райкома партии.

Александр Петрович отличался и, слава богу, до сих пор отличается

Слушая тогда его потешный рассказ о потерянной печати, я тоже смеялся, но что-то в этой истории меня настораживало, казалось грустным. Впрочем, так было четверть века назад, я был молод и, в отличие от своего старшего друга, меланхоличен. В этом возрасте многие из нас склонны от избытка сил если не к мировой скорби, то погрустить, попечалиться, подумать над нелегкой судьбой прогрессивного человечества, поскольку собственная наша судьба связана с ним и тревожит лишь медленно сбывающимися планами. А в особом своем назначении — зачем же тогда родиться? — мы не сомневались. Нас укрепляли и вдохновляли подвиги великих предшественников, благородные задачи современности, впереди была едва початая жизнь, которая казалась нескончаемой.

I

Началось все с директора пищекомбината Башмакова, хотя пострадавшим и виноватым, как это иногда случается, стал его преемник Толя Ручьев, Анатолий Семенович, поскольку он, пусть и один день, возглавлял комбинат и нес определенную ответственность за все происходящие там события.

Я живо представляю тот солнечный июньский день в Хмелевке, теплую сельскую тишину, зеленые палисады с решетчатой штакетной оградой перед домами, пыльные улицы, по которым носятся на велосипедах подростки, пугая разлетающихся кур, и отрадный гам и плеск на водной станции — в середине дня там купается, наверное, треть населения.

Башмакова я вижу утром идущим на работу. В синей, уже вышедшей из моды полувоенной форме — китель, брюки галифе, фуражка, — он топает яловыми офицерскими сапогами по дощатому тротуару, в одной руке красная папка, другой он то ораторски жестикулирует, то держится за борт кителя. Вероятно, он рассуждает с кем-то или выступает, но вид строг и невозмутим со всех сторон. Анфас — сросшиеся брови, подозрительный прищур глаз, широкий нос, широкий рот, широкий подбородок. Сзади поглядишь — крутой, с короткой щетиной затылок, плотная широкая спина, рассиженный бабий зад, короткие ноги. Профиль…

Но в профиль лучше посмотреть его молодого преемника Толю Ручьева. Он красив хоть так, хоть эдак, стройный, румяный, как девушка, большеглазый, волнистые темно-русые волосы, длинные ресницы. А в профиль — Аполлон, ставший секретарем райкома комсомола. Идет из президиума к трибуне, улыбается доверительно, горят розовые губы, сверкают белокипенные зубы — комсомолки замирают и вдруг взрываются бурными, долго не смолкающими аплодисментами. И ребята-комсомольцы их поддерживают, хлопают истово, гулко. Ревнуют, конечно, но хлопают: свой же парень, коренной хмелевец, добряк, не чинится ни перед кем. И не бабник, как Витяй Шатунов. Если и есть недостаток, так самый извинительный — подражание. Но кто в молодости не подражал, не искал себе достойного образца, а Толя берет в пример не последних, а первых людей района. Сперва копировал Баховея, когда тот возглавлял райком партии, теперь нового первого, Балагурова, превосходного человека, веселого, демократичного. Толя и одевался как он — в просторный светлый костюм, соломенную шляпу, сандалеты. Одну допускал вольность: в жаркие дни надевал сандалеты на босу ногу. Надо помыть или освежить ноги — можно не разуваться. Подставь ногу под струю водоразборной колонки, потряси, потом подставь другую и топай чистыми ногами в чистых сандалетах куда надо. А если у реки или озера — еще лучше: зайди в воду да попеременно помотай ногами. Балагуров наверняка так делал, когда был молодой. Он и сейчас не очень-то считается с разными условностями.

Балагуров посмеивался над Толиной слабостью, но было приятно, что такой добрый парень, молодежный лидер, копирует его, пожилого уже человека, да и вообще считается со старшими. Нынче копирует и завтра, глядишь, определил свой выбор, внес существенные поправки и стал самостоятельным в духе времени руководителем. Конечно, если его копирование, его взросление не слишком затянется. А то ведь бывает и так, что у товарища седая голова, а он все еще кому-то подражает, все на вторых-третьих ролях. И не потому, что слаб, а просто недоглядели старшие, упустили время вывода на самостоятельную должность, вот и привык быть подчиненным. С Ручьевым такого не случится, не допустим.

II

Совещание было высокое, межрайонное, проводил сам Дерябин, причем не выходя из своего кабинета в областном центре, а местпромовцы всех районов сидели у себя на предприятиях, слушали его указания и проникались. Век техники! Такие заочные совещания практиковались не один год — способ проверенный, удобный. Было бы еще удобней, существуй при этом обратная связь, но и так хорошо: не надо отрывать руководителей и специалистов среднего звена от дела для поездки в областной центр, не надо разводить излишние словопрения, а сообщи свои направляющие идеи и потребуй неукоснительного исполнения.

Хмелевские местпромовцы собрались в зале заседаний пищекомбината, и Башмаков не насторожился, когда вместе с Межовым пришел Анатолий Ручьев. Секретарь райкома комсомола должен знать, как работает союзная молодежь в напряженный период.

Башмаков провел представителей районного руководства за стол президиума и, пока радист, путаясь в проводах, устанавливал на красной трибуне черный квадратный репродуктор, прочитал по бумажке краткую вступительную речь:

— Товарищи специалисты, руководители среднего и низового звена, а также передовые труженики, «маяки»! Настоящее совещание по закрытым проводам радио и телефонной линии считаю открытым. В нашем комбинате имеется пять цехов: хлебопекарный, винный по производству крепленого вина «Красное яблочко», колбасно-сосисочно-сарделечный, грибоварно-консервный и ягодного варенья. Последние два цеха сезонные и не функциру… не фунциру… не функцинируют по причине отсутствия грибов и ягод. Когда поспеют, будем варить, выполнять и перевыполнять, понимаешь, Как директор комбината и опытный руководитель, возглавлявший разнообразные предприятия и хозяйства, я…

— Раз, два, три, четыре, пять! — нагло перебил с трибуны черный репродуктор. — Даю настройку. Раз, Два. Три. Четыре. Пять… Все районы приготовились?

III

— …Вы спрашиваете, где же выход? По-моему, выход там, где вход, — говорил Межов. — Давно пора изменить порочный порядок, когда лошадь везет, а возчик только сидит на телеге, орет да размахивает кнутом. А по приезде хвалится: я привез, я доставил. А он даже дороги не выбирал — по кочкам, по оврагам, как придется, лишь бы прямо. Что ж, напрямик короче, говорят, да в объезд скорее. И еще одна добрая пословица: хорошему учись, а плохое само получится. Вот и выбирайте такого, который еще способен учиться. А зарплату вам завтра выдадут.

Межов прошел опять за стол президиума, сел между румяным, ясноглазым Ручьевым и рассерженным Башмаковым, похожим в очках на филина.

Несколько минут в зале стояла вопросительная тишина. Выбрать директора комбината — это не черпак с вареньем облизать. И сам факт увольнения Башмакова есть не простое кадровое перемещение, а приговор бюрократизму и казенщине, победа современных методов руководства, призыв к поиску всего нового, передового. А кто более всего способен искать, учиться и опять искать то передовое и новое? Конечно же молодой, грамотный и энергичный руководитель. Вот как Анатолий Ручьев, например. Прекрасный же парень, отличный комсомольский секретарь. Или райком его не отпустит?

— Ручьева! — разом крикнули из первого ряда Сергей Чайкин и Андрей Куржак.

Зал будто ждал этой фамилии — такой дружный аплодисмент выхлестнул, что Ручьев покраснел, а Башмаков еще больше нахмурился и потупил стриженную ежиком голову. Он знал, что Ручьева любили все, и молодые и старые, но чтобы так дружно поставить этого сопляка над собой, извини-подвинься…

IV

В тот же день Ручьев с секретаршей Дусей снял в сквере все нелепые таблички и бестолковые призывы «транзитной агитации», а «стационарную» мазню оставил до завтра. Надо закрашивать или соскабливать, а времени уже не было, он допоздна проходил с Башмаковым по цехам, занимаясь приемо-сдаточными делами, и освободился только к восьми вечера. Он бы и «транзитную» не успел убрать, если бы не помощь секретарши Дуси, которая не ушла после рабочего дня. Как и многие девчонки, она была тайно влюблена в своего комсомольского секретаря и теперь чувствовала себя самой счастливой. Отныне она каждый день будет видеть его, сидеть у его двери в приемной, знать, чем он занят, помогать ему, оберегать от назойливых посетителей.

— А сквер-то веселей стал, а, Дусь?

— Веселей, Анатолий Семенович. Красивше. Сплошные запреты были: не влезать, не сорить, не валяться, не целоваться… Он и меня в бабкину юбку нарядил. Понимаешь чертов, извини-подвинься! Видите, какая я в ней уродина?

Ручьев отшагнул с аллеи в кусты, поглядел и опроверг:

— Таких никакая одежда не может испортить. Красавица!

СУДИТЬ АДАМА!

Повесть третья

I

На площади, у районного Дома культуры, директор Мытарин на своем стремительном ИЖе чуть не задавил Сеню Хромкина.

Сеня шел серединой улицы, в галошах на босу ногу, в тренировочных синих штанах и в майке, вытирал рукой потное от жары лицо и рассуждал об усложнившихся в последние годы отношениях человека и окружающего мира. Треск мотоцикла раздался для него неожиданно, когда он уже вышел на площадь. Сеня метнулся вправо, но, потеряв с одной ноги галошу, кинулся за ней назад, прямо на путь мотоцикла. Спасла мгновенная реакция водителя. Мытарин зажал оба тормоза намертво и косым юзом, подняв тучу пыли, все-таки толкнул Сеню, уронил на землю. Сеня тут же вскочил, торопливо отряхнул сбоку штаны и поздоровался.

— Привет, — насмешливо сказал Мытарин, опустив ноги на землю и удерживая ими заглохший мотоцикл. — В рай собрался?

— Нет, в нарсуд, — сказал Сеня. Испугаться он не успел.

— В нарсуд? Тебе надо в милицию сперва, а потом уж в суд. Прешься прямо под колеса.

II

Пенсионер Титков и его непутевый кот Адам сидели на крыльце своего дома, грелись на солнышке и не знали, что над их непокорными головами собираются тучи и скоро прогремит гром. Грянет на всю Хмелевку, для процветания которой Титков трудился вплоть до пенсионного возраста. Правда, трудился сперва не здесь, а в родной волостной Андреевке, где он, бывший батрак, возглавлял комбед, потом был заместителем председателя волисполкома, затем председателем сельсовета и все время боролся против засилия частного хозяйства в образе кулаков, середняков и их подпевал. Во время коллективизации он окончательно сокрушил это охвостье мирового капитала, хотя за перегибы поплатился партбилетом и должностью и уехал со своей веселой Агашей в Хмелевку. Здесь тогдашний предрика Щербинин, зная, что у него незаконченное начальное образование, хотел послать его учиться, но Титков не согласился: он и без учения знал, что опасность для нового мира таится в частной собственности, и стал сначала рядовым, а потом старшим налоговым инспектором. Крестьяне, правда, сделались к тому времени колхозниками, но все равно держались за частное хозяйство, как черт за грешную душу, не понимая, что это главный пережиток капитализма. И Титков не только ревностно учитывал для налогообложения каждую курицу, каждую сотку огорода за двором, но и строго разъяснял несознательным пагубу собственности, ее мировую вредность, чем заслужил злобное прозвище Шкуродер. А какой Шкуродер, если чист перед своей совестью и перед государственной, копейки чужой ни разу не присвоил! Шкуродерами были те кулаки-мироеды, у которых батрачил Титков, они сделали его таким непримиримым к собственности, таким принципиальным.

Веселая Агаша, по своей беспартийной доброте, не одобряла такое рвение мужа, но все равно гордилась, что он опять при власти и его боятся. Будто все дело в боязни. Не в этом дело, а в том, что и налоги не отвращают людей от своих огородов, от коров, овец, гусей, кур и уток, тут надо что-то предпринимать резкое.

В то время они жили в приземистой избенке на улице Красной, а нынешний пятистенок из двух больших комнат, с бревенчатыми сенями, кладовкой, с примыкающими к ним дровяным сараем, крытым погребом и просторным хлевом, Титков возвел по настоянию Агаши только в 1955 году, когда большая часть Хмелевки переселялась на бугор,

Новый дом, очень похожий на дом кулака Вершкова, вместе с надворными постройками образовывал букву «П», с большим, открытым в середине двором, и когда Титков (опять по настоянию жены) закрыл его тесовыми двустворчатыми воротами и нарядной голубой калиткой, это уж был в точности кулацкий двор Вершкова, у которого батрачил Титков в юности и которого самолично сослал. Выдающийся ровесник Башмаков, начальник пожарной охраны и главный соперник среди районных активистов, тогда же заметил позорное это сходство и попрекнул смущенного Титкова, чем еще больше усугубил давнюю взаимную неприязнь. Но это случилось, как уже сказано, в 1955 году, когда налоги отменили, в газетах стали писать о материальной заинтересованности, и Титков почувствовал замешательство. Но все же он не сдался, своим убеждениям не изменил, и если построил дом как у кулака Вершкова, то лишь потому, что лес был даровой, из зоны затопления, да еще потому, что пожалел Агафью. Она давно мечтала о таком доме, но когда построили, стала ворчать, что теперь эти хоромы ни к чему, раньше надо было глядеть косыми-то глазами. Всю жизнь активничал, даже детей не завел.

Это было второе после частной собственности больное место Титкова. Он всегда мечтал о сыновьях, которые продолжили бы его дело борьбы с мировой вредностью, но веселая и бойкая Агаша ни разу его не порадовала.

III

В Хмелевке было несколько товарищеских судов: в совхозе, в райпотребсоюзе, в промкомбинате, в райпищекомбинате, в мастерских «Сельхозтехники» и еще в некоторых районных учреждениях. Кроме этих ведомственных судов действовал еще территориальный товарищеский суд, созданный с согласия поселкового Совета для неорганизованного населения, объединенного уличным комитетом. Этот суд состоял из пяти человек под председательством Дмитрия Семеновича Взаимнообоюднова, по прозвищу Митя Соловей.

Хмелевцы, как жители старого, трехсотлетнего села, по обычаю продолжали пользоваться прозвищами, хотя Хмелевка почти полвека уже была районным центром и недавно из села стала поселком городского типа. Это новое звание ей было дано на вырост: городское благоустройство здесь еще не завершили. Улицы были немощеные, тротуары деревянные, вода подавалась не в дома, а в водоразборные колонки, газом обеспечивали привозным, в сменных баллонах. Но уже в будущей пятилетке поселок обещали подключить к ветке газопровода, запланировали построить две котельные и провести в дома горячую и холодную воду, поставить в торговую сеть унитазы и сливные бачки для индивидуальных туалетов. О радио-, электрификации, телевидении можно не говорить, это есть теперь даже в малых деревнях.

Но старые обычаи, даже с отрицательным знаком, невероятно живучи. И вот грамотные жители современного поселка, почти городского типа, подчиняясь обычаю, звали председателя товарищеского суда, уважаемого человека, по кличке.

Сейчас не важна история возникновения клички, важно, что она прижилась, и дело тут, я думаю, не только в обычае. Взаимнообоюднов — фамилия хоть и редкая, но не очень удобная в произношении, мудреная, длинная, поэтому для бытового обихода ее заменили кличкой Соловей, с прибавлением имени. Не зная Взаимнообоюднова, не скажешь, что это удачно, потому что кличка никак не соответствует его фамилии. Но зная его, как и любого с кличкой хмелевца, поймешь, что кличка

перекликается

с главной отличительной особенностью хозяина, намекает на его характерную черту, выявляет его внутреннюю сущность. Причем с иронической окраской.

Дмитрий Семенович Взаимнообоюднов, пенсионер молодой, недавний, полностью оправдывал свою кличку. Он был самым средненьким, сереньким, невидным, обладал чистым звонким тенором, но не пел, а любил вести собрания и говорить речи. Говорил он так вдохновенно, так правильно и безобидно, что им были довольны слушатели любой аудитории. Он не раз выступал даже на общерайонных, а не только на учрежденческих совещаниях и семинарах, и всегда его слушали с удовольствием, провожали с трибуны с сожалением и благодарили искренними, дружными аплодисментами. Будь Дмитрий Семенович большим начальником, аплодисменты за те же речи были бы бурными, долго не смолкающими, но, к сожалению, до больших чинов он не дослужился. На пенсию он вышел с должности рядового инструктора райисполкома, где проработал ровно столько, сколько жил в Хмелевке — пятнадцать лет.

IV

Как и договорились, первое заседание состоялось через два дня в том же составе, с участием приглашенных: внушительного Мытарина, угрюмого, заросшего до глаз седым волосом егеря Шишова, щуплого, но полного скрытой энергии Пуговкина, ответчиков Титкова и его кота Адама, который сидел на коленях своего хозяина. Истцов представлял пока один Сеня Хромкин.

Председатель и члены суда разместились за столом, прочие на скамейке перед столом. Открыл заседание, конечно, Митя Соловей.

— Товарищи! — поднявшись, сказал он торжественно. — На этом заседании мы должны решить несколько необычный вопрос: принять ли к производству дело… — он взял папку, куда уже переселилась жалоба Сени Хромкина, породившая это дело, и прочитал: — «…по обвинению кота по кличке Адам, возраст точно не установлен, масти тигровой, принадлежащего пенсионеру гражданину Титкову Андрону Мартемьяновичу, рождения 1902 года, члену профсоюза, под судом и следствием не состоявшему, в том, что он, вышеупомянутый кот Адам…» — простите, тут не очень грамотно, я потом подредактирую — «…душит цыплят, принадлежащих индивидуальным хозяевам, а также утят, как частных, так и совхозных». В деле имеется коллективное заявление граждан Ветровой, Маёшкиной, Буреломовой, Буреломова… Последних двух, извините, не знаю. Кто это Буреломовы?

— Мы с Феней. — сказал Сеня смущенно. — Хромкины.

— Понял, благодарю вас. Извините, не знал, что — Хромкин — ваше прозвище, а не фамилия. Еще раз извините. Всего в заявлении тринадцать подписей, есть резолюция народного судьи Екатерины Алексеевны Мытариной: «В товарищеский суд по месту жительства ответчика». Вот так. — Он положил перед собой папку и, как бы извиняясь, развел руками: — Как видите, нам предлагают разобрать это заявление, хотя ничего подобного мы до сих пор не рассматривали. Трудность, сами понимаете, заключается в том, что прямой ответчик — животное, не владеющее речью, его нельзя приравнять к гомо сапиенс и поэтому трудно судить по человеческим законам.

V

Как говорил начальник хмелевской милиции подполковник Сухостоев, все трудящиеся, не исключая милиционеров, должны отбывать свои сроки жизни на земле примерно и с такой добросовестностью, с какой отбывает старшина Пуговкин Федор Васильевич, в обиходе Федя-Вася. Он и на пенсии остался добросовестным, энергичным человеком.

В тот же день, вернувшись с заседания, он поручил своей дочери Светке написать шесть объявлений, а вечером собственноручно расклеил их: два у продуктовых магазинов и по одному у сельмага, автобусной остановки, на пристани, у Дома культуры. Все людные места были таким образом оповещены. Утром следующего дня Федя-Вася сколотил фанерный ящик наподобие почтового и прибил его рядом с витриной районной сатиры «Не проходите мимо!». На ящик он не забыл наклеить бумажку, извещавшую, что ящик предназначен для жалоб на кота Адама Титкова. На этом первая часть решения была выполнена, и выполнена скоро, хороша.

Ведь главное в любом деле что? Своевременность и добросовестность исполнения. А также качество работы. Почему? А потому, граждане, что одной добросовестности и быстроты мало, умение требуется. На какой вопрос отвечает умение? На вопрос «как?». Заметьте, не «что?», а «как?». Например, ты сбил — что? — ящик. А сбил ты его — как? — вкривь и вкось. Хорошо это? Плохо. И так в любом деле, а в таком, как следствие или дознание — еще хуже. Почему? А потому: если дознание провести плохо, то истинный виновник уйдет от наказания или будет наказан несправедливо. А что это значит? А это значит, граждане, что нашей жизни будет нанесен урон. Какой? Всякий: материальный — раз, моральный — два, политический — три. Потому что честные советские люди будут видеть, как распоясавшийся преступник продолжает похищать государственную собственность.

В Хмелевке все знали, что Федя-Вася самый отчетливый человек, с ним пустые тары-бары не разведешь. И тем не менее обращались с ним по-свойски, отчаюги звали Федей-Васей в глаза, убежденные в его незлобивости. Федя-Вася родился и вырос здесь, его отец тоже был смирным человеком, а по отцу судили и о сыне, хотя сын всю жизнь ходил в форме и широким милицейским ремнем был навечно пристегнут к великоватой для него кожаной кобуре. Через плечо у него до колен болталась командирская планшетка. Сейчас Федя-Вася ходил без погон и кобуры, но в той же форме, в сапогах, с планшеткой, и отношение к нему не изменилось.

Когда он, выполняя вторую часть задания, пришел в продмаг к толстухе Аньке Ветровой, та хоть и насторожилась, но, едва он открыл рот для объяснения, сказала, чтобы становился в очередь и соблюдал порядок, если сам был блюстителем. Был!

ГОЛОВА В ОБЛАКАХ

Повесть четвертая, последняя

I

О том, что на Сеню Хромкина опять «нашло» и он «задумался» можно было догадаться по многим признакам. Во первых, с его лица пропала постоянная блаженная улыбка счастливого человека, он как-то нечаянно стал отключаться от всеобщей жизни, уходил в себя, и без цели заторможенный взгляд его, как у мыслителя или беремен ной женщины, заволакивался внутренней заботой, неохотно откликаясь на внешнюю суету нашего беспокойного мира. И в цехах уткофермы работал он механически, без всякого удовольствия.

Другим признаком его необычной болезни была словоохотливость. Обычно замкнутый улыбчиво-благостный молчальник, Сеня часто становился разговорчивым, не боялся, что ею поднимут на смех, решался спорить с любым человеком, даже с начальником, с которым в обычное время он постарался бы не встречаться.

А третий признак — его беспричинное беспокойство. Смирный взгляд его голубеньких глаз становился то тревожно-скользящим, то останавливался и втыкался во что-то и торчал без пользы, ничего не замечая, не видя. За этот торчащий, слепой взгляд и задела нечаянно, когда они мылись в бане, его жена Феня Цыганка, подумав сразу о надвигающейся на ее мужа опасности. Мылись они вдвоем, потому что из четверых детей дома оставалась только меньшая Михрютка, с утра до вечера купавшаяся в волжском заливе, а из старших Черная Роза была в отпуске, Тарзан и Генерал Котенкин в пионерлагере.

Мылись неторопливо и спокойно, как это в обычае у супругов, проживших вместе главную часть жизни, за которой хвалиться друг перед другом уже нечем, да и стыдиться тоже нечего. Впрочем, Сеню смущала голая его грудь, худая, мускулистая, которую он намыливал, и коричневые соски на ней. Ну, голая — ладно, у него и голова вон стала голая, а зачем тут соски? Ну не такие, как у Фени, а все же… С какой стати, спрашивается? И зачем?

Ни с философской, ни с биологической, ни с любой другой точки зрения эту несуразность женской принадлежности не объяснить. Может, потому родилась известная религиозная легенда, по которой первочеловек был мужского пола, и женщина произошла в парадоксальном недоумении от него, вернее, произведена из его ребра? Но тогда выходит законное следствие: бог сразу создал Адама с сосками, а для чего мужчине соски?

II

Феня не ошиблась, у ее мужа наступило именно такое время. Конечно, и прежде Сеня не жил бездумно, он тоже размышлял во время работы и на досуге, читал книги, журналы и газеты, смотрел по телеку «Очевидное — невероятное», «Клуб кинопутешествий» и научно-технические передачи, накапливал самый разнообразный эмпирический материал. Но вот настали страдные, плодоносные дни, когда все то, что незаметно росло, колосилось, цвело, теперь налилось в тугие зерна истины, необходимые не только ему лично, но и всем другим советским людям. О том, что зерна созрели и уже торкались наружу, давали знать те симптомы в Сенином поведении, которые мы отметили. Сам он особенно тревожно — поэтому и сошла с его младенческого лица блаженная улыбка — чувствовал наступление своего страдного периода и еще не знал, что собственно им выращено, каков урожай. Мелкие замечания о сосках на мужской груди и о Каспийском море, которое никак не наполнится, — полова, не более. Таких наблюдений роилось вокруг него множество, но главное еще не родилось, не обнажилось. А по беспокойству последних дней Сеня чувствовал, что это будут мысли серьезные, большие, многотрудные. Они подступили к окрестностям его разума, он слышал их волнение, безбоязненно ждал, нетерпеливо хотел видеть, и они тоже торопились навстречу, — казалось, вот-вот появятся, ан нет, не показываются, не ухватишь.

По случаю воскресенья Сеня сидел дома, глядел в окошко па свою Феню, которая пошла в продуктовый магазин, и прислушивался к себе. Из кухни вбежала босоногая и чумазая Михрютка, его любимица, второклассница, с яйцом в руке, и с порога сообщила:

— Пап, а я видала черного зайца. Во-от такие уши! Морковку у Шатуновых в огороде лопает. Слышь? А ихняя собака стоит рядом и ничего. Слышишь, что ли?

Слышу. Черный заяц и собака. Только ты мне не мешай.

— Ты же так сидишь.

III

На следующий день в коридоре больницы, где они с Феней сидели в очереди на прием к врачу, Сеня рассуждал в том же направлении. Теперь ему была видна уже в деталях вся картина будущей вежливой жизни, преобразованной на основе его изобретения. И была эта новая жизнь такой благоустроенной и спокойной, так в ней все было хорошо подогнано и ниоткуда не дуло, такими хорошими были все люди, что к нему вернулось счастливое состояние душевной безмятежности, и на розовое лицо опять водворилась благостно-тихая улыбка.

Когда подошла его очередь, Феня велела ему подождать в коридоре и нырнула в кабинет Илиади. Что уж она ему говорила, неизвестно, а только пробыла там долго, минут десять, в очереди уже начали роптать: записывался-де один, а идут оба, да не на минуты, а на часы. Но вот Феня с победным видом вышла, подняла Сеню и, презрительно окинув возроптавшую опять очередь, затолкнула его в кабинет.

Худой морщинистый Илиади сидел за столом, опустив величественный нос в историю болезни Сени, но, увидев его самого, поднял седую голову и показал носом на стул рядом со столом.

Сеня сказал спасибо и сел, положив на колени амбарную книгу, взятую на всякий случай.

Илиади посмотрел на его сухо блестящее розовое лицо, на такие же, будто начищенные, но только откровенно шелушащиеся крупные руки, сказал раздумчиво:

IV

Первая больничная ночь была неуютной, бессонной. Он лежал на боку, по-детски поджав к животу ноги, глядел невидяще в лунный сумрак палаты и слушал беспокойные всхрапывания Веткина. Мыслей не было, потери он уже не ощущал, была только усталость да беспомощность от желания и невозможности уснуть. В первом часу ночи Веткин встал покурить и заметил, что сосед наблюдает за ним. Сказал, распахивая окно настежь:

— Глупо, Сеня. Луна-то, погляди, какая румяная — прямо на нас пялится. Это она тебя осуждает: не генерируй мысли понапрасну, Семен Петрович, смирн гордыню!

Веткин стоял в длинных трусах, большой, худой, мохнатый. Он осветил зашипевшей спичкой свое красное носатое лицо и спутанные грязно-седые волосы, зачмокал толстыми добрыми губами, прижигая сигарету, выпустил в сквер широкую струю дыма. И успокоенно вздохнул.

— Врачи, Сеня, говорят, и табак вреден. А как снять напряжение, они знают? Ты вот вторую ночь глазами лупаешь. Вчера — с радости, нынче — с горя, что радость я твою уничтожил. Мог бы закурить, но и это, видишь ли, вредно. А? Но как же вредно, когда мне легче от нее. Мозг, говорят, слабеет, память садится, работоспособность падает… А Петр Первый курил, Эйнштейн курил, Толстой курил, и не только Лев, но и оба Алексея… Чего молчишь, с Илиади согласен?

— Согласен, — признался Сеня, поворачиваясь на спину и подтягивая спустившееся одеяло. — Куренье тут не играет роли положительности. Маркс курил, а Владимир Ильич Ленин не курил, Леи Николаевич Толстой бросил, французский император Наполеон даже не начинал…

V

В полдень Веткин постучал палочкой в окно палаты:

— Сень, на заправку пора.

— Не мешайте.

— Гляди-ка! Я и так полдня торчу в сквере — помешал! Ты что, обедать не хочешь?

— Некогда, я занят.