Сотворение мира

Закруткин Виталий Александрович

Роман известного советского писателя Виталия Александровича Закруткина «Сотворение мира» — большое эпическое произведение. В первой книге писатель воссоздает атмосферу Европы 20-х годов, когда империалистические силы всеми средствами пытались помешать созданию нового, социалистического мира. В центре повествования фельдшер Дмитрий Ставров, его семья, на чью долю выпала участь разделить все трудности и испытания молодой Советской России.

Книга рассчитана на массового читателя.

Виталий

Александрович

Закруткин

СОТВОРЕНИЕ МИРА

Книга первая

Глава первая

1

Крест был готов. Он был сделан из дубового бревна, снятого с конских яслей. Кони годами терлись об ясли, годами роняли слюну на крепкое дерево, и потому крест лоснился, как рыжая, в мыльных натеках конская шея.

В середине бревна торчало грубо выкованное, тронутое ржавчиной железное кольцо, к нему когда-то привязывали повод. Кольцо надо было снять, но у старика, который делал крест, иссякли силы.

— Нехай остается, — хмуро пробормотал он. — Кольцо никому не мешает…

Низенький, сухощавый, в рваном зипуне, с жидкой седой бородой и слезящимися глазами, старик был один в огромной пустой конюшне. Где-то под крышей, на затянутых паутиной стропилах, жалобно гудел еще не съеденный людьми осиротевший голубь, а в дальнем, темном углу, подогнув ноги, стояла тощая кобыленка.

В полуоткрытую дверь конюшни завевал снежок, дверь скрипела ржавыми петлями, ветер разносил кругом запах навозного дыма.

2

Это был тысяча девятьсот двадцать первый год.

Закончилась гражданская война. На дне большой сибирской реки успокоился расстрелянный адмирал Колчак. Тихим постояльцем поселился в лондонской гостинице генерал Деникин. Вместе с разбитым Врангелем уплыли в Константинополь Кутепов, Туркул, Слащев, Улагай, сотни генералов, сенаторов, баронов, графов, десятки тысяч солдат разгромленной белой армии: корниловцев, дроздовцев, марковцев, донских и кубанских казаков. Через безводные пески Балхаша и мертвые тургайские степи ушел в Китай мрачный атаман Анненков, и с ним на падающих от усталости верблюдах, на голодных конях и пешком ушли атаманские «братья-партизаны» в красных штанах. Где-то в Америке, в штате Мичиган, потрясая булавой, собирал мичиганских «запорожцев» ясновельможный пан гетман Павло Скоропадский. Пригретые диктатором Польши Пилсудским, отсиживались в Варшаве «головной атаман» Симон Петлюра, «генерал-хорунжий» Тютюнник, Савинков, братья Булак-Балаховичи.

Дольше других продержался на территории России неуловимый Нестор Махно. Но и его час пробил. Зажатый красными дивизиями, Махно темной ночью пробрался в леса Гуляй-Поля, вырыл в лесных похоронках награбленное золото, с двумястами всадников переплыл Днестр и исчез за румынской границей.

Революционная Россия победила. Но огромная часть страны в этот год была похожа на черное дымящееся пожарище. Заводы и фабрики стояли, а многие рабочие с мешками за плечами бродили по дорогам в поисках хлеба. Затоплены, разрушены были шахты, и потому не было угля. У полотна железных дорог валялись разбитые вагоны и паровозы, шпалы подгнили, рельсы разошлись. Там, где ходили поезда, пассажиры-мешочники на долгих стоянках сами рубили дрова для паровозных топок.

В неслыханно разоренной стране изнемог и устал народ. Семь лет войны, семь лет страданий, болезней, пожаров, недоедания вызвали тяжелое изнеможение народных масс, людям трудно было работать.

3

Дмитрий Данилович Ставров ездил за хлебом шесть дней. Пара запряженных в сани сытых меринов принадлежала молодой и смазливой вдове-самогонщице Устинье Пещуровой из деревни Костин Кут, а просторные сани-козырьки с железными полозьями — огнищанскому мужику Павлу Терпужному, тому самому, который ударил железной клюкой связанного Комлева. Но ни Устинья, ни Павел Терпужный сами не поехали. Павел послал своего сына Тихона, молодого парня, а вместо Устиньи поехал ее сожитель Степан Острецов.

Маленький, крепко сбитый Дмитрий Ставров был похож на цыгана. Если бы не толстый нос и не серые, свинцового оттенка глаза — цыган, да и только: черные кудрявые волосы, чуть посветлее густые усы над крепким ртом, короткие быстрые руки.

Одетый в потертую английскую шинель, в солдатские сапоги и в лохматый бараний треух, Дмитрий Данилович сидел сзади с Острецовым и, покуривая, слушал его рассказы. Молчаливый Тихон, устроившись на облучке, правил лошадьми. Острецов и Тихон везли с собой десять четвертей самогона-первача.

Степан Острецов был непонятен Ставрову, и это сердило Дмитрия Даниловича. «Что-то он таит, — думал Ставров, — и на мужика как-то мало похож».

Острецов говорил охотно и много, и речь у него была городская, складная. На ночевках, когда трое спутников останавливались в какой-нибудь богатой избе, Острецов пил самогон и звучным, грудным голосом пел песни. Высокий, мускулистый, с тонкими ногами, одетый в черную гимнастерку и черные брюки галифе, он ходил по комнате, блестя кожей шевровых сапог, потряхивая волосами и щуря холодные, как ледяшки, глаза.

4

После возвращения Дмитрия Даниловича Ставровы вздохнули легче. При строгом распределении ржаной и кукурузной муки можно было продержаться впроголодь месяца полтора.

Дмитрий Данилович вернулся вечером, молча выслушал скупой рассказ жены о смерти отца, а наутро с Андреем и Ромой пошел осматривать полуразоренный двор.

Стоял тихий морозный день. Ели, березы и клены в парке были одеты пушистым инеем и отбрасывали на сугробы синеватые тени. Многие деревья были вырублены, от них остались только высокие корявые пни. Забор вокруг большого двора тоже был сломан, лишь кое-где виднелись торчавшие из сугробов доски.

Прямо к парку примыкал небольшой фруктовый сад. Но и сад был изуродован и порублен. На снегу пестрели черные, отсеченные от стволов ветки.

— Здорово разделали, — сквозь зубы сказал Дмитрий Данилович, — прямо-таки мамаево побоище.

5

Ленин, партия, народ делали все возможное, чтобы вырвать из лап смерти голодную, разоренную, раскинутую на десятки тысяч верст, засыпанную снегами страну. Мало сказать, что Ленин, партия и народ делали для этого все возможное. Они сделали и то невозможное, нечеловечески трудное, чего не делал до них никогда и никто.

Тысячами разъезжались по селам и деревням мобилизованные партией коммунисты. В солдатских шинелишках, в потертых кожаных куртках, в замасленных рабочих картузах и шапчонках пробирались эти самоотверженные люди сквозь снега и метели.

В деревнях они вели за собой батраков, крестьянок, деревенских комсомольцев. Они вытаскивали из потайных ям захороненное кулаками зерно, раздавали его беднякам. Они просили, требовали не убивать скот, а их самих убивали кулаки, убивали подло, свирепо, из-за угла.

В яростные морозы птицы замерзали на лету, железо примерзало к рукам, холодное солнце было обведено багряным кругом, а организованные большевиками рабочие по кирпичику восстанавливали разрушенные заводы; шахтеры, затянув ремнями ввалившиеся животы, рубили и подавали наверх лед из затопленных шахт; уходили в леса тысячи бледных, слабых от недоедания девчат-комсомолок и там, по пояс проваливаясь в глубокие сугробы, ожесточенно пилили столетние деревья, чтобы согреть страну.

Ленин видел дальше всех, он говорил:

Глава вторая

1

Бывает так: человек пашет поле и вдруг острым лемехом плуга подденет и вывернет из твердой земли трухлявый, подгнивший пень. Ладно выгнутый плужный отвал выбросит на черную пахоть рыжий прах древесного гнилья, а из откинутого в сторону разломанного пня вылетят осы. Со злобным жужжанием будут они виться над разоренным гнездом, будут, кружась в воздухе, яростно жалить работягу пахаря и наморенных, тяжело идущих коней. Уже далеко отойдет от этого места пахарь, уже ровные борозды прикроют остатки осиного гнезда, а хищные осы все еще будут бесноваться, жужжать, летать над полем, пока порыв степного ветра не унесет их от пахоты.

Точно осы из разоренного гнезда, носились по миру вышибленные революцией эмигрантские вожди. Они наводнили города Франции, Германии, Польши, Румынии, пробрались в Америку, в Китай, в Японию. Они еще командовали остатками армий, выступали со своими «программами», «платформами», «манифестами», требовали денег у заграничных правителей и готовились к вторжению в Россию.

В Копенгагене, как «гостья» датского королевского дома, доживала свои дни старая императрица Мария Федоровна. В распоряжении старухи оказались деньги, размещенные в свое время ее сыном Николаем в заграничных банках, и она тратила эти деньги на содержание «двора». У нее были свои «гофмейстеры», «гофмаршалы», «церемониймейстеры». Напудрив тощие плечи, затерев кремом старческие морщины, она появлялась на «аудиенциях», репетировала перед зеркалом «милостивую улыбку», а по ночам, сняв румяна и пудру, плакала, как простая баба, верила, что ее сын Михаил жив, что он въедет в Москву на белом коне.

По Европе разъезжали «претенденты на русский престол», великие князья Дмитрий Павлович и Кирилл Владимирович. Они публиковали «манифесты», росчерком пера «назначали» придворных, жаловали «генеральские» чины, как будто делали все, что полагается делать коронованным монархам, а в действительности забавлялись бессмысленной игрой.

В Италии, близ Генуи, поселился «верховный главнокомандующий», дядя казненного Романова, великий князь Николай Николаевич.

2

По-иному сложилась судьба Юргена Рауха, молодого огнищанского помещика, который уехал в Германию с больным отцом и придурковатой, глухонемой сестрой Христиной. Раухи успели продать часть бродившей в степи овечьей отары, обменяли лежалое, пахнувшее прелью зерно на золотые и серебряные вещи и, надев крестьянские полушубки, пробрались в Минск. Оттуда ловкий контрабандист-галичанин переправил их в Польшу, а из Польши они уехали в Мюнхен, где проживал брат умершей госпожи Раух, богатый провизор, вдовец Готлиб Риге.

Юрген Раух почти не вспоминал о своем разоренном огнищанском гнезде. В последние годы он учился в Москве, редко бывал дома и потому мало думал о нем. И все же Юрген страдал. В далекой Огнищанке осталась Ганя Лубяная, девушка, которую он не мог забыть. Они вместе росли, часто встречались на деревенских посиделках. В ночь перед отъездом, предупредив отца, Юрген побежал к Лубяным и на коленях просил отпустить Ганю в Германию. Ее отец, Кондрат Лубяной, хмуро посмотрел на Юргена, открыл дверь и сказал с глухой угрозой: «Иди, барин, пока жив. Нам с тобой не по пути…»

Всю дорогу Юрген молчал. Высокий, рыжий, с крепкими веснушчатыми руками, он сидел на вагонной лавке, обняв колени, вслушивался в постукивание колес на стыках или спал целыми днями, прислонив голову к дорожному мешку. Неунывающая Христина — она была на пять лет моложе брата — беззаботно подвывала какую-то песню, глупо таращила выпуклые глаза на каждого пассажира и раздражала Юргена своим грубым кокетством. Толстый отец неподвижно лежал на нижней полке вагона, прижимая к груди голубую коробку с надписью «Жорж Борман». В коробке было золото — все, что оставалось у Франца Рауха и его детей.

Когда поезд приближался к Мюнхену, старый Раух подозвал сына, притиснул его в углу и проворчал тихо:

— Дяде Готлибу не говори об этой коробке… Надо ее спрятать, чтоб никто не знал…

3

Старый одноухий волк брел по снежному полю. С утра потеплело, снег обмяк, чуть подтаял на бугорках, и на непаханом поле обнажились клочки мерзлой земли. Волк много часов шел по следу зайца-подранка. У зайца была перебита левая передняя лапа, он с трудом волочил ее, оставляя на снегу едва заметную вмятину и капли крови. Влажный снег быстро вбирал кровь, она теряла цвет, неясно бурела ржавыми пятнами, но и от этих пятен сквозь запах земли и влаги пробивался солоноватый, манящий запах крови, и волк, часто наклоняя лобастую голову, принюхиваясь, трусил по следу мелкой рысцой.

Заяц бежал все дальше и дальше. Он огибал густые кусты терновника, длинными скачками несся по мелколесью, на мгновение останавливался — в этих местах кровь дольше сохраняла запах и цвет, потом скакал дальше через забитые кураем лощины, сломанные ветром бурьяны, окаймленные заледенелой кугой озерные берега. Волк лизал кровяной след, бестолково кружился по заячьим петлям, жалобно, по старчески скулил.

На краю утонувшего в снегу березового перелеска волк вдруг увидел собаку. Это была бездомная сука, рыжая, с черно-седым чепраком и лохматым обрубком хвоста. Сгорбившись, ощетинив шерсть, она кромсала зайца. Волк остановился неподалеку, выжидая. Сука раза два зарычала, но не оставила добычу. Она проглотила заячьи внутренности, худую хребтину сожрала вместе с шерстью, потом, переламывая крепкими зубами кости, покончила с лапами, с головой и побежала к деревне, не оставив волку ничего.

Опасливо оглядываясь, сука покружила возле околицы и остановилась у крайней хаты. Это была глинобитная землянка деда Силыча.

Дед сидел на пороге, строгал палку. Возле него крутились ставровские ребята Андрей и Ромка.

4

Дмитрия Даниловича раздражало то, что делалось в его семье. После отъезда в Москву Александр прислал большое письмо, в котором откровенно писал, что полюбил Марину и просит поберечь ее. Это не понравилось Настасье Мартыновне. Она все еще верила, что брат Максим вернется, и часто упрашивала Марину терпеливо ждать его возвращения. Письмо Александра обозлило Настасью Мартыновну, и она накинулась на мужа, как будто он был виноват в этом.

— Ваша, ставровская порода! — со слезами кричала Настасья Мартыновна. — Вы все одним миром мазаны! Не успел твой брат появиться, как вы уже похоронили Максима, сразу же свадьбу готовы сыграть.

— Ка-а-кую там свадьбу? — вспыхнул Дмитрий Данилович. — Чего ты мелешь?

— Как чего? Пока Александра не было, Марина каждый день вспоминала Максима, думала о нем, ждала, а теперь все забыла, только об Александре и думает. Дочки и той не стыдится. А Тайка уже все понимает.

— Я-то тут при чем?

5

Вернувшись из амбулатории, Ставров застал дома суматоху. Настасья Мартыновна, стоя у плиты, пекла оладьи из кукурузной муки, гремела ведрами и тарелками. Марина, отодвинув стол в угол, гладила на нем свое только что выстиранное и слегка просушенное у печки белье. Она раскраснелась, волосы ее растрепались и кудрявыми прядями падали на лицо.

— Когда ты думаешь ехать? — спросил Дмитрий Данилович.

— Как управлюсь, — вздохнула Марина. — Мне соседка сказала, что послезавтра в Пустополье поедет Острецов, я хочу сбегать в Костин Кут и попросить, чтобы он взял меня с собой.

Близкий отъезд Марины как будто примирил женщин. Они мирно разговаривали друг с другом, собирали необходимые вещи, сели вдвоем штопать белье. Когда дети улеглись — все они спали на печи, — а Дмитрий Данилович сел за свой «Фельдшерский справочник», Настасья Мартыновна виновато тронула Марину за локоть:

— Ты не обижайся, Марина. Я ведь тебе зла не желаю. Мне только Максима жалко. Может, он еще жив, может, вернется…

Глава третья

1

Многие товарищи Александра Ставрова, дипломатические курьеры Комиссариата иностранных дел, успели за этот год побывать в Монголии, Афганистане, Персии, Польше. По возвращении из Огнищанки Александр только один раз отвез почту в Финляндию и больше не выезжал из Москвы.

Он жил неподалеку от комиссариата, в роскошной квартире, куда его вселили по ордеру. Хозяин квартиры, пожилой адвокат-армянин, выделил непрошеному жильцу отдельную комнату и старался по возможности не встречаться с ним. В комнате стояли хозяйские вещи: круглый стол на бронзовых ножках, старинное трюмо, забитый книгами трехстворчатый шкаф; вежливый адвокат оставил его незапертым. Ставров втащил в комнату свои перевезенные из Петрограда вещи: железную казарменную койку, связку книг, шинель, буденовку и потертый чемодан.

У Александра было много свободного времени. С утра он уходил в комиссариат, где встречался с товарищами-дипкурьерами, ожидавшими, как и он, распоряжения на выезд. Им была выделена комната с кроватями, на которых обычно спали дежурные. Там Александр оставался до пяти часов, после чего был предоставлен самому себе.

Два раза в неделю почти все сотрудники комиссариата собирались на вечерние занятия. По средам им читал лекции бывший царский дипломат Валуев, внушительный мужчина с ослепительной лысиной. Улыбаясь и мягко грассируя, он рассказывал о зарубежных государственных деятелях, о рангах и полномочиях дипломатических представителей, о верительных и отзывных грамотах, иммунитете, консульствах. Подняв голову, как поющая птица, Валуев любовно и звонко произносил иностранные слова: Foreign office,

[2]

Aussenamt,

[3]

Envoyé extraordinaire et Ministre plénipotentiaire.

[4]

Молодые люди в шинелях и в шлемах с любопытством вслушивались в звонкое рокотание валуевского баритона, и им казалось, что они никогда не постигнут всей этой дипломатической премудрости. Оживлялись они по пятницам, когда старый большевик-подпольщик Спорышев проводил с ними политзанятия и говорил о том, что они пережили сами. Тут все было ясно и понятно.

В свободное время Александр бродил по московским улицам. Он приглашал с собой особенно полюбившегося ему сибиряка дипкурьера Ивана Черных, и они вдвоем отправлялись на прогулку.

2

Над давно не паханными полями, над лиловыми, заснеженными по ложбинам перелесками низко плывут косматые, как нечесаная овечья шерсть, облака. Ночами и рано поутру в затверделых выбоинах полевых дорог белеет ломкий ледок, а днем, когда с юга потянет ветер, земля мякнет, темнеет от влаги, невидимо впитывает струйки талой воды. На покатых буграх, по гребням извилистых балок все больше обнажается бурый суглинок, и только в лесу, накрытый желтой опавшей листвой, еще держится тяжелый снег.

В один из таких ростепельных дней, как раз на Герасима-грачевника, в Огнищанке остановился на привал кавалерийский полк. Три недели этот полк шел от польской границы. В полковом обозе уже давно не оставалось фуража, и сотни коней подбились, спали с тела, а потом один за другим стали околевать на дороге. Командир полка, неразговорчивый, угрюмый латыш с наголо обритой головой, решил оставить несколько десятков коней огнищанским мужикам.

Не слезая с тачанки, он откинул забрызганный грязью плащ, поманил пальцем стоявшего возле хаты деда Силыча и сказал, дожевывая ржаной сухарь:

— Дед! Мы оставим тут тридцать коней. Скажи людям, чтоб развели их по домам.

— Это как же? — не понял Силыч. — Насовсем или же временно?

3

В просторном бревенчатом бараке тускло светит подвешенный к потолку керосиновый фонарь. На стенах барака вытертые до блеска пилы, в углу свалены грудой тяжелые топоры, ломы, лопаты. На широких деревянных нарах тощие, залежанные матрацы, а под матрацами русские и австрийские винтовки, немецкие карабины, казачьи клинки, брезентовые подсумки с патронами.

Вокруг барака, на крутых склонах гор, чернеет непроходимый лес, а в заваленной снегом лесной чащобе вырыты низкие, дымные землянки. В землянках вповалку спят, ворочаются наморенные казаки.

В офицерском бараке тоже дымно и темно. Но тут от стены до стены протянулся стол, в углу стоит самодельный жестяной умывальник, рядом вешалка, на которой висят шинели, плащи, стеганки, а слева сложенная из дикого камня печка.

Сидевший у печки человек в защитном френче зевнул, подошел к нарам:

— Не спишь, Максим?

4

В то время мыкался, скитался по земле бедствующий народ. Тысячи немцев, чехов, австрийцев, китайцев, болгар, эстонцев бежали за океан, в Америку, а там их томили в карантинных тюрьмах на острове Элис-Айленд, прозванном «Островом слез»… Тысячи эмигрантов — итальянцы, японцы, французы, ирландцы, сербы — умирали от дизентерии в Бразилии, Канаде, Аргентине. Тощие, как скелеты, покорные судьбе, тысячами гибли голодные индусы. Мексиканцы, негры, поляки откочевывали в Оклахому, Техас, Миссури, жили в товарных вагонах, умирали под мостами от тифа. Американцы-батраки бродили по картофельным полям Вайоминга и Монтаны, ползали в воде на плантациях Хеммонтона, питались гнилой требухой, спали в ящиках на берегу озера Мичиган.

Многие люди верили в то, что всемогущий бог в незапамятные времена сотворил мир. Они чтили священные книги, в которых было написано, что бог создал мужчину и женщину и сказал им: «Наполните землю и господствуйте над ней, и обладайте рыбами морскими, и зверями, и птицами небесными, и злаком, порождающим семя, и деревом плодоносящим».

Однако люди не обладали ничем — ни землей, ни рыбами, ни злаками. Всеми богатствами владели немногие, те, у которых были деньги и власть. Для того чтобы удержать в своих руках земные блага, эти немногие сталкивали народы, затевали войны, убивали, калечили, грабили, истязали людей.

Устами своих священников, философов, учителей они внушали людям, что существующий строй установлен господом богом, и сотни миллионов разрозненных, забитых, голодных, бесправных людей долго и тщетно искали выход.

Выход был найден в России. Русская революция зажгла для человечества первую путеводную звезду.

5

Десятого апреля 1922 года, в три часа пополудни, в большом зале генуэзского дворца Сан-Джорджо итальянский премьер Факта открыл пленум конференции. После него, шаркая подагрическими ногами, медленно поднялся на трибуну главный инициатор и устроитель конференции Ллойд Джордж.

Сутулый, широкоплечий, с белой как снег головой и розовыми, до блеска выбритыми щеками, он постоял, щуря умные светло-голубые глаза, потом заговорил веско:

— Европа, истощенная яростной борьбой, страшными убытками и потерей крови, еще и сейчас несет колоссальное бремя недавней войны. Законная торговля, коммерческая деятельность и промышленность везде и повсюду находятся в состоянии упадка и дезорганизации. На Западе безработица, на Востоке голод и чума…

Он посмотрел в сторону советских делегатов и продолжал, нажимая на слова:

— Страдают народы всех рас, страдают все классы.

Глава четвертая

1

Фиолетово-черный, с вороненым подгрудьем грач каждое утро раскачивался на вершине корявого вяза. Влажный апрельский ветер обдувал грача со всех сторон, лохматил мягкое, с дымчатым пухом подхвостье, валил птицу с тонкой ветки. Переступая чешуйчатыми, крытыми жесткой роговинкой лапами, гибко сжимая когтистые пальцы, грач цепко держался за ветку, гортанно кричал в небо. Железного оттенка, острый как нож клюв, белесые залысины до самых глаз — след долгой работы землекопа — говорили о том, что крепкая, видавшая виды птица не первую весну встречает в этих, чуть всхолмленных покатыми высотками, изрезанных балками и синими перелесками полях.

На вершине вяза хорошо пахли тугие пупышки нежных почек, пятнилась, набухала избытком соков бурая кора. Внизу, испещренная белым пометом, подсыхала, источая сырой запах прели, красноватая листва. На ближних и дальних деревьях хлопотали, возились, неумолчным гомоном славили солнце птицы. А вокруг неоглядно синело давно не паханное поле, и на нем сквозь редкий, ломкий старник уже пробивались бесчисленные стрелки молодой травы.

Среди множества крикливых спутников далекого, трудного перелета грач давно приглядел себе веселую, говорливую грачиху. Они вдвоем натаскали на толстый вязовый развилок обломки сучьев, уложили их крестовинами, вымостили ошметками палой коры, мягкими корнями подсохшей на межах наволочи. После свадебной игры грачиха положила в теплую падину гнезда шесть зеленоватых, усеянных пепельно-коричневым крапом яиц.

— Ну-ка, Андрюха, бери котелок да поедем в лес за грачиными яйцами, — щурясь на солнце, сказал дед Силыч. — Грач, сынок, он без капризов, все равно что курица. Ты выбери из его гнезда яйца, он их опять нанесет, не покинет свое гнездовье. А нам с тобой питаться куды как надо. Вот, значит, и заявимся мы в лес яичек собирать.

— Может, там уже грачата есть? — усомнился Андрей.

2

Изжелта-алой полосой пылает утренняя заря. Сквозь неясную синеву редких, еще не одетых листвой деревьев, чистое, глубокое, огненно-розовое, светится небо. Все светлеет оно, все щедрее разбрасывает свою живую, мерцающую позолоту, и вот уже трепещут, как бесчисленные свечи, горят забрызганные росой, одетые тугими почками ветки высоченных дубов. Никнут, прячутся по степным низинам лиловые и сизо-голубые тени, холодит босые ноги обильная роса на бурых бурьянах и на нежных стрелочках густо усыпавшего поле молодого пырея. Торжественно всплывает над вершинами деревьев солнце, и, осиянная его теплым весенним светом, невыразимо прекрасная, сверкает, курится призрачными туманами прохладная, свежая земля.

По всему полю, сколько видно глазу, рассыпались люди. Худые кони, сгорбленные, чудом оставшиеся в живых коровы с трудом тащат тяжелые плуги, часто останавливаются, хрипло сопят, спотыкаются, падают, но за ними все шире темная полоса пахоты, на которой уже хлопочут черные землекопы — грачи. Машут концами вожжей, просительно покрикивают пахари, ласковыми именами называют своих отощавших коней — лишь бы только дотянуть, допахать трудное поле. А по пахоте, надев подвязанные по углам мешки, медленно бредут старики. Широко занося руки, разбрасывают, сеют дорогое пшеничное зерно.

Ставровы, дядя Лука и Аким Турчак договорились обсеяться вместе. У Ставровых было два мерина, у дяди Луки — высокая, тощая и облезлая верблюдица, в которой душа еле держалась, у Турчака — трехлемешный плуг.

— Супрягой будет легче, — сказал дядя Лука, — а иначе ничего не выйдет.

На поле пришли рано утром толпой: Дмитрий Данилович с Андреем и Ромкой, дядя Лука с сыном Ларионом и дочкой-подростком Ганей, Аким Турчак с двумя пасынками — Колькой и Санькой.

3

Путаной была жизнь бывшего сотника Степана Острецова. Единственный сын богатого казака, владевшего землей в необжитом Задонье, он решил посвятить себя военной службе. Уже во время войны молодой Острецов был выпущен из училища и назначен в лейб-гвардии атаманский полк. Как и все другие атаманцы, он исправно нес привычную и легкую службу при дворе, а на досуге кутил в недорогих ресторанах, встречался с опереточными хористками, участвовал в парадах и скачках, то есть жил так же, как жили люди того незнатного круга, к которому он принадлежал.

Слабого по характеру, недалекого и невзрачного царя Острецов не любил. Неся караул во дворце, он кое-что подмечал в придворной жизни и презирал Николая. Однако тотчас же после революции и особенно после расстрела императора и его семьи Степан Острецов переменил свой взгляд и пришел к убеждению, что лучшего царя в России не было, что он, Острецов, обязан жестоко мстить «красной сволочи», которая одним ударом разрушила все, что составляло «гордость и славу родины».

Пока молодой Острецов отсиживался в отцовском зимовнике за Манычем, раздумывая, что ему делать и куда идти, чабаны и табунщики в один из холодных осенних дней появились в цимлянской усадьбе Острецовых, кольями выгнали из дому старика и старуху, а в огромном острецовском доме поселили полтораста детей-сирот.

С этого дня жизнь Степана Острецова завертелась как бешеная карусель. Ему удалось тайком отправить отца и мать к дальним родичам, а сам он, несмотря на слезы и просьбы стариков, решил примкнуть к белым.

— Пока я не расправлюсь с подлой бандой, у меня не будет покоя, — сказал он отцу.

4

Как только посеянное пахарем доброе зерно уляжется в землю, в нем возникает новая жизнь. Смоченное весенней влагой, оно мякнет, набухает, под тонкой оболочкой образует соки, которые жадно впитывает маленький живой зародыш. Он растет каждую секунду, и, разрушенная его непреодолимой силой, лопается тесная оболочка, а зародыш выпускает в мягкую пахоть почти невидимые нити корешков. Вслед за корешками из животворного зародыша начинает выдвигаться стебель. Пробивая земную плотность и тьму, стебель тянется все выше и выше и вдруг выходит на поверхность огромной, прекрасной, согретой солнцем земли.

Если у пахаря светлая голова и сильные, работящие руки, он сбережет и вырастит то, что посеял: семя не тронет черная грибная болезнь, а густые всходы не умертвит злой суховей, не забьют сорняки. Над нивой прольются обильные дожди, и зеленые всходы вытянутся в трубку, выдвинут из листового канальца духовитый, сочный колос. Оденется колос нежным цветеньем, пышно заколышется под ветром, и зародятся в нем новые, вначале молочно-жидкие, а потом все более твердые, отмеченные восковой зрелостью дети-зерна.

И уже ничто на свете не сможет вернуть к исходу течение жизни, ни одна клетка нового зерна не возвратится к начальному состоянию — таков вечный закон всего сущего…

Подобно тлетворному суховею, все злые силы земли окружили Россию, чтобы умертвить пустивший там живые корни, но еще не окрепший зародыш нового мира. Правители разных стран начали кровавую расправу со своими народами, чтобы казнями, тюрьмами, пытками отбить у людей желание жить по-человечески.

В Америке, субсидируемая магнатами капитала, стала действовать изуверская террористическая организация Ку-клукс-клана. Возглавил ее авантюрист из Атланты, «полковник» и «пастор» Уильям Джозеф Симмонс, получивший большие деньги от текстильных фабрикантов штата Теннеси.

5

Истертой по краям, пропахшей табаком записной книжке Максим Селищев поверял все свои невеселые думы. После того как из лесного барака сбежал Гурий Крайнов, Максиму показалось, что оборвалась последняя тоненькая ниточка, которая еще связывала его с родным домом. С уходом Крайнова в Гундоровском полку не осталось ни одного кочетовца. Теперь уже не с кем было Максиму поговорить о родных и соседях, о Лебяжьем озере, о хуторе Бугровском, в садах которого росли пахучие сочные яблоки, не с кем было перебрать в памяти все то невозвратно-далекое, милое, как минувшая молодость, все, что напоминало о доме, хотя бы только в долгих ночных разговорах.

Охваченный тоской, Максим, боясь того, что он загинет в этих чужих лесах и никто не узнает его горьких мыслей, завел записную книжку. По ночам, когда усталые офицеры засыпали, он пристраивался у печки и писал. Он подолгу думал, подолгу грыз карандаш: ему хотелось высказать самое главное, сокровенное, чтобы все люди знали, как ему тяжело.

«Душа моя похожа на потравленное поле, по которому пробежали, протопали бешеные кони, 

— писал Максим. —

Нет на этом поле ни колоса, ни цветка — все затоптано копытами, поломано, прибито серой степной пылью. Там, на родине, люди строят непонятный мне новый мир, которого я никогда не увижу и не узнаю. Я рос с этими людьми. Мы вместе купались в Дону, вместе пели наши песни, вместе любили хороших красивых девчат. Потом пришло то великое и страшное, что развело нас по разным дорогам и раз учило навеки, рассекло надвое так, как острый клинок рассекает живую вербовую лозу. Сейчас дорогие друзья моего детства — мои враги — где-то там, далеко, идут своей дорогой. А я остался только свидетелем кровавого крушения старой России и умер при жизни…»

Глава пятая

1

Как ни бесновалась на разоренной земле смерть, сколько ни вырывала она из холодных изб человеческих жизней, как ни опустошала измученные, ободранные, безмолвные, точно кладбища, села, а все же чем жарче пригревало солнце, тем более неодолимо и радостно давала о себе знать неумирающая, пробужденная весенним теплом жизнь.

Получив от государства семенную ссуду, обсеялись миллионы крестьян. Хоть и мало полей было запахано и засеяно в эту весну, потому что семян не хватало и в голодный год много пало или было съедено коров и коней, все же люди сделали все, что смогли. Они посеяли рожь и пшеницу, ячмень и овес, вручную вскопали и засадили огороды; злаки и овощи взошли, выгнали густые стебли, стали радовать глаз сочной и яркой зеленью.

Осенью, зимой, весной, каждое в свой час, отгуляли томимые зовами жизни, уцелевшие во время голода животные. Нагуливая на молодых травах жирок, восстанавливая силу и резвость, они стали вынашивать в себе зачатых детенышей. И уже можно было видеть, как по утрам, весь сияя, тщетно пряча выражение нежности на загрубелом лице, выходит из коровника молчаливый мужик и на руках у него бессильный, горячий и влажный, окутанный утробным паром теленок бессмысленно таращит подернутые голубой мутью глаза. Мужик заносит новорожденного в хату, осторожно кладет на расстеленную у печки солому и говорит, радостно вздыхая:

— Ну, в добрый час…

После пасхи ожеребилась гнедая кобылица Демида Кущина, потом принесла крупную телочку сытая корова Шелюгиных, стали котиться овцы и козы Терпужных, Шабровых, Полещуков.

2

Борис Бразуль и есаул Крайнов ждали Анастаса Андреевича Вонсяцкого четыре дня. Он приехал усталый, недовольный и, не повидавшись с гостями, отправился отдыхать. Только в десятом часу вечера миссис Стивенс передала через лакея, что «его сиятельство» готов принять русских друзей.

Когда Бразуль и Крайнов вошли в большой, роскошно обставленный кабинет, навстречу им поднялся с кресла довольно высокий, слегка полнеющий брюнет с низко остриженными волосами и самодовольным лицом, которое время от времени подергивал нервный тик.

Учтиво поклонившись, Вонсяцкий сказал:

— Я в курсе всего. Графиня передала мне о вашем желании вручить письмо высокому лицу. Думаю, что это легче всего сделать через мистера Генри. Завтра мы вместе поедем к нему.

По манерам, по интонациям голоса, по движению рук трудно было угадать в Вонсяцком человека, который всего год назад рыскал но Крымским горам, грабил проезжих, выкрадывал богатых людей. Трудно было поверить, что сидевший в кожаном кресле красивый джентльмен не более как мелкий бандит и шантажист. Посматривая на «графа», Крайнов был уверен, что Вонсяцкий скрывает свое прошлое. Но тот в разговоре, не стесняясь миссис Стивенс, дважды повторил:

3

Максима Селищева судили ночью. Военно-полевой суд заседал в табачной сушилке, скудно освещенной висевшим под потолком фонарем. В состав суда входили три офицера, известные в белой армии своей жестокостью: полковник-юрист Тарасевич, командир Дроздовского полка генерал Туркул и его сподвижник, безрукий генерал Манштейн. Для того чтобы суд над Максимом сильнее воздействовал на людей, в сушилку, по приказу Кутепова, вызвали большую группу офицеров, по три от каждого полка. Из Донского корпуса были приглашены только войсковой атаман Богаевский и генерал Гусельщиков, командир Гундоровского полка, того самого, в котором служил Максим.

Когда два молоденьких прапорщика с карабинами наперевес ввели и поставили Максима неподалеку от шаткого деревянного столика, за которым сидели судьи, тщедушный полковник Тарасевич, покашливая и сморкаясь, быстро прочитал обвинительное заключение. В нем говорилось, что хорунжий Гундоровского казачьего полка Максим Селищев под влиянием большевистских агитаторов изменил русской армии, продался большевикам и, будучи их агентом, восхвалял коммунистический строй, называл его «новым миром» и высказывал сожаление, что он, хорунжий Селищев, не принимает непосредственного участия в построении этого большевистского мира. Полковник сообщил, что вещественные доказательства — записная книжка Селищева, отобранная у него при аресте на станции Стара Загора, и два неотправленных письма жене — находятся при деле. Далее в обвинительном заключении говорилось, что Селищев дезертировал из полка и склонил к этому же своего одностаничника, есаула Крайнова, который тоже бежал в неизвестном направлении.

— Признаете себя виновным? — спросил полковник, взглядывая на Максима сердитыми, красными от бессонницы глазами.

— Нет, не признаю, — коротко и глухо ответил Максим.

Не поднимая головы, он исподлобья оглядел сидевших перед ним людей. Чернобровый, похожий на румына генерал Туркул равнодушно поглаживал прильнувшую к его ногам серую овчарку. Пьяный Манштейн сосредоточенно раскуривал трубку. Только председатель суда, полковник Тарасевич, держался подтянуто и перебирал листы в тонкой папке. Сзади, левее того места, где стоял Максим, на внесенной в сушилку садовой скамейке сидели атаман Богаевский и генерал Гусельщиков. Максим видел алые лампасы на их шароварах, начищенные сапоги, брошенные на колени руки. Он слышал покашливание, невнятный шепот стоявших за спиной офицеров, и чувство враждебности к ним все больше захлестывало его. Они, эти люди, снова стали поперек его дороги, и только за то, что он не захотел идти с ними дальше, они предадут его смерти.

4

Глубокой осенью 1920 года в Москву приезжал известный английский писатель Герберт Уэллс. Его влекло в Россию напряженное и острое любопытство художника. Уэллс хотел своими глазами увидеть «фантастов», которые в разоренной стране начали, как они сами говорили, великое сотворение свободного и счастливого мира. В Москве Герберт Уэллс посетил Ленина. В тот вечер за стенами Кремля лежала осенняя мгла. Собеседник Ленина ничего не увидел в России, кроме этой холодной, неласковой мглы. Он так и назвал свою книгу — «Россия во мгле».

«Ленин увлекается электрической утопией, — писал Уэллс. — Он всеми силами поддерживает план организации в России гигантских электрических станций, которые должны обслуживать целые области светом и двигательной силой… Можно ли вообразить более смелый проект в обширной плоской стране, с бесконечными лесами и неграмотными мужиками, с ничтожным развитием техники и умирающими промышленностью и торговлей? Вообразить применение электрификации в России можно лишь с помощью очень богатой фантазии. Я лично ничего подобного представить себе не могу, но Ленин, по-видимому, может…»

Уэллс назвал Ленина «кремлевским мечтателем» и с улыбкой скептика поведал людям о том, какие «фантастические утопии» развивал в тот мглистый вечер вождь большевиков.

Со времени этой встречи прошло не более полутора лет. Но уже, по призыву Ленина, выполняя гигантский план электрификации, работали сотни тысяч людей. На Шатурском торфяном болоте, на Черном озере сооружались электростанции; началось строительство Каширской станции, которую вскоре ввели в действие; землекопы стали рыть котлованы и сооружать плотину для Волховской гидростанции; развернулись работы по электрификации Подмосковного угольного бассейна и нефтяных промыслов Баку. Уже были электрифицированы десятки городов страны — Руза, Клин, Коломна, Волоколамск, Ельня, Велиж, Шенкурск, Пинета, Илецк, Чаусы, Мещевск… Почти каждый месяц открывались местные станции в сотнях деревень, использовались для электроустановок водяные и паровые мельницы, впервые в истории освещались деревенские хаты и улицы.

В России началось всенародное движение за выполнение ленинского плана. Тысячи людей выходили после своего обычного трудового дня на общую работу: натягивали провода, убирали мусор, закладывали фундаменты, выгружали вагоны, пилили бревна, устанавливали машины. Так они работали много дней, работали по доброй воле, бескорыстно, потому что впервые в жизни получили возможность трудиться для себя и пользоваться плодами своего труда.

5

Хорошо спать на молодом сене! Чуть привядшее, тронутое горячим солнцем, оно еще не утеряло легкости, блеклой травяной зелени, еще источает горьковатый и немного грустный запах степи. Ляжешь на сено, и на тебя сразу повеет неизъяснимо влекущим ароматом чебреца, духовитого вьюночка-березки, и уже ласково щекочут твою шею сизые с краснинкой колоски пырея, а от сбившихся в пучки метелок манника тянет сладковатой сыростью прохладных низин. Тот, кто в детстве или в юности косил травы, слушал веселое и ладное вжикание кос, торопился перед грозой выметать копны, дремотно раскачивался на высоченном возу с сеном, спал на сене душными июльскими ночами, никогда не забудет лугов. Пройдет много лет, и, где бы ни был такой человек, если он увидит медленно плывущий воз сена и обсыпанных сенной трухой коней, на него мгновенно повеют незабываемые запахи и ему на миг покажется, что нежданно-негаданно вернулась к нему далекая, беззаботная, как вьюнок-березка, юность…

Андрей и Ромка спали на сене возле амбара. Еще не занялась заря, когда Дмитрий Данилович поднялся, подложил коням половы, слегка отклепал притупившиеся косы и, глянув на зарозовевший восток, крикнул сыновьям:

— Вставайте, ребята! Пора!

Сыновья, ворча, потягиваясь спросонья, поднялись, отнесли в амбар подушки и попоны, умылись возле бочки и поехали поить коней. Настасья Мартыновна уже давно не спала. Она наварила и налила в ведро заправленный салом кулеш, положила в корзину только что вынутый из печки хлеб, узелок с солью, разбудила младших детей и вышла на крыльцо.

— Мы готовы, Митя, можно ехать.