Очерк о Семене Глузмане, враче-психиатре, осмелившемся еще в 1971 году выступить против использования советской психиатрии в борьбе с инакомыслящими и осужденном за “антисоветскую агитацию и пропаганду” на 10 лет заключения. Авторе написанных в лагере работ “Руководство по психиатрии для диссидентов” (в соавторстве с Владимиром Буковским) и “Страх свободы”. Выдающемся члене Американской психиатрической ассоциации и Почетном члене Британской Королевской коллегии психиатров. Написан по итогам встречи А. Зарифьяна с С. Глузманом в Бишкеке в 1998 году.
ANAMNESIS VITAE, ИЛИ ИСТОРИЯ ЖИЗНИ БЫВШЕГО ПОЛИТЗЭКА ДОКТОРА ГЛУЗМАНА, РАССКАЗАННАЯ ИМ САМИМ
Предисловие
Очерк о Семене Глузмане, враче-психиатре, осмелившемся еще в 1971 году выступить против использования советской психиатрии в борьбе с инакомыслящими и осужденном за “антисоветскую агитацию и пропаганду” на 10 лет заключения. Авторе написанных в лагере работ “Руководство по психиатрии для диссидентов” (в соавторстве с Владимиром Буковским) и “Страх свободы”. Выдающемся члене Американской психиатрической ассоциации и Почетном члене Британской Королевской коллегии психиатров. Написан по итогам встречи А. Зарифьяна с С. Глузманом в Бишкеке в 1998 году.
Если мне и везло в жизни по-настоящему, так это на встречи с разными удивительными людьми: биологами-энциклопедистами Г. П. Конради и А. Д. Слонимом, великим бардом Булатом Окуджавой, киноактрисой Лией Ахеджаковой и певицей Еленой Камбуровой, патриархом астрофизики Виктором Армазасповичем Амбарцумяном и королём сатиры Михаилом Жванецким, поэтами Игорем Губерманом и Борисом Чичибабиным…
Всех их, как личностей неординарных, я мог бы отнести к инакомыслящим, хотя диссидентами они себя никогда не называли. О настоящих же диссидентах, в открытую восставших против тоталитарной Системы, мне в основном доводилось слышать по “вражьим голосам”, читать в ходивших по рукам материалам Самиздата да что-то выуживать из официально-лживых публикаций бывшей партийной прессы. Лишь в годы перестройки, близко познакомившись с поэтом-бардом Юлием Кимом и его женой Ириной Якир, дочерью известного правозащитника Петра Якира и внучкой не менее известного советского маршала, погибшего в сталинских застенках, я получил доступ к их богатейшей самиздатовской домашней библиотеке, побывал на вечере, посвященном тогда еще живому, но уже угасавшему от рака писателю-диссиденту Юлию Даниэлю, увидел воочию Ларису Богораз и других участников акции протеста на Красной Площади в августе 1968 г., когда советские танки вторглись в Чехословакию. Из тех же кругов я впервые услышал о Семене Глузмане, враче-психиатре, осмелившемся еще в 1971 году выступить против использования советской психиатрии в борьбе с инакомыслящими и осужденном за “антисоветскую агитацию и пропаганду” на 10 лет заключения. Авторе написанных в лагере работ “Руководство по психиатрии для диссидентов” (в соавторстве с Владимиром Буковским) и “Страх свободы”. Выдающемся члене Американской психиатрической ассоциации и Почетном члене Британской Королевской коллегии психиатров.
А в конце августа 1998 года мы встретились с ним в Бишкеке, на региональном совещании Всемирной Психиатрической Ассоциации, посвященном реформированию психиатрической службы в странах ЦАР и Закавказья. Доктор Глузман прибыл к нам как глава Украинской ассоциации психиатров и представитель международной организации “Женевские инициативы в психиатрии”. И оказался удивительно обаятельным собеседником.
Знаете, бывает же так: уже с первых минут общения возникает ощущение давнего знакомства с человеком, общности мировосприятия, одной с ним “группы крови”. А тут еще выяснилось, что мы одногодки, и медвузы закончили одновременно, да и оба своими родительскими корнями связаны с Украиной.
1
Родился я в Киеве, в первый послевоенный год, в семье врачей – вполне стандартной коммунистической семье. Единственное отличие заключалось, пожалуй, в том, что мой отец вступил в коммунистическую партию в 24 или 25-м году. Он был молодым романтиком, строил комсомол на Украине, но, к счастью для себя и для нас, не захотел стать профессиональным партийным работником. Многие его друзья, напротив, пошли на это, за что потом и поплатились: всех их репрессировали, ибо не выживали там те, кто были искренними. Папа же рассудил мудрее: поступил в Киевский медицинский институт, успешно закончил его и потом формально колебался вместе с линией партии. Но при этом уже в 30-е годы стал прозревать. И когда я появился на свет, то мое воспитание внутри семьи было отнюдь не советским. В том смысле, что никакими иллюзиями по отношению к Системе родители мои меня не пичкали. Особенно отец.
Конечно, будучи мальчишкой, я многого тогда не понимал. Но помню удивительную ситуацию дома в марте 53-го, когда скончался Сталин. За обеденным столом сидят мои родители и брат мамы, она шьёт какие-то черные повязки, а отец с дядей о чем-то говорят и поочередно восклицают: “Ах, как жалко, что не раньше! Ах, как жалко!..”. Став постарше и вспоминая это эпизод, я понял, что он был связан со смертью “вождя народов и лучшего друга советских физкультурников”. Тем не менее, повязки шились и аккуратно платились партийные взносы…
Случались в нашей семье и другие странности, которых я, ребенок, не мог не заметить – ведь дети более логичны, чем взрослые. Мамина сестра еще до войны вышла замуж за человека, который, будучи страстным коммунистом, бежал из Румынии в СССР, переплыв Днестр. Закончил на своей второй родине горный институт, стал инженером, а затем был изгнан из общества и расстрелян как румынский шпион. И всё же тетя горько оплакивала смерть “великого и мудрейшего”. Впрочем, мне даже не хочется на эту тему долго говорить – такое уже многократно описано в отечественной мемуарной литературе.
Я просто пытаюсь подвести к тому, почему моя жизнь так несколько необычно повернулась. В Мавзолей рядом с первым “фараоном” уложили второго, потом пришел Хрущев, и наше поколение хорошо помнит, когда и как злодеяния Сталина были обнародованы, пусть не в значительной степени, но всё же.
А когда партаппаратчики свергли Никиту и на долгие-долгие годы воцарился Брежнев, стало душно. Особенно – молодым интеллектуалам, у которых в пору хрущевской оттепели возникли какие-то романтические чувства и предвкушения. Хотелось жить как-то иначе, но внешняя атмосфера становилась все более тусклой и противной.
2
Напомню, кто такой Григоренко. Это был бунтующий советский генерал-фронтовик, которого на склоне лет вдруг “стошнило” от тотальной лжи и он решил не молчать, а говорить правду о том, что творится в стране, в частности первым вступился за права крымских татар. И его, ничтоже сумняшеся, быстренько объявили умалишенным.
Я попросил Леню Плюща обратиться в Москву к семье генерала с просьбой каким-нибудь образом передать мне связанные с его делом материалы, рукописи, а еще лучше – кому-нибудь из них, либо жене, либо сыновьям, приехать в Киев, чтобы я мог собрать, говоря медицинским языком, полный анамнез. Ведь у меня сложилась внутренняя человеческая установка, что Григоренко здоров, но доказать это на пальцах я, естественно, не мог. Тем более, что он уже дважды помещался в “психушки”: первый раз в 63 г., в Ленинграде, где его “лечили” от крамольных и несвоевременных мыслей целый год, а второй – в Черняховской спецбольнице Калининградской области.
Так вот, я передал свою просьбу. Ответа не последовало. Прошло с полгода, и я вновь обратился к семье Григоренко через Леню Плюща. И тогда приехал сын генерала Андрей вместе с женой. Молодой человек, примерно моего возраста, он прибыл, как мне показалось, чтобы посмотреть на сумасшедшего доктора, донимающего семью такими странными просьбами. Тем не менее, Андрей привез с собой совершенно удивительный документ, без которого я, наверное, ничего бы не сделал. У Григоренко была адвокат – Софья Васильевна Калистратова, с которой мне довелось познакомиться лишь во времена перестройки. Увы, ее уже нет в живых, но нам хоть удалось снять фильм об этой мужественной женщине. Она, защищая Григоренко (сами понимаете, ну как можно было защищать его в советском суде? – да никак!), – сделала интуитивное движение честного человека: рискуя головой переписала собственноручно все медицинские документы из следственного дела генерала – и первого, и второго периодов посадки. И когда я увидел эту рукопись, то понял, что тут у меня есть шанс. Но мужество Софьи Васильевны и ее прямо-таки непонятная храбрость состояли еще в том, что она на самом деле не знала, кому передает эти документы. На моем месте мог оказаться дурак, провокатор – кто угодно. То есть, я думаю, что если бы КГБ стало известно, что Калистратова не только переписала, вынесла, утаила эти документы, но еще и передала их для медицинской экспертизы, то свои 7 лет она получила бы сразу, несмотря на возраст и адвокатскую славу.
К счастью, мне хватило ума… Нет, вру, – как раз-таки его мне не хватило: все мои друзья знали, за что я взялся. Но, по-видимому, Комитет Госбезопасности на самом деле работал так же плохо, как и легкая промышленность и всё остальное. Уже потом, попав в зону, я убедился, что государство им зря платило деньги. По-видимому, это проблема любой организации, которая тотально следит за населением. Если бы они следили за тем, за кем нужно, а не занимались тотальным сыском, то КПД “конторы глубокого бурения” был бы гораздо выше. А так… Ну, не знаю, – это уже другая сторона должна была бы объяснить, почему я столь долго находился вне их поля зрения.
Экспертиза заняла у меня целый год. Почему? Для меня, молодого психиатра Житомирской больницы, это оказалось непростым делом. Пришлось основательно проштудировать труды по судебной психиатрии – специфической области, лежащей на грани права и классической психопатологии. Перечитать массу книг. А советоваться, к сожалению, было не с кем. Но как-то так вот, говоря по сленгу, “свезло”: попадались именно те источники, что требовались для выполнения поставленной задачи. Например, докторская диссертация профессора психиатрии Даниила Романовича Лунца, который ставил диагнозы всем диссидентам в 4-м отделении Института им. Сербского. Ну, совершенно отъявленный мерзавец, мудрый, хитрый. Много мне потом Володя Буковский рассказывал о нем. Он экспертировал Буковского – и достаточно цинично. И вот оказалась в моих руках его диссертация, изданная в виде монографии. С точки зрения темы (проблема вменяемости в советской психиатрии) сей труд меня мало интересовал, но это был язык судебной психиатрии, и более того – язык врага, потому что я знал, кто такой Лунц и какую роль он играл в судьбах ряда диссидентов. Как известно, нет ничего тайного, что не стало бы явным. Вот и фамилия Лунц часто звучала по зарубежным “голосам”.
3
Берясь за психиатрическую экспертизу следственных материалов генерала Григоренко, мне очень хотелось сделать нужное дело, но в тюрьму-то, естественно, не тянуло. Я знал о существовании политзоны в Мордовии, о судьбах Даниэля и Синявского, Гинзбурга и Голанскова и многих других инакомыслящих. И меня в те места, как вы понимаете, не сильно влекло.
Конечно же, мы восторгались мужеством этих людей, они все казались нам героями, но сам-то я не был готов следовать их героизму. Хотелось служить добру и в то же время остаться здесь, в моем любимом Киеве, в этой жизни – ходить в библиотеку, ухаживать за девочками, веселиться на дружеских пирушках…
Но, увы, на Украине тогда воцарился новый партийный начальник и в январе 1972 г. в один день прошла волна массовых арестов украинских патриотов. В десятки квартир явились люди с ордерами на руках. Тогда пострадали многие – и Леонид Плющ, и Иван Дзюба и другие, весьма уважаемые сейчас на Украине личности. Меня не взяли, т. к. я, видимо, в тот январский список не входил, но где-то к марту у меня произвели обыск и дернули на допрос. Надо полагать, что у ГБ имелись какие-то оперативные данные, но, очевидно, не очень конкретные. По-видимому, по их версии я относился к кругу неблагонадежных лиц, читающих самиздат, вращающихся среди подозрительных интеллигентов, – и не более. Потом начали раскручивать людей, и некоторые из моих знакомых (я догадываюсь, – кто, а об одном и точно знаю – он, собственно, и сдал меня официально) рассказали им о проделанной мною психиатрической экспертизе. Но обыск на моей квартире им ничего не дал. Я через Виктора Платоновича Некрасова упрятал эту рукопись так хорошо, что, вернувшись через 10 лет в Киев, найти ее уже не смог – человек, у которого она хранилась, то ли умер, то ли уехал. Короче говоря, того, самого первого, варианта у меня так и не осталось. И комитетчикам найти ничего не удалось. Поэтому им было трудно меня крутить. Но они собирали по крупицам всякую оперативную информацию, и в мае 72-го, по пути на работу, я был арестован. А работал я тогда уже в Киеве, врачом-психиатром на скорой помощи. Дома брать, видимо, не хотели, поэтому остановили на улице, прямо при выходе из двора. Чекисты оказались знакомыми и вежливо так попросили проехать с ними минут на 15-ть. Я возмутился: как же так, меня больные ждут! А они очень корректно, но твердо пояснили: не волнуйтесь, нам надо задать вам только один вопрос, и через 15 минут мы сами вас доставим к вашим больным. После чего я оказался в кабинете следователя, который предъявил мне ордер на арест. То есть, иллюзии в отношении меня у них, вероятно, закончились. Дальше началась камерная жизнь, допросы…
В конце концов подобрались они и к теме психиатрической экспертизы дела Григоренко. Я пытался сначала хитрить и демонстрировать искреннее изумление: о чем вы говорите? какая экспертиза? ничего я подобного не делал!
Снова и снова морочу голову следователю: ну, сами посудите, я же только недавно закончил мединститут! А экспертиза требует колоссального врачебного опыта, знаний. Таких умных молодых психиатров просто не бывает.
4
Почему я был удивлен? Да потому, что на момент моего ареста, уральских зон еще не существовало. Они были открыты для политических в то время, когда я уже находился в тюрьме, не мог слушать радио “Свобода” и читать самиздат. А начальнички мои гэбешные о том не говорили. Правда, потом я вспомнил, как еще в Киеве, находясь дней двадцать в одной камере с Василём Стусом, гениальным украинским поэтом, погибшим в тюрьме, мы удостоились визита тюремного начальства. И начальник-подполковник довольно иронически сказал: “Вижу, вы тут сдружились, вам вдвоем хорошо”. На что я ему ответил: “Да, вполне. И мы надеемся остаться вместе и в лагере”. Он как-то криво улыбнулся, поскольку знал, что один из нас, т. е. Василь, идет в Мордовию, а я – на Урал, в новую политзону, хотя проходили мы со Стусем по одной и той же статье.
Вас интересует, почему Василя не сослали в пермский лагерь? Дело в том, что в 73 году на дворе был “детант”, разрядка. Цековские бонзы знали, что впереди надо будет улыбаться Западу и прятать клыки, ибо политически и экономически страна уже катилась к тому, к чему и пришла в 91-м. Народу все это преподносилось как миротворческая миссия Леонида Ильича. Истинные же механизмы были, конечно, другими, что уже подробно описано как зарубежными, так и нашими политологами. Система-то понимала прекрасно, что она – ощерившееся Зло и другим быть не может. Тем не менее, ей приходилось прибегать к каким-то косметическим процедурам – в частности, начать демонстрировать более человеколюбивое отношение к диссидентству. Поэтому мордовские политические зоны стали относительно прозрачными – оттуда шла информация, передавались магнитофонные пленки с голосами политзаключенных, попадавшие потом на Запад. Это было, конечно, нестерпимо для режима, который уже шёл на ужесточение правил игры и арестовывал всё большее и большее число людей по политическим мотивам. Параллельно с тем, что декларировалась разрядка, “детант”. Значит, следовало что-то придумать. Концентрация диссидентствующих лиц в одном месте, в Мордовии, таила опасность для строя: не в смысле какого-то лагерного восстания, а по более глубоким причинам. Ведь туда ссылались мыслящие люди со всего Союза, которых рано или поздно полагалось выпустить на волю, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Поэтому Совет Министров СССР принял секретное постановление об открытии в поселке Скальный Пермской области отделения КГБ для обслуживания 3-х зон: для несовершеннолетних девочек-преступниц; для провинившихся бывших милиционеров и для нашего брата, политических. Из Мордовии на Урал было направлено два спецсостава с заключенными. Кого и по каким принципам отбирали? Скорей всего, по признаку степени опасности для Системы. То есть, тех, кто не представлял особой угрозы, оставляли в старых лагерях, а менее сговорчивых перебрасывали в пермские свежие “непрозрачные” зоны. Обслуживающий персонал здесь еще не был так куплен и развращен, как мордовский. И власть полагала, что хотя бы несколько лет эти зоны будут жить молча, без утечки информации. Плюс к тому, в мордовских политзонах контингент как бы разжижался.
С позиций уголовного брежневского ГУЛАГа, под Пермью размещались даже не зоны, а камеры. Вот, помню, когда я попал в печально знаменитую зону 35, где потом сидело немало известных зэков – и В. Буковский, и Н. Щаранский, и др. – там находилось более 200 человек. Это, конечно, по сравнению с обычным уголовным лагерем, где счет заключенных шел на тысячи, далеко не зона. Обслуги содержалось гораздо больше, чем сидельцев. За каждой зоной закреплялся (неофициально, конечно) свой офицер КГБ – как правило, приглашенный из национальных республик, не местный. Они приезжали с семьями, жили неподалеку в поселке. И фактически руководством зон занимались чекисты. Начальник зоны, формально исполнявший свои обязанности, не имел права принятия решений, кроме самых мельчайших.
Первым моим помещением в зоне стал изолятор, где меня продержали на карантине, якобы из медицинских соображений, что-то около 10 дней. На самом же деле это была последняя попытка тихой вербовки. В изолятор наведывался местный чекист очень неприятной наружности, весь какой-то оплывший, с грязным выражением лица, который буквально со второго-третьего визита повёл разговор о сотрудничестве. А я все делал вид (мне же страшно было так вот просто сказать в лицо Системе, что я её оч-чень не люблю) непонимающего простачка, все уходил в сторону. Но вконце-концов пришлось прямо сказать о своем нежелании сотрудничать, на что он ответил: “Ну, смотрите – как хотите, как постелите – так и поспите”.