Борьба у престола

Зарин-Несвицкий Федор Ефимович

Роман русского писателя Ф.Е. Зарина-Несвицкого, посвященный истории России первой трети XVIII века. В центре этого произведения образ цесаревны Елизаветы, дочери Петра I, будущей российской императрицы. О том, как "восходила звезда "Елизаветы, как и в каких условиях формировался ее характер, о постоянной борьбе за власть и за жизнь, не только свою, но и близких людей, узнает читатель этого уникального исторического повествования.

Часть первая

I

– Граф, дорогой граф, наконец‑то! – произнесла молодая женщина, протягивая обе руки навстречу входившему в маленькую гостиную, сверкавшему брильянтами и золотым шитьем камергерского камзола молодому, стройному красавцу.

Она сидела на низком кресле, обитом темно – малиновым бархатом. Ее маленькие ножки в ажурных, плетенных из золота туфлях покоились на бархатной подушке. Легкие, как пена, кружева на вырезе открытого платья едва прикрывали ее высокую белоснежную грудь. Черные глаза ее, томные и ленивые, мерцали манящим блеском под высокой прической взбитых локонами темных волос.

В золоченых люстрах с хрустальными подвесками горели восковые свечи под красными шелковыми колпаками. И этот красный свет, наполнявший комнату, придавал странно – нежный оттенок лицам.

Эта молодая женщина была первой красавицей при дворе, Наталья Федоровна Лопухина, жена генерал – майора Степана Васильевича, двоюродного брата и камергера двора царицы Евдокии, бабки царствующего императора, урожденной Лопухиной, первой жены Петра Великого.

Тот, кого она так радостно приветствовала, был граф Рейнгольд Левенвольде, генерал – майор и камергер. Он состоял при русском дворе резидентом бывшего курляндского герцога Фердинанда, лишенного в 1727 году сеймом герцогской короны. Своим графством, камергерством и чином он был обязан недолгому фавору при покойной императрице Екатерине Алексеевне. Граф Рейнгольд хорошо устроился в России.

II

Левенвольде снова сидел на низком табурете. Положив руку ему на голову, Лопухина, улыбалась мечтательно и задумчиво. Казалось, этой женщине, так щедро одаренной, нечего было желать. По своему рождению (она была урожденная Балке, дочь известного генерала) и по замужеству она принадлежала к самому высокому кругу и со стороны мужа была родственницей царей; по богатству семья Лопухиных была одной из первых, соперничая с Черкасскими; по красоте – она бесспорно и вне сомнений была признана несравненной. Все в жизни улыбалось ей. И она чувствовала себя теперь пресыщенной счастьем, и от скуки и от беспокойства, свойственного ее характеру, искала, чем занять свою душу.

Она была одной из прелестных бабочек, вырвавшихся из куколок душных теремов, распахнутых мощной рукой великого царя, и наслаждающихся невиданной доныне на Руси свободой женщины.

Эти дни, скучные и однообразные, без балов и празднеств, где она бывала настоящей царицей, томили ее. Она с нетерпением ждала выздоровления императора, чтобы снова очутиться в привычной праздничной атмосфере балов, соперничества, интриг, легких побед.

Беззаботный Левенвольде, тоже привыкший быть центром придворных балов, как и она, томился вынужденным бездействием, хотя и говорил противное, потому что единственным делом его было блистать на балах.

– Мужа сегодня с утра нет дома, – произнесла Лопухина. – Он очень озабочен болезнью императора.

III

То и дело к Лефортовскому дворцу в Немецкой слободе, принадлежавшему некогда известному любимцу Петра Великого, подъезжали сани и кареты с форейторами. Залы дворца наполнялись представителями генералитета, Сената и духовенства. На улицах, прилегающих ко дворцу, толпился народ, охваченный смутной тревогой. Во мраке морозной ночи кровавыми пятнами горели фонари и дымящиеся факелы в руках скороходов. Сдержанно кричали форейторы: «Берегись!..», и молча выходили из экипажей имеющие доступ ко двору сановники.

Тревожное настроение толпы, окружавшей дворец, росло; необъяснимым путем, как всегда бывает, в народ проникли вести, что император умирает.

В умах москвичей еще памятны были все волнения и бури, пережитые Москвой при переменах» на верху». Были в толпе старики, хорошо помнившие стрелецкие бунты. Смерть отрока – государя опять сулила им ряд ужасных возможностей. Всех пугало междоусобие дворцовых Партий. Слышались сдержанные разговоры. Чаще всех упоминалось имя Елизаветы.

А кареты, возки, сани – все ехали и ехали…

IV

Какое‑то жуткое, напряженное ожидание, шепот собравшихся, казавшийся зловещим в этих просторных покоях, еще недавно наполненных шумным весельем, действовали удручающе на князя Шастунова. Ему минутами казалось, что свечи в золотых канделябрах меркнут, чадный туман нагоревших светилен стоял в воздухе, затемняя глаза. Слышался только зловещий гул сдержанных голосов. Словно какие‑то тени реяли в воздухе.

Здесь же, в этом самом Лефортовском дворце, грозный первый император справлял свои молодые оргии, празднуя победу над утопавшей в крови Москвой!.. И здесь кончал жизнь его последний мужской отпрыск.

Голова Шастунова кружилась. Он чувствовал словно дурноту. Он глубоко вздохнул, выпрямился, оглянулся кругом и вдруг вздрогнул. Его взгляд упал на крупную фигуру Лопухина, пробивавшегося среди толпы в сопровождении графа Левенвольде. Бледные щеки его мгновенно покраснели. Это не укрылось от капитана Сумарокова.

– А – а, – шепотом в ухо князя произнес он, – муж нашей первейшей красавицы и в сопровождении друга.

Было в его тоне что‑то, что не понравилось молодому князю. Глаза его потемнели, и он в упор посмотрел на капитана.

V

Была роковая ночь, когда судьба бросала на чаши весов вечности жребий России. От случайности, мгновенной решимости одной или другой группы или лица зависела судьба России.

Потрясенная Елизавета ехала к себе домой, сидя плечо к плечу с Бутурлиным; против них в санях поместился Лесток.

– Ваше высочество, – с оживлением говорил по – французски энергичный француз. – Нельзя терять ни одной минуты. Помните, ваш великий отец говорил, что промедление подобно смерти. Не убивайте же своей будущности и будущности России. Один удар, и все будет кончено. Клянусь, я ручаюсь за успех. Ваше высочество, гвардия обожает вас. Дозвольте нам действовать. Тут близко казармы Преображенского полка. Велите ехать туда, явитесь солдатам, напомните им их прежнюю доблесть, славу их, верность вашему отцу, и они бросятся за вами в самый ад! И завтра мы провозгласим дочь Петра Великого русской императрицей. Вы – кротки и милосердны, вы успокоите Россию. Народы России благословят ваше имя. Кому же вы хотите бросить на жертву ваше наследие – алчным Долгоруким? Старухе монахине? Или чужеземцам – голштинцам, или, может быть, этим жалким» Ивановнам»?

Горячий француз так волновался, что чуть не выпрыгивал из саней. Елизавета молчала. После волнений последних часов это ясное морозное небо, горящее звездами, близость Бутурлина, тесно прижавшегося к ней, действовали на нее расслабляюще. Ей хотелось одного – покоя и тишины.

Горячая рука Бутурлина пожимала ее руку. Он тоже молчал, забыв в эти минуты обо всем, кроме этой красавицы, так неясно прильнувшей к нему.

Часть вторая

I

В последние дни граф Павел Иванович Ягужинский заметно осунулся. Он стал нервен и раздражителен. Отношения его с министрами Верховного тайного совета были натянуты. К нему относились недоверчиво и подозрительно. С той минуты, как он отправил Сумарокова к герцогине Курляндской, теперь уже императрице всероссийской, он не знал покоя. Черная туча повисла над его головой. По его расчету, Сумароков уже должен был вернуться. Ягужинский почти раскаивался, что затеял игру, быть может, преждевременно.

Крупными шагами ходил он взад и вперед по своему кабинету в то время, как его секретарь, молодой, худощавый человек с быстрыми черными глазами, Семен Петрович Кротков, раскладывал на столе бумаги. Это были дела из Сената, взятые графом еще при жизни Петра II для рассмотрения. Секретарь, больше для вида и по привычке, в порядке раскладывал их. Он отлично знал, что Павел Иванович и не прикоснется к ним.

Действительно, не до них теперь было Ягужинскому. Да к тому же со смертью Петра прекратилось всякое движение дел ив Сенате, и во всех коллегиях. Государственная машина остановилась.

Семен Петрович искоса поглядывал на графа, на его озабоченное, похудевшее лицо и, хотя был уже не нужен Павлу Ивановичу, медлил уходить, словно чего‑то дожидаясь. И он дождался.

Павел Иванович остановился и, очевидно желая отвлечься от своих тяжелых дум, обратился к своему секретарю:

II

Дмитрий Михайлович кончил свой доклад о приезде Макшеева, о присылке письма Василия Лукича и подробностях приема. При этом Дмитрий Михайлович с умыслом упустил пока сообщение об аресте Сумарокова, чтобы не разбивать настроения собрания, ожидающего известий первой важности. По прочтении письма самый арест Сумарокова получил новое освещение. Его выслушали с напряженным вниманием, не прерывая ни единым словом.

Вслед за ним поднялся Головкин с толстым, серым, запечатанным пакетом в руке. Стало тихо. Так тихо, словно большая палата не служила местом собрания живых людей, а была комнатой музея со скульптурной группой, исполненной гениальным художником.

Слова Макшеева еще не были тем документом, который рассеял бы все сомнения и определил победу или полу победу.

Скрестив на груди руки, грозно сдвинув брови, как бы готовясь, в случае неудачи, на отчаянное сопротивление прямо, во весь рост, стоял за своим креслом фельдмаршал Василий Владимирович. Рядом с ним в кресле сидел Алексей Григорьевич с выражением мучительного ожидания на лице. Ему угрожала наибольшая опасность в случае неудачи. Никто не был вознесен на столь головокружительную высоту в прошлое царствование, а с такой высоты падение всегда смертельно. Будет ли спокойно смотреть самодержавная государыня на его дочь – «высочество», «государыню – невесту», чье имя поминалось на ектении рядом с императорским и кого все же пытались, хотя попытка и была жалкой, возвести на престол…

Князь Дмитрий Михайлович, душа и разум всего дела, положил в него всю жизнь, и в случае крушения его мечтаний ему нечем было бы жить.

III

Макшеев чувствовал себя бесконечно счастливым. Он с полным удовлетворением мог сознаться, что блестяще исполнил свое поручение. В мороз, в бурю, в снег, по темным дорогам, почти не отдыхая, и днем и ночью скакал он из Митавы в Москву; даже ни разу не поел как следует, только подкреплялся вином, которого он проглотил за это время неимоверное количество.

Помня слова и просьбу Дивинского постараться нагнать таинственного посланца, он на всех стоянках расспрашивал, не проехал ли кто до него? Но незнакомец как в воду канул.

Не зная, в чем дело, и не имея никаких инструкций, Макшеев не передал об этом князю Дмитрию Михайловичу.

Обласканный Дмитрием Михайловичем, который сказал ему, что Верховный совет достойно наградит его, в ожидании производства Макшеев чувствовал себя на седьмом небе.

Отпуская его, князь сказал:

IV

Обстановка комнаты производила странное впечатление. Мягкие смирнские ковры покрывали пол, и на них были в беспорядке брошены вышитые золотом и цветными шелками подушки. Низкие тахты с пестрыми» мутахи», низкие кресла, большой аквариум с золотыми рыбками, с искусно устроенным фонтанчиком, вокруг невысокие, широколистные пальмы в кадках, – ив углу икона с тихо теплящейся перед ней лампадкой. Тонкий, но удушливый аромат поднимался от золотой высокой курильницы чеканной работы в виде острого трилистника. О потолка на золотых цепочках свешивался матовый фонарь. Отблеск заходящего зимнего солнца играя в воде аквариума, где резвились рыбки, и на золотых цепочках фонаря.

Если бы не икона в углу, эта теплая, наполненная пряным ароматом комната могла бы показаться уголком, перенесенным из дворца какого‑нибудь калифа. В низком кресле сидела молодая девушка, а у ее ног примостилась на ковре старая женщина в типичном татарском уборе на голове, в шитой золотом чухе.

Эта девушка была княжна Прасковья Григорьевна Юсупова, дочь подполковника Преображенского полка, первого члена Военной коллегии князя Григория Дмитриевича, внучка Абдул – мирзы, потомка ногайского князя Юсуфа. Ее чисто русское имя Прасковья так же казалось странным, как и икона с мирной лампадкой в этой убранной по – восточному комнате.

Прасковья Григорьевна, Паша, как звали ее близкие, была красива нерусской красотой. Большие черные глаза, едва заметно выдающиеся скулы, резко очерченный, но небольшой и тонкий орлиный нос выдавали ее происхождение. Черные волосы были заплетены в две тяжелые косы, перевитые цветными лентами.

Во всем лице ее, прекрасном и суровом, было выражение дикой и упрямой воли.

V

Был ранний час, и на улице еще царила тьма. Просторный кабинет Ягужинского был ярко освещен многочисленными свечами. За столом сидел Кроткой и разбирая бумаги.

Накануне, поздно вечером, из Верховного совета была получена повестка, приглашавшая графа Павла Ивановича к девяти часам утра в большой кремлевский дворец на собрание. Какое собрание – в повестке не было указано. На всякий случай Семен Петрович, всегда аккуратный, подобрал бумаги, касавшиеся последних распоряжений, отданных Верховным советом графу. Верховный совет возложил на Ягужинского предварительные подготовления к предстоящему погребению покойного императора, заготовку траурных карет, устройство гробницы, выработку в общих чертах церемониала погребения соответственно бывшим» прискорбным оказиям» и другие столь же несложные, но хлопотливые дела.

Кротков составил уже небольшую записку о мерах, принятых графом к исполнению поручений совета. Он делал свое дело механически, по привычке, и на его худощавом, спокойном лице нельзя было прочесть тревоги, пожиравшей его душу. Едва ли у Ягужинского был более преданный человек, чем Кротков. И это было понятно. Семен Петрович был всем обязан Павлу Ивановичу. И не только он, но и его отец, и его дед.

Старый органист московской лютеранской церкви, отец Павла Ивановича, принял участие в судьбе своего соседа, такого же бедняка, каким был сам дед Семена Петровича. По мере сил помогал ему, бедному» ярыжке» Судного приказа (это было во времена правительницы Софии), и, когда этот» ярыжка» умер, взял к себе на воспитание его единственного сына Петрушу. Петруша провел свое раннее детство вместе с нынешним графом. Но судьба рано разделила их. Талантливый и живой Павел случайно привлек к себе внимание царя Петра Алексеевича, когда в то время еще юный царь посетил кирку и заговорил с не по летам развитым сыном бедного органиста.

С тех пор Павел Иванович стал быстро подниматься в гору, между тем как Петр Кротков поступил писцом в тот же Судный приказ.