Собрание сочинений. Т.1.Из сборника «Сказки Нинон». Исповедь Клода. Завет умершей. Тереза Ракен

Золя Эмиль

В первый том Собрания сочинений Эмиля Золя (1840–1902) вошли «Сказки Нинон» (Из сборника), «Исповедь Клода», «Завет умершей», «Тереза Ракен».

Предисловие И. Анисимова.

Под общей редакцией И. Анисимова, Д. Обломиевского, А. Пузикова.

Эмиль Золя

Собрание сочинений. Том 1

ЗОЛЯ И НАШЕ ВРЕМЯ

Вступительная статья

Золя — наш старый, близкий знакомый. Новое советское собрание его сочинений имеет свою большую предысторию, охватывающую девять десятилетий, в течение которых произведения Золя широко переводились на русский язык и на языки других советских народов.

В XIX столетии взаимосвязи между русской и французской литературами приобретают исключительно интенсивный характер. Велико воздействие на французскую литературу Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова. С другой стороны, Бальзак, Жорж Санд, Гюго, Золя пользуются огромным влиянием в России. Этот важный и еще недостаточно изученный процесс взаимодействия литератур налагает свой отпечаток на все последующее развитие не только в границах этих литератур, но и во всемирном масштабе.

Роль Золя в этом историческом взаимодействии особенно значительна. Начиная с 70-х годов его произведения непрерывно издаются на русском языке. Золя приобретает особую популярность в России.

Сказки Нинон

Предисловие

Прими, мой друг, эти сказки нашей юности, рожденные вольным вдохновением, которые я рассказывал тебе в полях моего дорогого Прованса, а ты прилежно внимала им, блуждая рассеянным взором по вершинам далеких голубых холмов.

Майскими вечерами, в час, когда земля и небо медленно сливаются, объятые дивным покоем, я покидал город и уходил в поля. Я шел по сухим склонам, холмов, поросшим ежевикой и можжевельником, или берегом небольшой речки, которая в декабре бурлило, потоком и мелела в летние дни; пересекал уголок безлюдной равнины, согретой лаской полуденного солнца, и выходил на широкие просторы полей, где на желтой и красной земле растут тонкие миндальные деревья, старые серебристые оливы и виноград, чьи переплетенные лозы стелются по земле.

Бедная, иссушенная зноем, опаленная солнцем земля! Серая голая земля между тучными лугами Дюранса и апельсиновыми рощами прибрежной полосы. Я люблю ее строгую красоту, ее унылые скалы, ее тимьян и лаванду. Эта бесплодная равнина поражает взор какой-то жгучей опустошенностью: кажется, словно ураган страсти пронесся над этим краем; затем наступило великое изнеможение, и все еще жаждущие поля затихли в тревожной дремоте. И доныне, когда среди лесов родного Севера я вспоминаю эту пыль и, зги камни, меня охватывает горячая любовь к суровой чужой отчизне. Жизнерадостный мальчик и угрюмые старые скалы когда-то нежно полюбили друг друга; и теперь, когда мальчик стал взрослым, он равнодушен к влажным лугам и сочной зелени; ему милы широкие белые дороги и опаленные солнцем холмы, где юную пятнадцатилетнюю душу впервые посетили мечтания.

Я уходил в поля. Там, среди возделанных земель, или на каменистых холмах, где я лежал, затерянный в безмолвном покое, нисходившем на землю с высоты небес, я, оглянувшись, находил тебя; ты тихо сидела рядом, задумчивая, опершись на руку подбородком, глядя на меня своими большими глазами. Ты была ангелом моих уединений, добрым ангелом-хранителем, которого я всегда видел подле себя, где бы я ни находился. Ты читала в моем сердце мои тайные помыслы, ты была со мною повсюду, ты не могла не быть рядом со мной. Теперь я так объясняю себе твое присутствие каждый вечер. В те дни я ничуть не удивлялся тому, что беспрестанно встречал твои ясные взгляды, хотя никогда не видел, как ты приходила ко мне; я знал, что ты мне верна, что ты всегда во мне.

Любимая! Ты наполняла сладостной грустью мои меланхолические вечера. В тебе была скорбная красота этих холмов, бледность мрамора, розовеющего под прощальными поцелуями солнца. Неведомая неустанная мысль возвысила твое чело и расширила глаза. А когда улыбка скользила по твоим ленивым устам, озаряя внезапной прелестью твое юное лицо, казалось, майский луч пробуждал к жизни все цветы и все травы трепещущей всходами земли, цветы и травы, которым суждено увятъ под знойным солнцем июня. Между тобой и этими горизонтами была тайная гармония, которая и внушила мне нежность к этим придорожным камням. Ручей пел твоим голосом; звезды, восходя, смотрели на меня твоим взором; все вокруг улыбалось твоей улыбкой. А ты, одаряя природу своей прелестью, сама проникалась ее суровой и страстной красотой. Природа и ты для меня слились воедино. При взгляде на тебя я видел ясное небо, а когда мой взор вопрошал долину, я улавливал твои гибкие и сильные линии в волнистых очертаниях ее холмов. Из этих сравнений родилась моя безграничная любовь к вам обоим, и мне трудно сказать теперь, кого я больше люблю — мой дорогой Прованс или мою дорогую Нинон. Каждое утро, мой друг, я вновь испытываю потребность благодарить тебя за минувшие дни. Ты была так великодушна и добра, что снизошла до любви ко мне, и твой образ пленил мою душу. В том возрасте, когда сердце страдает от одиночества, ты принесла мне в дар свое сердце, чтобы избавить меня от страданий. Если бы ты знала, сколько бедных душ смертельно тоскует сейчас в одиночестве! Наши времена жестоки к таким душам, созданным для любви. Но я не ведал этих мук. Ты являла мне непрестанно лик женщины, которую я боготворил, ты оживила пустыню моего одиночества, ты растворилась в моей крови, жила в моей мысли. И я, затерявшись в глубинах чувства, забывал о себе, ощущая тебя во всем своем существе. Возвышенная радость нашего брака даровала мне душевный мир в странствиях по суровой стране юности, где столько моих сверстников оставили клочья своих сердец!

СИМПЛИС

Жили некогда, — слушай внимательно, Нинон, эту сказку рассказал мне один старый пастух, — жили некогда на острове, который давным-давно поглотило море, король и королева. И был у них сын. Король был великим монархом, он обладал самым глубоким кубком и самым тяжелым мечом во всем королевстве. Он пил и убивал истинно по-королевски. Королева же была так прекрасна! Она изводила столько румян, что совсем не старилась и все время оставалась сорокалетней. А сын их был дурак. Да еще какой! Дурак из дураков, как говаривали умные люди. Когда ему исполнялось шестнадцать лет, король взял его с собой на войну. Надо было уничтожить один народ по соседству, который имел дерзость обладать землей. И вот Симплис

[6]

повел себя как настоящий дурак, спас от смерти несколько десятков женщин и детей. Он чуть не плакал при каждом ударе меча, и под конец вид залитого кровью и усеянного трупами поля битвы так надорвал ему сердце, что он целых три дня не мог есть.

Видишь, Нинон, какой он был дурак.

Семнадцати лет ему пришлось однажды участвовать в пирушке, устроенной королем для всех пьянчуг государства. И тут Симплис творил одну глупость за другой. Он почти не ел, говорил очень мало и совсем не ругался. Кубок его оставался все время наполненным, и королю, чтобы спасти честь своего дома, приходилось время от времени потихоньку его осушать.

Когда ему исполнилось восемнадцать лет и на его лице уже начинал пробиваться первый пушок, его подарила своим вниманием одна из придворных дам королевы. А придворные дамы ужасный народ, Нинон. Эта, например, желала от юного принца ни больше, ни меньше как поцелуя. Бедняжка и думать не хотел об этом; он трепетал, когда эта дама обращалась к, нему, и, завидев издали край ее платья, спасался бегством. Видя все это, король, который был добрым отцом, только посмеивался в бороду. Но так как притязания дамы становились все настойчивее, а поцелуя все не было, король покраснел от стыда за такого сына и, опять-таки спасая честь рода, поцеловал ее сам.

— Ах, какой дурачок! — воскликнул при этом великий король. Он был не лишен остроумия.

БАЛЬНАЯ КНИЖЕЧКА

Помнишь ли ты, Нинон, наши долгие прогулки по лесам? Осень уже докрыла багрянцем листву деревьев, золотившуюся в лучах заходящего солнца. Трава под ногами казалась светлее, чем в первые дни мая, а порыжевший мох давал ненадежный приют редким уже насекомым. Мы все дальше углублялись в чащу, полную печального шума, и нам чудились в нем порою глухие жалобы женщины, заметившей у себя на лбу первую морщину. Деревья, которых не мог обмануть этот бледный и тихий вечер, чувствовали приближение зимы в порывах посвежевшего ветра и, убаюканные им, грустно покачивались, оплакивая свой потемневший убор.

Мы долго блуждали по лесу, мало заботясь о том, куда заведут нас тропинки, и выбирая меж них самые тенистые и укромные. Наш звонкий смех пугал дроздов, свистевших в лесных зарослях, а порою зеленая ящерица, чью блаженную дремоту потревожил шум наших шагов, с громким шуршаньем скользила в кустах ежевики. Наша прогулка не имела определенной цели. К вечеру, после облачного дня, небо вдруг прояснилось, и мы просто вышли полюбоваться заходом солнца. Мы то бежали взапуски, догоняя друг друга, то шли медленно, рука об руку, рядом, и запах шалфея и тимьяна поднимался от наших следов. Я собирал для тебя последние цветы или рвал красные ягоды боярышника, которые тебе, как ребенку, хотелось достать. А ты, Нинон, украсив головку венком, бежала в это время к ближайшему источнику, чтобы напиться воды, а вернее, полюбоваться собою, моя кокетливая, ветреная девочка!

Вдруг в неясный гул леса ворвались отдаленные взрывы смеха; послышались звуки флейты и тамбурина, и ветер дюшес до нас приглушенный шум танца. Мы остановились, прислушиваясь, готовые увидеть таинственную пляску сильфов. Прячась за деревьями, мы тихонько продвигались на звук инструментов, и когда осторожно раздвинули последние ветви, вот какое зрелище предстало нашему взору.

Посередине поляны, на траве, окаймленной можжевельником и дикими фисташковыми деревьями, мерным шагом расхаживали взад и вперед человек десять крестьян и крестьянок. Женщины с непокрытой головой, в косынках, завязанных на груди, с увлечением подпрыгивали и смеялись — это их смех мы услышали в лесу; мужчины, чтоб легче было плясать, сбросили куртки и оставили их тут же на траве, рядом с поблескивавшими инструментами.

ТА, ЧТО ЛЮБИТ МЕНЯ

Та, что любит меня, — не знатная ли это дама, вся в шелках, кружевах и драгоценностях, вздыхающая по нашей любви на софе у себя в будуаре? Или нежная и воздушная, как мечта, маркиза, а то и герцогиня, с капризной и милой гримаской плывущая по коврам в водовороте своих белоснежных юбок?

Та, что любит меня, — не шикарно ли разодетая гризетка, кокетливо семенящая по улице и подбирающая подол при переходе с тротуара на мостовую, охотясь взглядом за ценителями изящной ножки? Не уличная ли это девка, не брезгующая ничьим стаканам, которая сегодня щеголяет в атласе, а завтра еле прикрыта невзрачным ситцем, и в сердце которой всегда найдется щепотка любви для каждого?

Та, что любит меня, — не белокурое ли это дитя, коленопреклоненное в молитве рядом со своею матерью? Или безрассудная дева, окликающая меня вечерней порой в темноте переулка? Или загорелая крестьянка, провожающая меня взглядом и увлекающая мои мечты в просторы хлебов и зреющего винограда? Или вот эта нищенка, что благодарит меня за брошенное ей подаяние? Или та женщина, — то ли жена, то ли любовница другого, — за которой я гнался однажды и больше уже не встречал?

Та, что любит меня, — не дочь ли Европы, светлолицая, как заря? Или дочь Азии с лицом золотистым, будто солнечный закат? Или дочь пустыни, темноликая, как грозовая ночь?

ФЕЯ ЛЮБВИ

Слышишь, Нинон, как осенний дождь барабанит по нашим окнам? В длинном коридоре жалобно стонет ветер. Скверный вечер. В такие вечера бедняки дрожат у роскошных подъездов богачей, веселящихся где-нибудь на балу, в ярком свете золоченых люстр. Снимай-ка свои шелковые туфельки и бальный наряд, Нинон, сядь ко мне на колени у пылающего камина: я расскажу тебе прекрасную волшебную сказку о маленькой фее.

Итак, Нинон: некогда на вершине крутой горы возвышался старый замок, мрачный и угрюмый, с башнями, валами и подъемными мостами на тяжелых цепях. Днем и ночью на зубчатых стенах его стояли закованные в стальные доспехи часовые, и только воины имели доступ к владельцу этого замка, графу Ангерран.

Если бы ты его увидела, этого старого рыцаря, Нинон, в тот момент, когда он прогуливался по длинным галереям замка, если бы ты услышала грозные раскаты его резкого голоса, ты бы затрепетала от ужаса, как трепетала его благочестивая хорошенькая племянница Одетта.

Случалось ли тебе видеть, Нинон, как под первыми поцелуями утреннего солнышка, среди крапивы и репейника, раскрывается венчик маргаритки? Так же, всегда окруженная суровыми воинами, расцветала и эта прелестная юная девушка.

В детстве при виде своего дядюшки она бросала игры, и глаза ее наполнялись слезами. С годами девочка стала красавицей; в груди ее теснились неясные желания; но теперь всякий раз при появлении рыцаря Ангерран она испытывала еще больший страх. Она жила в уединенной башне, целые дни проводя за вышиванием красивых знамен, а в часы отдыха молясь богу и любуясь из окошка изумрудными полями и лазурью небес. Сколько раз, поднявшись ночью с постели, девушка смотрела на звезды, и юное сердце ее с волнением устремлялось ввысь к небесным просторам, вопрошая своих лучистых сестер, что бы могло так сильно его тревожить.

ИСПОВЕДЬ КЛОДА

Вы знали, друзья, злополучного ребенка, чьи письма я намереваюсь теперь печатать. Ребенка больше нет. Он стал взрослым, когда юность его умерла и он предал ее забвению.

Я долго колебался перед тем, как опубликовать эти страницы. Я сомневался, имею ли я право обнажать перед всеми чье-то тело и душу; я спрашивал себя, дозволено ли мне разглашать тайну исповеди. Потом, когда я перечитывал эти трепетные, глубоко взволнованные письма, в которых нет никаких событий, которые едва связаны друг с другом, я пал духом, решив, что читатели, несомненно, примут очень плохо такую пространную, такую безумную, лишенную всякой сдержанности книгу. Боль выражается одним вскриком; это произведение пера — бесконечно повторяющаяся жалоба. Я сомневался как человек и как писатель.

Но в один прекрасный день я подумал, что наш век нуждается в поучениях и что, быть может, мне удастся исцелить хоть несколько измученных сердец. От нас хотят, чтобы мы морализировали, мы, поэты и романисты. Я не умею проповедовать с кафедры, но в моих руках творенье, порожденное кровью и слезами несчастной души, и я могу в свою очередь обучать и утешать. В признаньях Клода есть высшая поучительность горя, высокая и чистая мораль нравственного паденья и искупленья.

Тогда я понял, что эти письма именно такие, какими они должны быть. Я еще не знаю, как их примут читатели, но рассчитываю на откровенность, даже на несдержанность этих писем. Они человечны.

И я решился, друзья, издать эту книгу. Я решился на это во имя правды и всеобщего блага. И, кроме того, я подумал не только о читателях, я думал о вас, мне хотелось заново рассказать вам эту ужасную историю, которая уже вызвала у вас слезы.

ЗАВЕТ УМЕРШЕЙ

Этот роман, написанный в юности и опубликованный в 1866 году,

 —

единственная из моих книг, которую я отказался переиздать, несмотря на то, что она полностью разошлась.

Я решаюсь предложить этот роман вниманию читателей, конечно, не ради его достоинств, но для того, чтобы любители литературы могли когда-нибудь, если им захочется, сравнить эти первые написанные мной страницы с теми, какие я написал впоследствии.

Эмиль Золя

Медан

1 сентября 1889 года.

ТЕРЕЗА РАКЕН

Предисловие

Я простодушно полагал, что этот роман не нуждается в предисловии… Имея обыкновение излагать свои мысли полным голосом и недвусмысленно обрисовывать в своих произведениях даже мелочи, я надеялся, что буду понят и судим без предварительных разъяснений. Оказывается, я ошибся.

Критика встретила эту книгу яростным, негодующим воем. Некоторые благонамеренные люди из столь же благонамеренных газет брезгливо поморщились и, взяв ее щипчиками, бросили в огонь. Даже мелкие литературные газетки, ежедневно оповещающие о том, что произошло в альковах и отдельных кабинетах, зажали носы, вопя о зловонии и гнили. Я отнюдь не жалуюсь на такой прием; наоборот, я в полном восторге от сознания, что у моих собратьев столь девически чувствительные нервы. Спору нет, произведение мое — достояние моих судей, и если они находят его тошнотворным, я не имею права против этого возражать. Но я сетую на то, что ни один из стыдливых журналистов, которые краснели при чтении «Терезы Ракен», по-видимому, не понял этого романа. Если бы они его поняли, они, быть может, покраснели бы еще гуще, зато я по крайней мере испытывал бы теперь чувство внутреннего удовлетворения от мысли, что действительно вызвал у них отвращение. Нет ничего досаднее, как слышать крик честных писателей о разврате, в то время как ты глубоко убежден в том, что они кричат, даже не зная о чем.

Следовательно, мне надлежит самому представить свое произведение моим судьям. Я сделаю это в нескольких строках, с единственной целью — избегнуть в дальнейшем каких-либо недоразумений.

В «Терезе Ракен» я поставил перед собой задачу изучить не характеры, а темпераменты. В этом весь смысл книги. Я остановился на индивидуумах, которые всецело подвластны своим вершам и голосу крови, лишены способности свободно проявлять свою волю и каждый поступок которых обусловлен роковой властью их плоти. Тереза и Лоран — животные в облике человека, вот я все. Я старался шаг за шагом проследить в этих животных глухое воздействие страстей, власть инстинкта и умственное расстройство, вызванное нервным потрясением. Любовь двух моих героев — это всего лишь удовлетворение потребности; убийство, совершаемое ими, — следствие их прелюбодеяния, следствие, к которому они приходят, как волки приходят к необходимости уничтожения ягнят; наконец, то, что мне пришлось назвать угрызением совести, заключается просто в органическом расстройстве и в бунте предельно возбужденной нервной системы. Душа здесь совершенно отсутствует; охотно соглашаюсь с этим, ибо этого-то я и хотел.

Теперь, надеюсь, становится, понятным, что я ставил перед собою цель прежде всего научную. Создав два своих персонажа, я занялся постановкой и решением определенных проблем: так, я попытался уяснить странное взаимное тяготение друг к другу, возможное у двух совершенно различных темпераментов, я показал глубокие потрясения сангвинической натуры, пришедшей в соприкосновение с натурой нервной. Всякий, кто прочтет этот роман внимательно, убедится, что каждая его глава — исследование любопытного психологического казуса. Словом, у меня было одно-единственное желание: взяв физически сильного мужчину и неудовлетворенную женщину, обнажить в них животное начало, больше того — обратить внимание только на это животное начало, привести эти существа к жестокой драме и тщательно описать их чувства и поступки. Я просто-напросто исследовал два живых тела, подобно тому как хирурги исследуют трупы.

I

В конце улицы Генего, если идти от набережной, находится пассаж Пон-Неф — своего рода узкий, темный проход между улицами Мазарини и Сенекой. Длина пассажа самое большее шагов тридцать, ширина — два шага; он вымощен желтоватыми, истертыми, разъехавшимися плитами, вечно покрытыми липкой сыростью; стеклянная его крыша, срезанная под прямым углом, совсем почернела от грязи.

В погожие летние дни, когда неумолимое солнце накаливает улицы, сюда проникает через свод грязной стеклянной крыши какой-то белесый свет, скупо разливающийся по проходу. А в ненастные зимние дни, туманными утрами, с крыши спускается на скользкие плиты густой мрак, — мрак беспросветный и гнусный.

На левой стороне пассажа ютятся сумрачные, низенькие, придавленные лавочки, из которых, как из погреба, несет сыростью. Здесь расположились букинисты, продавцы игрушек, картонажники; выставленные вещи, посеревшие от пыли, вяло дремлют в сумраке; витрины, составленные из мелких стеклышек, отбрасывают на товары расплывчатые зеленоватые отсветы; за витринами еле видны темные лавочки — какие-то мрачные каморки, в которых движутся причудливые тени.

Справа по всей длине пассажа тянется стена, на которой лавочники пристроили узкие шкафчики: здесь на тонких полочках, выкрашенных в отвратительный коричневый цвет, лежат какие-то невообразимые товары, выставленные лет двадцать тому назад. В одном из шкафов разместила свой товар торговка фальшивыми драгоценностями; она продает колечки по пятнадцать су, которые заботливо разложила на голубом бархатном щитке в ларце из красного дерева.

Над витринами высится стена — черная, кое-как оштукатуренная, словно покрытая проказой и вся исполосованная рубцами.

II

Прежде г-жа Ракен торговала галантереей в Верноне. Четверть века прожила она там в маленькой лавочке. Несколько лет спустя после смерти мужа она почувствовала усталость и ликвидировала дело. Благодаря сбережениям, к которым прибавились деньги, вырученные от продажи лавки, она стала обладательницей капитала в сорок тысяч франков; она поместила его в банк и полу чала две тысячи ренты. Этой суммы ей хватало. Она вела жизнь отшельницы, не ведая ни тревог, ни радостей, потрясающих мир; она обеспечила себе существование тихое и невозмутимо-счастливое.

Она снимала за четыреста франков домик с садиком, который спускался к самому берегу Сены. Это было уединенное, укромное жилище, от которого веяло чем-то монастырским; к домику, стоявшему среди обширных пастбищ, вела узкая тропинка; окна его выходили на реку и на пустынные холмы на другом берегу. Почтенная женщина, которой к тому времени уже перевалило за пятьдесят, замкнулась в этом убежище и вкушала здесь радость безмятежной жизни в обществе сына — Камилла и племянницы — Терезы.

Камиллу тогда было двадцать лет. Мать еще баловала его как ребенка. Она обожала сына, потому что ей пришлось долгие годы отвоевывать его у смерти. Мальчик переболел одной за другой всеми болезнями, какие только можно вообразить. Г-жа Ракен пятнадцать лет боролась со страшными недугами, которые являлись один за другим, чтобы отнять у нее сына. Она все их одолела благодаря своему терпению, заботливости, любви.

Спасенный от смерти, подросший Камилл все еще чувствовал последствия тех постоянных опасностей, которым подверглось его здоровье. Рост его задержался, и он остался маленьким и тщедушным. Его хилые руки и ноги двигались медленно, вяло. Мать еще больше любила его из-за слабости, которая постоянно угнетала его. Она с торжествующей нежностью взирала на его бледное лицо и думала при этом, что даровала ему жизнь больше десяти раз.

Во время редких передышек, которые давала ему болезнь, он занимался в Вернонской коммерческой школе. Здесь он научился письму и счету. Вся наука ограничилась для него четырьмя правилами арифметики и поверхностными сведениями по грамматике. Позже он брал еще уроки чистописания и счетоводства. Г-жа Ракен приходила в ужас, когда ей советовали отдать сына в коллеж, она знала, что вдали от нее он умрет, и уверяла, что книги убьют его. Камилл оставался невеждой, и это невежество делало его еще слабосильнее.

III

Через неделю после свадьбы Камилл решительно заявил матери, что намерен уехать из Вернона и обосноваться в Париже. Г-жа Ракен запротестовала: жизнь ее была налажена, она не хотела никаких перемен. С Камиллом сделался нервный припадок, он пригрозил матери, что расхворается, если она не исполнит его прихоти.

— Я ведь никогда ни в чем не перечил тебе, — сказал он, — я женился на кузине, я принимал все лекарства, которыми ты пичкала меня. Так могу же я наконец выразить какое-то желание и надеяться, что ты уступишь мне… В конце месяца мы уедем.

Госпожа Ракен не спала всю ночь. Решение Камилла перевертывало привычное существование вверх дном, и она в отчаянии обдумывала, как устроить жизнь заново. Но мало-помалу она успокоилась. Она говорила себе, что у молодых могут появиться дети, и тогда ее маленького капитала будет недостаточно. Придется зарабатывать деньги, снова открыть торговлю, подыскать выгодное занятие Терезе. На другой день она уже свыклась с мыслью об отъезде, уже наметила план новой жизни.

За завтраком она была даже весела.

— Вот как мы поступим, — сказала она детям. — Завтра я отправлюсь в Париж; я присмотрю там какой-нибудь небольшой галантерейный магазин, и мы с Терезой опять станем торговать нитками и иголками. Мы будем при деле. А ты, Камилл, делай что тебе вздумается: хочешь — гуляй на солнышке, хочешь — поступи на службу.

IV

Раз в неделю, по четвергам вечером, семейство Ракенов принимало гостей. В столовой зажигали большую дампу, на плите кипятили воду для чая. Это было целым событием. Такие вечера сильно отличались от обычных; они вошли в обиход семьи как некие мещанские оргии, преисполненные безудержного веселья. В такие вечера ложились спать в одиннадцать часов.

Госпожа Ракен разыскала в Париже одного из своих прежних знакомых, полицейского комиссара Мишо, который прослужил двадцать лет в Верноне и был там ее соседом по квартире. Тогда между ними завязалась тесная дружба; позже, когда вдова продала дело и переселилась в домик у реки, они совсем потеряли друг друга из виду. Несколько месяцев спустя Мишо уехал из провинции и обосновался в Париже, на Сенекой улице, где мирно проедал положенную ему пенсию в полторы тысячи франков. Однажды в дождливый день он встретил свею старую приятельницу в пассаже Пон-Неф; в тот же вечер он обедал у Ракенов.

Так начались приемы по четвергам. У бывшего полицейского комиссара вошло в привычку неуклонно приходить к ним раз в неделю. Потом он привел с собой тридцатилетнего сына Оливье, высокого, поджарого и худого, женатого на крошечной, болезненной и медлительной женщине. Оливье служил в полицейском управлении, зарабатывая три тысячи франков, что вызывало у Камилла жгучую зависть; он был старшим чиновником сыскного отделения. Тереза с первого же раза возненавидела этого чопорного, холодного человека, который считал, что оказывает великую честь лавочке, являя тут свою долговязую тощую особу и жалкую худосочную жену.

Камилл ввел еще одного гостя — старого служащего управления Орлеанской дороги. Гриве прослужил уже двадцать лет; он был старшим чиновником и получал две тысячи сто франков. В его обязанности входило распределять работу между сотрудниками того отделения, где состоял Камилл, и последний относился к нему с известным уважением. В мечтах Камиллу рисовалось, что в один прекрасный день, лет через десять, Гриве умрет и он, может статься, займет его место. Старик был в восторге от приема, оказанного ему г-жой Ракен, и стал с отменной точностью являться каждый четверг. Через пол года этот визит стал для него уже долгом: он шел в пассаж Пон-Неф так же, как каждое утро направлялся в контору, — машинально, подчиняясь некоему животному инстинкту.

В таком составе собрания стали очаровательны, В семь часов г-жа Ракен затапливала камин, переносила лампу на середину стола, возле нее клала домино и перетирала чайный сервиз, красовавшийся на буфете. Ровно в восемь старики Мишо и Гриве сходились возле магазина, ибо один шел со стороны Сенекой улицы, а другой — от улицы Мазарини. Они входили в лавку и вместе с хозяевами поднимались на второй этаж. Все усаживались на стол и поджидали Оливье Мишо с женой, которые постоянно запаздывали. Когда все оказывались в сборе, г-жа Ракен разливала чай, Камилл высыпал на клеенку домино, и все погружались в игру. Слышно было только постукивание костяшек. После каждой партии игроки минуты две-три ссорились, затем споры умолкали, и воцарившуюся унылую тишину нарушало только сухое постукивание костяшек.