Собрание сочинений. Т.3. Карьера Ругонов. Добыча

Золя Эмиль

Грандиозная двадцатитомная эпопея «Ругон-Маккары» классика мировой литературы Эмиля Золя описывает на широком историческом и бытовом фоне жизнь нескольких поколений одного семейства.

Первый роман цикла «Карьера Ругонов» является своеобразным прологом, рассказывающим о происхождении семьи Ругон-Маккаров.

«Добыча» — один из лучших романов цикла «Ругон-Маккары». История авантюриста и биржевого игрока Аристида Саккара, делающего деньги из всего, что подвернется под руку, и его жены Рене, которую роскошь и распущенность приводят к преступлению, разворачивается на фоне блестящей и безумной жизни французской аристократии времен последнего императора Наполеона III.

КАРЬЕРА РУГОНОВ

Предисловие

Я хочу показать небольшую группу людей, ее поведение в обществе, показать, каким образом, разрастаясь, она дает жизнь десяти, двадцати существам, на первый взгляд глубоко различным, но, как свидетельствует анализ, близко связанным между собой. Наследственность, подобно силе тяготения, имеет свои законы.

Для разрешения двойного вопроса, о темпераментах и среде, я попытаюсь отыскать и проследить нить, математически ведущую от человека к человеку. И когда я соберу все нити, когда в моих руках окажется целая общественная группа, я покажу ее в действии, как участника исторической эпохи, я создам ту обстановку, в которой выявится сложность взаимоотношений, я проанализирую одновременно и волю каждого из ее членов и общий напор целого.

Ругон-Маккары, та группа, та семья, которую я собираюсь изучать, характеризуется безудержностью вожделений, мощным стремлением нашего века, рвущегося к наслаждениям. В физиологическом отношении они представляют собой медленное чередование нервного расстройства и болезней крови, проявляющихся из рода в род, как следствие первичного органического повреждения; они определяют, в зависимости от окружающей среды, чувства, желания и страсти каждой отдельной личности — все естественные и инстинктивные проявления человеческой природы, следствия которых носят условные названия добродетелей и пороков. Исторически эти лица выходят из народа, они рассеиваются по всему современному обществу, добиваются любых должностей в силу того глубоко современного импульса, какой получают низшие классы, пробивающиеся сквозь социальную толщу. Своими личными драмами они повествуют о Второй империи, начиная от западни государственного переворота и кончая седанским предательством.

В течение трех лет я собирал материалы для моего большого труда, и этот том был уже написан, когда падение Бонапарта, которое нужно было мне как художнику и которое неизбежно должно было по моему замыслу завершить драму, — на близость его я не смел надеяться, — дало мне жестокую и необходимую развязку. Итак, мой труд закончен, он движется в замкнутом кругу; он превращается в картину умершего царствования, необычайной эпохи безумия и позора.

Этот труд, включающий много эпизодов, является в моем представлении естественной и социальной историей одной семьи в эпоху Второй империи. И первый из эпизодов, «Карьера Ругонов», имеет научное название «Происхождение».

I

Если выйти из Плассана через Римские ворота, расположенные у южной заставы, то вправо от дороги в Ниццу, за первыми домами предместья, окажется незастроенный участок, известный в этой местности под названием пустыря св. Митра.

Пустырь св. Митра тянется довольно большим прямоугольником вдоль дороги и отделен от нее только полоской вытоптанной травы. Справа проходит небольшая улица, с ветхими домишками, которая кончается тупиком; слева и в дальнем конце пустырь огорожен мшистой каменной стеной, а над нею поднимаются ветви тутовых деревьев большой усадьбы Жа-Мефрен, ворота которой находятся дальше в предместье. Пустырь, замкнутый с трех сторон, представляет собой нечто вроде площади, но она никуда не ведет и по ней проходят только для прогулки.

В давние времена здесь было кладбище св. Митра, провансальского святого, весьма чтимого в здешних краях. Еще в 1851 году старожилы Плассана вспоминали о стенах старого кладбища, заброшенного много лет тому назад. Земля, более века поглощавшая трупы, пресытилась смертью, и пришлось открыть новое место погребения, на другом конце города. А старое кладбище с каждой весной очищалось, покрываясь темной, густой растительностью. Жирная земля, из которой заступ могильщика при каждом ударе извлекал человеческие останки, оказалась невиданно плодородной. После майских дождей и июньского зноя травы разрастались буйно, с дороги виднелись над стеною верхушки кустов, а внутри расстилалось темно-зеленое море, глубокое, усеянное большими, необычайно яркими цветами. Чувствовалось, что внизу, во мраке, под сплетением стеблей в сыром черноземе бурлят, поднимаются соки.

В те времена достопримечательностью кладбища были грушевые деревья с узловатыми, искривленными сучьями; они приносили огромные плоды, на которые не позарилась бы, однако, ни одна плассанская хозяйка. Горожане говорили о кладбищенских грушах с гримасой отвращения; но мальчишки предместья, не отличавшиеся брезгливостью, в сумерки ватагами взбирались на стены и рвали груши, не давая им даже созреть.

Кипучая жизненная сила трав и деревьев быстро переборола смерть, царившую на старом кладбище. Цветы и плоды жадно поглощали человеческий прах, и настало, наконец, время, когда до людей, проходивших мимо этой клоаки, доносился только терпкий аромат диких левкоев. Для этого понадобилось всего несколько весен.

II

Плассан — супрефектура, насчитывающая около десяти тысяч жителей. Город построен на плоскогорье над Вьорной; на севере он упирается в Гарригские холмы — последние отроги Альп, — и лежит словно в тупике. В 1851 году его соединяли с внешним миром всего лишь две шоссейные дороги — одна, на востоке, спускалась по склону горы к Ницце, другая, на западе, поднималась на Лион, продолжая первую почти по прямой линии. Позднее в Плассан провели железную дорогу: полотно ее проходит с южной стороны, у подножья крутого холма, круто обрывающегося от старинного крепостного вала к реке. При выходе с вокзала можно, подняв голову, увидеть первые дома Плассана и сады, нависающие террасами. Но чтобы дойти до этих домов, надо подниматься добрых пятнадцать минут.

Лет двадцать тому назад, вероятно из-за отсутствия путей сообщения, в Плассане еще царил ханжески-аристократический дух, присущий старым городам Прованса. В нем был, да, впрочем, сохранился еще и до сих пор, целый квартал больших особняков, построенных при Людовике XIV и Людовике XV, с десяток церквей, несколько домов иезуитов и капуцинов, изрядное количество монастырей. В Плассане классовые различия долгое время определялись кварталами города. Этих кварталов три, и каждый образует обособленный, самостоятельный городок со своими церквами, своими местами для прогулок, своими нравами и своими интересами.

Дворянский квартал, называемый по одному из своих приходов кварталом св. Марка, — это маленький Версаль, с прямыми улицами, поросшими травой, и с большими квадратными домами, за которыми скрываются обширные сады. Он расположен на южной стороне плоскогорья; некоторые особняки выстроены на самом краю склонов; у них двойной ряд террас, откуда открывается вид на всю долину Вьорны — великолепный пейзаж, прославленный во всем крае. На северо-западе, в старом квартале, — прежнем городе, — поднимаются уступами узкие, извилистые улицы с ветхими домами; тут мэрия, городской суд, рынок, жандармерия; в этой части Плассана, самой населенной, живут рабочие, торговцы, всякий мелкий люд, трудовой и нищий. И, наконец, на северо-востоке длинным прямоугольником расположен новый город; тут живет буржуазия — все те, кто по грошам сколотил состояние, а также люди свободных профессий; дома их выстроены в ряд и окрашены в светло-желтый цвет. Этот квартал, украшением которого служит супрефектура — безобразное, оштукатуренное здание с лепными розетками, насчитывал в 1851 году всего пять-шесть улиц. Он возник недавно, и только он один склонен разрастаться, особенно после постройки железной дороги.

В наши дни Плассан разделяется на три независимые, четко разграниченные части еще и потому, что каждый квартал отделен от остальных широкой улицей. Проспект Совер, который переходит в узкую Римскую улицу, идет с запада на восток, от Больших ворот до Римских ворот, разрезая город надвое, и отделяет дворянский квартал от двух остальных; а те, в свою очередь, разделены улицей Банн, самой красивой в Плассане; улица Банн начинается от проспекта Совер и поднимается к северу; слева от нее темными грудами разбросаны особняки старого квартала, а справа тянутся желтые здания нового города. Почти на середине улицы, на маленькой площади, обсаженной чахлыми деревьями, возвышается супрефектура — гордость плассанских буржуа.

Словно чтобы отгородиться от всего света, покрепче замкнуться в своих стенах, Плассан окружен старинным крепостным валом, от которого город кажется еще более мрачным и тесным. Достаточно ружейного залпа, чтобы разрушить его нелепые укрепления не выше и не толще монастырской стены, покрытые плющом, поросшие диким левкоем. В крепостном валу имеются выходы, главные из них — Римские ворота и Большие ворота. Римские ворота выводят на дорогу в Ниццу, а Большие — в другом конце города — на Лионскую дорогу. До 1853 года еще были целы эти огромные, закругленные сверху деревянные ворота, окованные железом. Летом в одиннадцать, а зимой в десять часов вечера их запирали на двойные запоры. И город, запершись, словно пугливая девица, засыпал спокойным сном. Сторож, живший в маленькой будке у ворот, обязан был отпирать их запоздавшим горожанам. Но каждый раз велись долгие переговоры. Сторож никого не впускал, не осветив прибывшего фонарем и не рассмотрев внимательно через окошечко: кто ему не нравился, мог ночевать за воротами. Дух города, вся его трусость, эгоизм, косность, ненависть ко всему, проникающему извне, его ханжество и стремление к замкнутой жизни выразились в этом ежедневном замыкании ворот двойным поворотом ключа.

III

В Плассане, этом обособленном городке, где в 1848 году были так резко выражены сословные разграничения, политические события находили слабый отклик. Даже в наши дни голос народа здесь мало слышен: его подавляет буржуазия своей расчетливостью, дворянство своим немым отчаянием, духовенство своими тонкими интригами. Пусть рушатся троны, возникают республики — город сохраняет спокойствие. Когда в Париже дерутся, в Плассане спят. Но если на поверхности все тихо и невозмутимо, то в глубине идет глухая работа, весьма любопытная для наблюдений. Правда, на улицах не слышно стрельбы, зато салоны нового города и квартала св. Марка кишат интригами. До 1830 года с народом вовсе не считались. Да и сейчас его продолжают игнорировать. Все дела вершат духовенство, дворянство и буржуазия. Священники, которых в городе очень много, задают тон в местной политике: в большом ходу всяческие подкопы, удары из-за угла, ловкая и осторожная тактика, допускающая раз в десять лет шаг вперед или шаг назад. Тайные происки людей, которые больше всего боятся огласки, требуют особой ловкости приемов, мелочного склада ума, выдержки и бесстрастия. Провинциальная медлительность, над которой подсмеиваются в Париже, таит предательства, коварные убийства, тайные победы и тайные поражения. Затроньте их интересы, и эти мирные люди, не выходя из дому, убьют вас щелчками так же верно, как убивают из пушек на площадях.

Политическая история Плассана, как и других мелких городов Прованса, представляет любопытную особенность. До 1830 года плассанцы были ревностными католиками и ярыми роялистами: даже народ то и дело поминал бога и своих законных королей.

Но мало-помалу взгляды странным образом переменились: вера угасла, рабочие и буржуа отреклись от легитимистов

[2]

и примкнули к могучему демократическому движению нашей эпохи. Когда разразилась революция 1848 года, одни лишь дворяне и священники встали на сторону Генриха V.

[3]

Они долгое время считали воцарение Орлеанов

[4]

бессмысленной попыткой, которая рано или поздно приведет к возвращению Бурбонов; правда, их надежды сильно пошатнулись, но они все же продолжали бороться, возмущаясь отступничеством прежних соратников и пытаясь вернуть их в свои ряды. Квартал св. Марка, при поддержке всех своих приходов, принялся за работу. В первые дни после февральских событий буржуазия и особенно народ бурно ликовали. Республиканские новички спешили проявить свой революционный пыл. Но у рантье нового города он вспыхнул и угас, как солома. Мелкие собственники, бывшие торговцы, все те, кто при монархии наслаждался праздностью или округлял свои капиталы, быстро поддались панике; при Республике жизнь была полна всевозможных потрясений, и они дрожали за свою мошну, за свое безмятежное эгоистическое существование. И поэтому в 1849 году, с возникновением клерикальной реакции, почти все плассанские буржуа перешли в партию консерваторов. Их приняли с распростертыми объятиями. Никогда еще новый город не сближался так тесно с кварталом св. Марка: некоторые дворяне стали даже подавать руку адвокатам и торговцам маслом. Эта неожиданная предупредительность покорила новый квартал, и он тут же объявил непримиримую войну республиканскому правительству. Сколько ловкости и терпения пришлось потратить духовенству, чтобы добиться подобного сближения! В сущности, плассанское дворянство находилось в глубокой прострации, в своего рода агонии: оно сохранило свою веру, но, погрузившись в глубокий сон, предпочитало бездействовать, предоставив все воле неба; охотнее всего оно протестовало молча, быть может, смутно чувствуя, что кумиры его умерли и ему остается только присоединиться к ним. Даже в эпоху переворота, катастрофы 1848 года, когда еще можно было надеяться на возвращение Бурбонов, дворяне оставались инертными и безучастными; на словах они готовь: были ринуться в бой, но на деле с большой неохотой отходили от своего камина. Духовенство неустанно боролось с этим духом уныния и покорности. Оно боролось яростно. Когда священник приходит в отчаяние, он сражается еще ожесточеннее. Вся политика церкви заключается в том, чтобы неуклонно идти вперед, если нужно, откладывая осуществление своих планов на несколько столетий, но, не теряя ни единого часа, все время, непрерывно двигаться дальше. И потому в Плассане реакцию возглавило духовенство. Дворянство играло роль подставного лица, не более; духовенство скрывалось за ним, управляло, понукало и даже одушевляло его подобием жизни. Когда, наконец, удалось добиться от дворян, чтобы они, поборов свое предубеждение, объединились с буржуазией, духовенство уверовало в свою победу. Почва была превосходно подготовлена; старый город роялистов, город мирных буржуа и трусливых торгашей рано или поздно неминуемо должен был примкнуть к «партии порядка». Искусная тактика духовенства ускорила переход. Завербовав крупных собственников нового города, оно сумело переубедить и мелких розничных торговцев старого квартала. Город оказался во власти реакции. В этой реакции были представлены все убеждения. Трудно вообразить более разношерстную компанию, смесь озлобленных либералов, легитимистов, орлеанистов, бонапартистов и клерикалов. Но в тот момент разногласия не имели значения. Важно было одно — добить Республику. А Республика была в агонии. Ничтожная часть населения, не более тысячи рабочих из десяти тысяч жителей Плассана, продолжала еще приветствовать дерево свободы, посаженное на площади супрефектуры.

Даже самые тонкие политики Плассана, руководители реакционного движения, не сразу почувствовали приближение Империи. Популярность принца Луи-Наполеона

На этих событиях Ругоны построили свое благополучие. Участвуя во всех стадиях кризиса, они сумели возвыситься на развалинах свободы. Эти разбойники, выжидавшие в засаде, ограбили Республику; когда ее умертвили, они приняли участие в дележе.

IV

Антуан Маккар вернулся в Плассан после падения Наполеона. Благодаря особой удаче ему не пришлось участвовать ни в одном из последних смертоносных походов императора. Он перекочевывал из роты в роту, продолжая вести все то же тупое, солдатское существование. Эта жизнь благоприятствовала пышному расцвету его природных порочных наклонностей. Лень, пьянство, навлекавшее на него постоянные взыскания, он возвел в культ. Но гнуснее всего в этом негодяе было его явное презрение к беднякам, которые в поте лица зарабатывают себе на пропитание.

— У меня дома есть деньжата, — говаривал он товарищам. — Отслужу срок и заживу буржуем.

Это убеждение и глубокое невежество помешали Антуану дослужиться хотя бы до чина капрала.

За все это время он ни разу не приезжал на побывку в Плассан, так как Пьер всегда находил какой-нибудь предлог, чтобы держать его в отдалении. И потому Антуан совершенно не подозревал о том, как ловко Пьер завладел состоянием матери. Аделаида, равнодушная ко всему на свете, не написала ему за эти годы и трех писем, хотя бы для того, чтобы сообщить о своем здоровье. Молчание, которым обычно встречались его постоянные просьбы о деньгах, не внушало Антуану подозрений. Зная жадность Пьера, он понимал, почему с таким трудом удается время от времени выклянчить у него какие-нибудь жалкие двадцать франков. Разумеется, это еще больше озлобляло его против брата, который предоставил ему томиться на военной службе, несмотря на все свои обещания. Антуан поклялся, что, вернувшись домой, не будет больше как мальчишка повиноваться во всем брату, а решительно потребует свою долю наследства и заживет как ему нравится. В дилижансе, увозившем его на родину, он мечтал о блаженной, ленивой жизни. Тем ужаснее было крушение его надежд. Вернувшись в предместье и не найдя участка Фуков, Антуан был потрясен. Ему пришлось узнавать новый адрес матери. В доме Аделаиды разыгралась страшная сцена. Аделаида спокойно рассказала Антуану о продаже участка. Он пришел в ярость, даже замахнулся на нее.

Несчастная женщина растерянно повторяла:

ДОБЫЧА

I

На обратном пути ехали шагом: коляску задерживало скопление экипажей, возвращавшихся домой вдоль берега озера; наконец она попала в такой затор, что пришлось даже остановиться.

Солнце заходило в светло-сером октябрьском небе, прочерченном на горизонте узкими облаками. Последний луч пробрался сквозь дальние массивы у каскада и скользил по мостовой, обливая красноватым светом длинную вереницу остановившихся экипажей. Золотые молнии сверкали на спицах колес, горели на желтой кайме коляски, а в темно-синей лакированной обшивке отражались клочки пейзажа. Закатный свет, падая сзади, играл на медных пуговицах сложенных вдвое, свисавших с козел шинелей кучера и выездного лакея, придавал яркие тона их синим ливреям, рыжим рейтузам и жилетам в черную и желтую полоску; как подобает слугам из хорошего дома, оба держались прямо, важно и терпеливо, невозмутимо взирали на сутолоку скопившихся экипажей. Даже их шляпы, украшенные черной кокардой, были преисполнены достоинства. Только лошади — пара великолепных гнедых — нетерпеливо фыркали.

— Ага! Лаура д'Ориньи, — воскликнул Максим. — Вон там, в карете!.. Да посмотри же, Рене.

Рене чуть приподнялась и с пленительной гримаской прищурила близорукие глаза.

— Я думала, она сбежала, — проговорила Рене. — Послушай, она, кажется, перекрасила волосы?

II

Тотчас же после переворота Второго декабря Аристид устремился в Париж, куда его привело чутье хищной птицы, которая издали слышит запах поля битвы. Он приехал из городка южной супрефектуры, Плассана, где его отец выудил, наконец, в мутной воде событий давно желанную должность сборщика податей. Сам он, тогда еще молодой человек, скомпрометировал себя, как дурак, бесславно и бесполезно, и должен был почитать за счастье, что вышел сухим из воды. Взбешенный неудачей, проклиная провинцию, ой говорил о Париже с волчьей алчностью и клялся, что «впредь не будет так глуп»; эти слова сопровождались саркастической усмешкой, принимавшей на его тонких губах грозный смысл.

В Париж Аристид прибыл в первые дни 1852 года вместе с женой Анжелой, белокурой, бесцветной женщиной; он поместил ее в тесной квартирке на улице Сен-Жак, точно стеснявшую его мебель, от которой спешил освободиться. Молодая женщина не захотела расстаться с дочкой, четырехлетней Клотильдой, между тем как отец охотно оставил бы ребенка на попечение своей родни. Он уступил настояниям Анжелы только при условии, что их сын Максим, одиннадцатилетний мальчик, за которым обещала присмотреть бабушка, останется в плассанском коллеже. Аристид не хотел связывать себе руки: для человека, решившегося преодолеть все препятствия, даже если придется сломать себе шею или скатиться в грязь, жена и ребенок уже и так были тяжелой обузой.

В первый же вечер после приезда, пока Анжела распаковывала сундуки, Аристид почувствовал непреодолимое желание пробежаться по Парижу, постучать своими грубыми башмаками провинциала по раскаленной мостовой, которая по его смелым расчетам должна была забить для него фонтаном миллионов. Он словно вступал во владение своей вотчиной, шагал по тротуарам только ради того, чтобы шагать, как победитель в покоренной стране. Он отдавал себе ясный отчет в предстоящей борьбе, ему ничуть не претила мысль сравнивать себя с ловким взломщиком, хитростью или силой собиравшимся завладеть своей долей добычи, в которой ему до сих пор несправедливо отказывали. Если бы у него была потребность найти себе оправдание, он сослался бы на желания, которые таил в себе десять лет, на жалкую жизнь в провинции и особенно на свои ошибки, возлагая ответственность за них на все общество в целом. Но в те минуты, волнуясь, как игрок, прикоснувшийся, наконец, пылающими руками к зеленому сукну игорного стола, он переживал своеобразную радость, полную завистливого удовлетворения и надежд ловкого мошенника. Парижский воздух пьянил его, в шуме экипажей он слышал макбетовские голоса, кричавшие ему: «Ты будешь богат!» Так Аристид бродил в течение двух часов по улицам, испытывая сладострастное наслаждение человека, предающегося пороку. Он не бывал в Париже со счастливых времен студенчества. Стемнело, мечта его ширилась в ярком свете кафе и магазинов, падавшем на тротуар; он заблудился.

Подняв глаза, Аристид увидел, что находится в предместье Сент-Оноре. На соседней улице Пентьевр жил его брат, Эжен Ругон. Собираясь в Париж, Аристид возлагал особенно большие надежды на Эжена: один из наиболее активных пособников переворота, Ругон представлял собою тайную силу; вчерашний мелкий адвокат вырастал в крупную политическую фигуру. Но суеверие игрока остановило Аристида — он не пошел в тот вечер к брату. Он медленно возвратился на улицу Сен-Жак, с затаенной завистью думая об Эжене, оглядывая свою жалкую одежду бедняка, еще покрытую дорожной пылью, и утешался мечтой о богатстве. Но даже самая эта мечта стала для него горькой. Он вышел из дому, чтобы дать исход бурлившим в нем чувствам; на улице его радостно захватило торговое оживление Парижа; а возвращался он домой, раздраженный счастьем, носившимся, казалось ему, по улицам, еще более озлобленный, рисуя в своем воображении жестокие схватки, в которые он с удовольствием ринется и оставит в дураках всю эту толпу, толкавшую его на тротуарах. Никогда еще не испытывал Аристид такой ненасытной алчности, такой жажды наслаждений.

На следующий день он отправился к брату. Эжен занимал две комнаты, просторные и холодные, с очень небольшим количеством мебели, заморозившие Аристида: он думал, что брат утопает в роскоши. Эжен работал за маленьким черным столом и ограничился словами, сказанными с улыбкой медлительным голосом:

III

Максим пробыл в плассанском коллеже до летних каникул 1854 года. Ему тогда исполнилось тринадцать лет, он перешел в шестой класс. Отец решил взять его в Париж, рассудив, что подросший сын окончательно упрочит его положение и утвердит его в роли богатого, положительного вдовца, вступившего во второй брак. Когда он объявил о своем плане Рене, к которой относился с исключительной галантностью, она небрежно ответила:

— Отлично, пускай привезут мальчугана… Он нас немного развлечет, по утрам всегда скука смертная.

Через неделю Максим приехал. Это был вытянувшийся, щуплый подросток с девичьим лицом, хрупкий и дерзкий на вид, с очень светлыми, белокурыми волосами. Но боже, как он был безобразно одет! Редкие, коротко подстриженные волосы едва прикрывали легкой тенью затылок; штаны коротки, грубые башмаки потрепаны, чересчур широкий неуклюжий мундирчик делал его почти горбатым. В этом наряде, удивленный новизной обстановки, но ничуть не робея, он осматривался с нелюдимым и хитрым видом рано развившегося ребенка, который не собирается сразу раскрыть свою душу.

С вокзала Максима привез лакей, и мальчик стоял в гостиной, восхищаясь позолоченной мебелью, расписным потолком и радуясь, что ему предстоит жить среди такой роскоши. Вдруг в комнату вихрем ворвалась Рене, вернувшаяся от портного. Она сбросила шляпу и белый бурнус, который накинула на плечи, так как было уже довольно холодно, и предстала перед Максимом, остолбеневшим от восторга, во всем блеске своего модного костюма.

Мальчик думал, что она ряженая. На ней была прелестная юбка из синего фая с широкими оборками, а поверх нее — нечто вроде гвардейского мундира из нежно-серого шелка. Полы мундира на синей атласной подкладке, более темного оттенка, чем юбка, были изящно отогнуты и скреплены бантами из лент, а широкие обшлага на рукавах и отвороты корсажа отделаны тем же атласом. Но самой смелой и оригинальной отделкой костюма служили огромные пуговицы из поддельного сапфира в лазоревой оправе, нашитые в два ряда на мундир. Это было безобразно и в то же время прелестно.

IV

Жгучее и отчетливое желание, овладевшее сердцем Рене среди одуряющих ароматов оранжереи в то время, как Луиза и Максим смеялись, сидя на кушетке в маленькой желтой гостиной, испарилось подобно кошмару, оставляющему после себя лишь безотчетную дрожь. Всю ночь Рене чувствовала на губах вкус ядовитых листьев тангина; ей казалось, будто чьи-то жаркие уста коснулись ее губ, чтобы вдохнуть в нее всепожирающую страсть. Потом уста ускользали, видение исчезало в волнах мрака, колыхавшегося над нею.

Под утро она заснула, а когда проснулась, то вообразила себя больной. Она приказала спустить шторы, пожаловалась своему врачу на тошноту и головную боль и два дня решительно отказывалась выходить из комнаты. Заявив, что ее утомляют визитеры, она никого не велела принимать. Максим тщетно стучал к ней в дверь. Он не ночевал в особняке, желая свободнее располагать своими комнатами. Впрочем, он вел бродячую жизнь, селился в новых домах отца, выбирая по своему вкусу этаж, и каждый месяц менял квартиру, иногда по прихоти, иногда, чтобы уступить место солидному жильцу. Он обновлял вновь выстроенные дома с одной из своих любовниц. Привыкнув к капризам мачехи, он притворился, будто очень сочувствует ей, раза четыре в день справлялся о ее здоровье, делая при этом огорченное лицо единственно для того, чтобы позлить ее. На третий день Рене, розовая, улыбающаяся, спокойная и отдохнувшая, приняла его в маленькой гостиной.

— Ну как, весело тебе было с Селестой? — спросил он, намекая на ее долгое затворничество наедине с горничной.

— Да, — ответила она, — эта девушка настоящее сокровище. У нее всегда ледяные руки, она прикладывала их мне к голове и успокаивала боль.

— Да это не девушка, а лекарство! — воскликнул, громко смеясь, Максим. — Если когда-нибудь со мной случится несчастье и я влюблюсь, ты мне ее одолжи. Хорошо? Она приложит обе руки к моему сердцу.

V

Поцеловав шею жены, Саккар призадумался: этот поцелуй навел его на размышления. Он давно уже не пользовался своими правами мужа; разрыв произошел естественным путем, супруги мало интересовались связью, которая только тяготила обоих. И если Саккар вздумал вернуться в спальню Рене, то лишь потому, что конечной целью его супружеских ласк являлась выгодная афера.

Шароннское предприятие процветало, но Саккара беспокоила развязка этого дела, ему не нравились улыбочки Ларсонно, блиставшего ослепительной крахмальной манишкой. Последний был всего лишь посредником, подставным лицом, получавшим за свои услуги десять процентов в счет будущих прибылей. И хотя «агент по делам отчуждения недвижимостей» не вложил в дело ни единого су, а Саккар дал и средства на постройку кафешантана, и принял меры предосторожности, обеспечив себя покупкой доли своего компаньона, векселями с непроставленными сроками и заранее выданными расписками, все же он не мог избавиться от мучительного беспокойства, предвидя подвох со стороны Ларсонно. Он предчувствовал, что сообщник намерен его шантажировать с помощью подложной описи, которую бережно хранил у себя и которой был всецело обязан своим участием в деле.

Но как крепко сообщники пожимали друг другу руки! Ларсонно называл Саккара «дорогим маэстро». В сущности, он действительно восхищался эквилибристикой этого ловкача, с интересом наблюдая за его упражнениями на туго натянутом канате спекуляций. Мысль надуть Саккара возбуждала Ларсонно, точно какое-то изысканное и острое наслаждение. Он лелеял неясный еще для него план, не зная, как воспользоваться имевшимся в его распоряжении оружием, боясь, как бы оно не обратилось против него самого. К тому же он чувствовал, что находится в руках своего бывшего коллеги.

Земельные участки и постройки, оцененные почти в два миллиона благодаря искусно составленным инвентарным описям, а на самом деле не стоившие и четверти этой суммы, должны были в конце концов рухнуть в бездну колоссального банкротства, если фея спекуляции не прикоснется к ним своей золотой палочкой. Согласно первоначальным планам, с которыми компаньоны имели возможность ознакомиться, предполагалось, что новый, бульвар соединит венсенский артиллерийский парк с казармами принца Евгения и, обогнув Сент-Антуанское предместье, подведет этот парк к центру Парижа, захватив часть участков; но можно было опасаться, что они окажутся лишь слегка задетыми, и тогда хитроумная спекуляция с кафешантаном провалится, оказавшись слишком безрассудной. В таком случае на руках у Ларсонно останется довольно сомнительное предприятие. Эта опасность пугала его, особенно не давала ему покоя мысль, что в колоссальном миллионном грабеже он попользуется какими-то жалкими десятью процентами, так как поневоле играет второстепенную роль. Тут уж он не мог устоять перед яростным искушением протянуть руку и отхватить себе изрядный куш.

А Саккар даже не хотел брать у него взаймы денег для жены, — настолько забавлял его грубый мелодраматический прием, так отвечавший его пристрастию к сложным коммерческим комбинациям.