Богатырское поле

Зорин Эдуард Павлович

Роман «Богатырское поле» — первая книга тетралогии Э. Зорина о древней Руси.

В нем воссоздается история Владимиро-Суздальского княжества второй половины XII века.

Читатель встретится на его страницах с юным Всеволодом Большое Гнездо, его братом Михалкой, с зодчими, ремесленниками, купцами, воинами, которых собирает в богатырскую рать общее стремление к единению Руси.

Используя обширный этнографический и фольклорный материал, автор воспроизводит живые картины городской и сельской жизни того времени.

Часть 1

УСОБИЦА

Пролог

Лодии шли по Русскому морю, оставив далеко позади себя толчею тесных улиц и пламенем горящие на солнце соборные купола Царьграда.

После долгих лет разлуки возвращался на Русь зиждитель и камнесечец Левонтий.

Торговый гость Ярун, хозяин всех лодий и товара, принял его с радушием, выделил место в кормовой избе по соседству с византийскими послами, поспешавшими в Киев, — тем самым изъявил простому ремесленнику, не боярину и не дружиннику, знак своего особого расположения.

Сам Ярун жил в носовой избе с женой Ксенией, тридцатилетней смуглой женщиной, на лице которой, казалось, застыло извечное выражение скорби. За все время пути Левонтий ни разу не слышал ее голоса. Она тихо готовила в большом медном котле еду, стирала белье, прибиралась в избах.

Глава первая

Ростовский именитый боярин Добрыня Долгий поспешал в Боголюбово к князю Андрею Юрьевичу с челобитной о расширении вотчины. Но еще в пути на ночлеге он узнал, что князь убит. Новость эта поразила Добрыню.

Жалеть Андрея у боярина не было причин, но и радоваться его смерти он не спешил. Что и говорить, владимирский князь был крут, много пролито из-за него кровушки, а еще больше — вдовьих слез… Другое тревожило боярина: шутка ли, в одночасье остались Владимир, Суздаль и Ростов без головы. Кого сажать на пустующий стол?

Возок покачивался на ухабах, и мысли Добрыни путались. В ночи из посада доносились пьяные вопли; когда проезжали Золотые ворота, под сводами сгрудились чадящие факелы.

— Гони! Гони! — закричал Добрыня и сунул посох в чье-то искаженное злобой лицо.

Глава вторая

Давыдка проснулся рано — от пронзительного крика первых петухов. За низким оконцем в горнице, где с вечера постелила ему сестра Аленка, чуть брезжил рассвет. У печи гремела горшками мать. Яркое пламя освещало ее изъеденное глубокими морщинами продолговатое лицо. Она прищуривала слезящиеся глаза, постукивала кочергой по розовым уголькам, резво выпрыгивавшим через очелок ей под босые ноги, бормотала что-то беззубым, шамкающим ртом. В горнице разливался запах пареной репы и свежего духовитого хлеба.

Давыдка потянулся, сбросил с лавки босые ноги. Пол был чистым, белые, выскобленные доски приятно отдавали прохладой. Прохлада таилась в углах горницы, за иконами, перед которыми спокойно тлел огонек лампады; только от печи несло жаром, красные бесы суетились и потрескивали под сводом, с глухим уханьем ударялись в низкие обороты… Услышав позади себя шорох, мать обернулась.

— Поспал бы еще, сынок. Притомился, поди, — сказала она ласково и подправила на голове подаренный сыном расписной плат.

Вчера Давыдка испытывал к матери только нежность — сегодня он обратил внимание на ее усталую согбенную спину, на руки в синих узловатых желваках, на обвисшую, будто пергаментную кожу щек — и пронзительная жалость охватила его. Там, во Владимире, в княжеской дружине; он давно уже отошел от нехитрого деревенского житья. А если и случалось наведываться в село, взимать дань или усмирять мужиков, то это никак не связывалось с родным Заборьем, словно лежало оно совсем на другом конце земли, за темными лесами, за топкими лешачьими болотами.

Глава третья

Аленка прибежала к Никитке едва живая, сотрясаясь от плача. Упав в траву, рассказала про все, что случилось в деревне. Лежа за ручьем в березняке, видела она, как вспыхнула ее изба, как рухнула кровля.

— Братки нет, мамка сгорела, — повторяла она одно и то же.

Никитка, сидя рядом с ней, прижимал к груди ее вздрагивающую голову, кончиком убруса вытирая слезы.

— А может, и не сгорела? — спрашивал он и ловил отчаяние в ее каменеющем взгляде.

Глава четвертая

До Суздаля не рукой подать — верст сорок будет. А Фефел совсем ослаб, идти не может, кряхтит да охает, то за грудь, то за бок хватается. Как вышли за Серебряные ворота да свернули на прямую дорожку к Ополью, что левее Боголюбова — а боголюбовские церковки вот тебе, рядом видны! — монах остановился, сел на брошенного с краю дороги четырехликого деревянного идола, покачал головой.

— Совсем ты худой, заселшина. Едва ноги волокешь. Где уж тебе дойти до Суждаля — околеешь. Опять же мне тебя хоронить.

Фефел, охая, присел рядом. Глядя на него, монах нарочно не спешил. Рассуждал как бы сам с собой:

— И отколь вас таких только носит? Вот лонись тоже объявился тут калика — ходил, как ты, с шелепугой, песни божьи распевал. А у них — ватага. А он в ватаге той — атаман. Ну, вынюхали, значит, что к чему, да в Березовке к попу и нагрянули. Поп в церкви, дома бабы одни, попадья с дочерью. Прижгли они бабонек огоньком, те и признались, где калита зарыта. Денежки калики прибрали да еще поклонилися: не посетуйте-де, на будущий год снова в гости наведаемся…