Любовник

Иехошуа Авраам

Роман «Любовник» стал бестселлером и прославил имя его автора, А. Б. Иехошуа. Книга завораживает своим парадоксальным сочетанием простоты и загадочности. Загадочно дремлют души героев – Адама с его усталой еврейской кровью, несовершеннолетней его любовницы, его жены – «синего чулка», ее любовника – своеобразного «князя Мышкина», юной дочери Адама и мальчишки-араба, ее возлюбленного. Пробуждают героев к жизни не политические потрясения, а жажда любви. Закрепощенная чувственность выплескивается на свободу с плотской, животной страстью, преступно ломает все запреты и сокрушает сердечную черствость, открывая души для человеческого единения.

1

Адам

А мы на войне потеряли любовника. Был у нас любовник. А с тех пор, как началась война, его нет. Просто исчез. Он и старая машина «моррис», принадлежавшая его бабушке. Прошло уже более шести месяцев, но о нем ни слуху ни духу. А мы всегда говорили: «Страна маленькая, здесь все свои, при желании можно выйти на любого, даже совсем незнакомого человека», а тут вдруг человек как в воду канул, сколько его ни искали. Если бы я был уверен, что он убит, я бы смирился. Да и кто он нам, собственно, чтобы так настойчиво его разыскивать, – всего лишь погибший любовник, многие ведь потеряли своих самых близких – сыновей, отцов, мужей. Но, сказать по правде, я до сих пор убежден, что он не погиб. Только не он. Готов поклясться, что он даже не добрался до передовой. А если все-таки убит, то где же машина, куда она пропала? Ведь не зароешь же ее просто так в песок?

Была война. Верно. Свалилась на нас совершенно неожиданно. Снова перечитываю я путаные сообщения, пытаюсь представить всю глубину охватившей нас тогда паники. В конце концов, не он же один пропал. До сего дня существует список пропавших без вести, исчезнувших при невыясненных обстоятельствах. И близкие, члены семьи, до сих пор собирают случайно уцелевшие следы. Лоскутья одежды, обрывки обгоревших документов, остатки авторучек, продырявленные кошельки, расплавившиеся обручальные кольца. Разыскивают затерявшихся свидетелей, отголоски неясных слухов и из таких малостей, буквально из ничего, пытаются восстановить последние минуты жизни дорогого им существа. Но и они опускают руки. Есть ли у нас право требовать большего? В конце концов, он нам чужой, если уж быть точным, даже не израильтянин, в сущности, «йоред»,

[1]

просто приехал с коротким визитом, связанным с наследством, и задержался – может быть, даже из-за нас. Не знаю. Не уверен. Знаю лишь одно: он не погиб. В этом я убежден. И потому последние месяцы не нахожу себе места, беспокойство грызет меня беспрестанно, заставляет искать его по всем дорогам. Более того, странные мысли возникают у меня из-за того, что вот, в военной неразберихе и панике, когда распадались и вновь создавались подразделения, нашлось несколько таких, единицы, скажем двое или трое, которые воспользовались сумятицей, чтобы отряхнуть, как говорится, прах от ног своих. То есть решили больше не возвращаться домой, порвать старые связи и поискать счастья в другом месте.

Эта мысль может показаться дикой кому угодно, но не мне. Я, можно сказать, сделался специалистом по пропавшим без вести.

Например, Боаз. Снова и снова при очередном затишье появляется в некоторых газетах странное объявление об исчезнувшем Боазе. Что-то в таком роде: мама и папа разыскивают Боаза, фотография юноши, почти мальчика, молодого танкиста, коротко подстриженного, и несколько странных сведений. В начале войны, такого-то числа, в таком-то месте его видели в бою, он был в своем танке, а спустя десять дней, перед самым концом войны, друг его детства, верный друг, встретил его на одном из раздорожий вдали от фронта. Они обменялись несколькими словами и расстались. И с тех пор следы Боаза затерялись.

Загадка…

Дафи

Дафи, дорогая, считай, и эта ночь прошла, смирись, бедняжка, не доводи себя до слез. Знаю я тебя, знаю, как ты воешь под одеялом. Если слишком уж стараешься уснуть, все начинает действовать на нервы. Легкий храп мамы или папы, шорох автомобилей на шоссе, ветер, заставляющий скрипеть жалюзи в ванной. Ты надеялась, толстуха, что сегодня обойдется, но нет, и эта ночь будет без сна. Ничего не поделаешь. Хватит, нечего переворачивать и взбивать подушку, расслабляться и замирать без движения. Не притворяйся спящей. Бессонницу не обманешь. Ну-ка, открой глаза, поднимись, присядь на кровати, зажги свет и подумай, как убить время, оставшееся до утра.

Уже после обеда я знала, что ночь не пройдет гладко, что не удастся мне уснуть. Странное дело, но у меня было предчувствие. Тали и Оснат пришли после обеда и сидели у меня до вечера. Было весело, мы смеялись, болтали, сплетничали. Сначала об учителях, но в основном о мальчиках. Оснат совсем ненормальная. Это началось сразу после летних каникул, никакие высокие материи ее не интересуют, только мальчики. Каждые несколько недель она в кого-нибудь влюбляется. По самые уши. Чаще всего в мальчишек из одиннадцатого или двенадцатого класса, а они даже не подозревают, что в них влюбились. Но это не мешает ей создавать из каждой любви увлекательную историю. Я люблю ее. Некрасивая, тощая, в очках, а язык острый как бритва. Тали и я просто умираем со смеху от ее рассказов. Такой шум подняли, что папа заглянул посмотреть, что случилось, но сейчас же закрыл дверь, увидев Тали: сбросив туфли, сняв свитер, она валялась на моей кровати в расстегнутой кофточке, с распущенными волосами. Куда бы она ни пришла, сразу же раздевается и залезает в чужие кровати. Совсем разболтанная. Зато настоящая красавица и хорошая подруга.

Было весело. Оснат, опустив очки на нос, копировала Шварци, как вдруг посреди всего этого восторга и смеха над ее головой за большим окном появилось маленькое облачко, лиловое, ночное такое, плыло оно низко-низко, почти задевая за крыши. И маленькая молния вспыхнула у меня внутри, в глубине черепной коробки. Просто какое-то физическое ощущение. Ночью не удастся мне уснуть – пророческое предвидение. Когда Оснат и Тали сморит глубокий сон, я все еще буду вертеться здесь на кровати с боку на бок. Но я не сказала ничего, продолжала болтать и смеяться. И только маленькое упорное пламя уже горит внутри, подобно крошечному огоньку нашей постоянно включенной газовой горелки. Пропал твой сон, Дафи.

Потом я забыла об этом, или мне казалось, что забыла. Вечером они ушли, а я села за уроки, все еще надеясь на нормальную ночь. Быстро проанализировала два мрачных пророчества Иеремии и сравнила их между собой, в два счета покончила с описанием смерти и разрушения в «Сказании о погроме».

Но я по глупости еще пыталась понять вопросы, а потом папа позвал меня ужинать. А если он готовит ужин и я задерживаюсь, он просто звереет от голода. Готовит он с молниеносной быстротой и с такой же быстротой съедает. Не успевает накрыть на стол, как тут же все приканчивает.

Ася

Что-то вроде экскурсии? Школьная экскурсия, но не просто экскурсия. Лагерь возле большого гористого города, смесь Иерусалима и Цфата, вдали виднеется большое озеро. Масса молодежи, серые палатки, кишащие школьниками; здесь ребята не только из нашей, но и из других школ. Включая и бывших учеников из моей школы, из старших классов, одетых в хаки, – вечные юноши, тренируются с палками в руках, выстроившись в шеренги. Очевидно, идет война, и на возвышенностях вокруг стоят войска. Полдень, я брожу по этому огромному лагерю, ищу учительскую, перепрыгиваю через колышки палаток, продираюсь сквозь колючки, лавирую среди камней и всякой лагерной утвари вроде закопченных кастрюль, пока не замечаю учеников из класса Дафи, а также Сарру, и Ямиму, и Варду в длинных и широких юбках цвета хаки, и завхоза, и Йохая, и секретарш – вся канцелярия школы переехала сюда со своими машинками и папками. Здесь же и Шварц, одетый в британскую форму, выглядит он молодым, и загорелым, и очень эффектным с тростью в руке.

– Ну что с тобой? Уже звонок.

И действительно звонок – словно трезвонят колокольчики целого стада коров, которое почему-то спускается с неба. А у меня ни книг, ни журнала, и я не знаю, что должна преподавать и в каком классе. Я говорю ему: «Это просто какой-то переворот…» А он, как всегда, уцепился за мои слова: «Переворот, точно – переворот… – и смеется, – люди этого не понимают… пойдем посмотрим».

Несмотря на звонок, он уже меня не торопит, ведет к маленькой пещере, вернее, щели, а там, под камнями, кипа бумаг, корректура книги. На ней написано название настоящей революции. Но текст мне знаком, старый текст его книги – пособия по подготовке к экзаменам на аттестат зрелости по Танаху. Его пояснения к главам, входящим в экзаменационную программу.

А кругом тишина. Огромный лагерь тих, ученики тесно уселись в кружки, в центре каждого сидят и вяжут учительницы, а кто-то читает вслух книгу. Я ужасно напряжена и взволнована. Слово «революция» не дает мне покоя. Я хочу наконец добраться до своего класса, хочу вести урок, просто жажду, я даже ощущаю какую-то боль в груди от желания быть с учениками. Я знаю, что они расположились у маленького дубка, иду искать их, но уже не помню, как выглядит этот дубок. Мои глаза шарят по земле, ищут желуди. Я спускаюсь по склону холма в широкое вади. Передовые линии врага, очевидно, недалеко. Уже не дети бродят здесь, а взрослые люди, солдаты. Люди с серыми волосами, в касках, с оружием. Передовые посты между скалами. Приближается вечер, и небо затягивают облака.

Ведуча

Камень лежит на белой простыне. Большой камень. Камень переворачивают, камень обмывают, камень кормят, и камень медленно мочится. Камень переворачивают, камень обтирают, камень поят, и снова камень мочится. Солнце исчезло. Темень. Тишина. Камень плачет. Почему я только плачущий камень, камень. Нет ему покоя, он пытается пошевелиться, безмолвно, судорожно ворочается на серой грязной земле, огромная пустыня, ничего нет, необъятное болото, сгоревшая, мертвая земля. Вон он бредет, пока не упирается в колья и натянутые веревки, обнаруживает себя в темной палатке, натыкается на мотыгу. Камень застывает на месте, камень погружается в почву. Корень начинает шевелиться внутри камня, извивается, разрушает его, разветвляется в нем. Камень не камень. Умирающий и начинающий цвести камень. Цветущий камень – растение. Растение среди растений в тишине пробивается через почву, выдвигает вверх крепкий росток и еще росток. Быстро ветвится, расцветает, беспорядочно распускается лист за листом. За окном огромное солнце. День. На кровати большое старое растение. Растение переворачивают, растение моют, растение поливают, дают ему чай, и растение еще живет.

Адам

В сущности, это мы послали его в армию. Он не получал никакой повестки, да и не мог получить. Через два часа после знаменитой тревоги он уже был с нами. Мы, наверно, не услышали стука, а он не стал долго ждать и сам открыл входную дверь ключом, который ему дала Ася. «Ну вот, у него уже есть ключ от дома», – подумал я про себя, но не сказал ни слова, только покосился на него, когда он, испуганный и очень взволнованный, вошел в комнату, возбужденно говоря, словно вспыхнувшая война направлена лично против него. Требует от нас объяснений, но, убедившись, что нам нечего сказать, набрасывается на радио и начинает лихорадочно искать какого-нибудь известия или ясных сообщений, переходит со станции на станцию, французская, английская, даже задержался некоторое время на передаче по-гречески и по-турецки, пытаясь согласовать факты.

Он все больше бледнеет, руки его дрожат, мечется, места себе не находит…

Я вдруг подумал: «Как бы он опять не потерял сознание, как тогда в гараже».

Но до чего же свободно он ходит по дому. Касается вещей. Сам идет на кухню, открывает холодильник. Знает точно, где лежит большой атлас, чтобы посмотреть на карту. И как он обращается к Асе, прерывает ее посреди разговора, дотрагивается до нее.

В последние месяцы снова и снова возникают перед моими глазами картины того вечера. Последние картины перед тем, как он пропал. Сумерки, он стоит посреди большой комнаты, белая рубашка вылезла из черных брюк, оголив полоску тощей, слабой спины. Он держит в руках раскрытый атлас и что-то объясняет нам стоя, а она с покрасневшим и каким-то испуганным лицом следит за его движениями, словно боится, как бы он не сломал что-нибудь. «А ведь и впрямь возлюбленный, – подумал я, – она влюблена в него».

2

Адам

Как описать ее? С чего начать? Просто – цвет глаз, волос, манера одеваться, черты характера, манера говорить, рост, ступни ног. С чего начать? Жена так хорошо знакома, тут не только двадцать пять лет совместной жизни, но и годы до этого, детство, юность, со дня, как я помню себя первоклассником в маленькой школе около порта – маленькие бараки, зеленые и душные, запах молока и гнилых бананов, качели, выкрашенные в красный цвет, большая песочница, остов автомобиля с огромным рулем, разрушенная ограда. Вечно летние дни, даже зимой. Я еще не отделяю себя от мира, как на поблекшей фотографии, где она сидит среди детей. Иногда мне приходится искать ее, есть периоды, когда она исчезает, но потом вновь появляется – маленькая худенькая девочка с косичками сидит передо мной, или сбоку, или сзади и сосет палец.

Вот и теперь, когда она с головой ушла в чтение, я вижу, как ее сжатый кулачок покоится около рта и только большой палец шевелится в каком-то беспокойстве – напоминание о днях, когда она с увлечением сосала его. Она не поверила мне, когда я сказал ей однажды, что помню, как она сосала палец.

– А я вообще не помню тебя в тот период…

– Но ведь я был все время с тобой в одном классе…

Смешные странные рассказы о годах, когда мы вместе сидели в одном классе, в основном чтобы удовлетворить любопытство Дафи, она время от времени пристает к нам с расспросами о том, как мы встретились, почему связали наши жизни, что чувствовали. Ей кажется странным, что мы многие годы учились вместе и не знали, что в конце концов поженимся.

Ася

Старый барак молодежного лагеря, только чуть побольше обычного, первые вечерние часы. Очевидно, идет подготовка к спектаклю. Несколько человек бродят в одежде из тряпья, в соломенных шляпах, в мантиях из одеял, подпоясанных веревкой. У кого-то загримировано лицо. Один из ребят пишет музыку для спектакля, девочки окружили его, а он сидит на полу, скрестив ноги, наклонившись над тетрадью, и быстро, быстро пишет слова. Они напевают ему что-то, а он пишет слова, только слова, но слова, в которых заключается уже и мелодия. Из своего угла, поверх голов девушек, я могу различить эти музыкальные слова, которые он записывает с необычайной скоростью. Но все ждут появления еще кого-то. Ведущего артиста? Режиссера? Кого-то важного, очень почитаемого, без которого спектакль не может состояться. И вот мы слышим, что прибыл поезд, короткая остановка – и состав продолжает свой путь. Мы спешим на площадь, чтобы встретить его.

И он действительно здесь. Поезд, остановившийся на минутку и уже исчезнувший (видны только блестящие рельсы), оставил на платформе большую больничную койку, на которой кто-то лежал. Мы окружили его. Он был болен, не то чтобы действительно болен, скорее ослаблен, что-то лишило его сил. Оказывается, его измучили роды, он произвел на свет детей и ослаб, но был счастлив, горд собой, легкая победоносная улыбка блуждала на его лице. Смесь Цахи с кем-то еще, лежит в одежде цвета хаки, под армейским одеялом.

Ребята стали хлопотать над ним, повезли кровать к бараку, а вокруг всеобщее, массовое веселье, какое-то всеохватное, включая и новорожденных, лежавших как какая-нибудь куча мешков. Сложенные в сторонке, тихие и улыбающиеся, уже человеческие создания, не младенцы, – с волосами и зубами, одетые в маленькие дорожные костюмчики с пуговицами и пряжками. Вот их поднимают на деревянные подмостки с навесом для багажа, и царит суматоха и всеобщее веселье, и только этот одинокий, породивший детей человек растерян и даже печален. А я стою в стороне и смотрю, чувствуя себя покинутой. Ведь любил же он меня когда-то? А сейчас лежит на койке, откинувшись на подушку, и смотрит на толпу, которая кудахчет вокруг детей, родившихся без матери, детей, рожденных им для всех, и это главное. Я нерешительно приближаюсь к нему, отводя глаза, взгляд мой падает на младенцев, неподвижно лежащих с крепко запеленатыми ногами. Я знаю, что у них какой-то дефект, тайный, ужасный. А толпящиеся вокруг люди берут то одного, то другого на руки и снова кладут на место, выбирают для себя и подбивают меня тоже взять себе одного из них, а я вижу – там, в углу, лежит ребенок, уже довольно большой, такой старый недоносок с маленьким бельмом на глазу, и протягивает ко мне свои маленькие ручонки. Скорее, скорее – слышу я вокруг себя…

Адам

Так я по крайней мере понял. Испуганный, взбудораженный, стою я в воротах увядающего, запущенного сада ясным летним утром, опершись о крыло своей маленькой машины, смотрю на девушку, стоящую передо мной, чужую и знакомую, вижу ее серьезное лицо, по-птичьи заостренное личико, толстую косу, спускающуюся на грудь, окидываю быстрым взглядом ее фигуру, ступни ног в сандалиях, изгиб лодыжки и слушаю, как она рассказывает свой ясный и определенный сон; в первый момент мне показалось, что она придумала его, чтобы признаться мне в любви. Лишь позднее, уже после женитьбы, я удостоверился, что такими были ее сны – ясными и определенными. И всегда она запоминала их со всеми подробностями. Никакого сравнения с моими снами: я видел их очень редко и были они смутными и запуганными.

Мы решили поддерживать связь…

Но я приехал к ней в тот же вечер, на этот раз захватив с собой пижаму, бритву, зубную щетку и рубашку на смену, уже влюбленный в нее, будто по какому-то тайному повелению; мне даже не пришлось приложить усилий, чтобы влюбиться. Достаточно было вспомнить девушку, которую я разбудил тогда ночью в палатке и которая казалась мне несравненно красивее ее теперешней. Я был влюблен не в нее и не в ту девочку, а во что-то среднее между ними.

Она слегка удивилась, увидев меня в тот же день. Ее отец, бродивший по дому, как лев в клетке, остановился на минутку и посмотрел на меня, а потом продолжил свое хождение. (Так он бродил по дому многие годы, почти не выходя за порог, не встречаясь с друзьями. Гордый и злой на весь мир, уверенный в своей правоте, в том, что с ним поступили несправедливо.) Только ее мать, мягкая и чуткая женщина с подслеповатыми глазами, подошла и пожала мне руку. Большую часть вечера мы провели в Асиной комнате. Она говорила о своей учебе, и о своих планах, и о том, что творится в мире. Ее мысли заняты политикой, общественными процессами, она сопоставляет, анализирует, сыплет именами, вспоминает события, всякие секретные подробности, неизвестные другим, которые кажутся ей чрезвычайно важными. Только тут я понимаю, насколько притупили мою любознательность долгие годы одиночества и тяжелой работы в гараже. Но вот я беру ее за руку, прижимаю к себе, целую ее губы, грудь, ощущаю на губах слабый вкус мыла.

Ночью она снова постелила мне на старом диване в гостиной. И снова в два или три часа ночи вошел опальный начальник в своей рваной пижаме, с возбужденным багровым лицом, опустился на колени перед большим старым приемником, крутит ручки, переходит от станции к станции, ловит название государства или свое имя в дальних далях. Я невольно ежусь под простыней, укрываюсь с головой, лежу тихо, мысленно спрашиваю себя, действительно ли я люблю ее. Наконец он успокоился и вернулся в свою комнату, а я не мог больше уснуть. В конце концов я встал, потихоньку оделся, побрился и зашел в ее комнату, чтобы разбудить. Но она спала очень крепко, сжавшись в комок; наверно, видела сон… «Люблю ли я ее на самом деле, – вертелось у меня в голове, – не лучше ли мне вовремя исчезнуть». Я оставил ей ничего не значащую записку и с первыми лучами солнца уехал обратно в Хайфу.

Дафи

Разве я жалуюсь? В последнее время они оставляют меня в покое. Каждый по-своему. Оснат всегда говорит: «Твои стареющие родители хоть не пристают к тебе». Мои стареющие родители? Я немного удивилась, но промолчала. Неужели? Бедняжка Оснат, ей нет покоя. С ней вместе в комнате живет ее десятилетняя сестра, похожа на нее, как близнец, только еще некрасивее и, кажется, умнее. Действует Оснат на нервы, роется в ее ящиках, меряет ее одежду, вмешивается во все разговоры. Нет от нее покоя. Кроме того, существует еще младенец, родившийся полтора года тому назад, всем нам на радость, наш класс в полном составе был приглашен на брит-мила,

[9]

посмотреть, что ему будут делать. Такой сладкий ребеночек, уже начал ходить на своих кривых ножках, добирается до всего. Как говорит Оснат, «бродячая катастрофа». Всегда простужен, из носа течет, и он вытирает его об одеяла, простыни, одежду гостей. Постоянно у него в руках черный фломастер, и попробуй отними – начинает вопить как резаный. Разрисовывает все подряд – стены, тетради и книги. Вечно у них крики, плач и переполох. Сумасшедший дом. А еще слетаются к ним гости со всего света. И тогда Оснат уступает свою комнату и спит на матраце в гостиной.

Ну и тихо же у вас…

Давай поменяемся, Дафи…

И правда, у нас тихо. В послеобеденные часы, когда мамы нет, а папа еще не вернулся с работы, в нашей затемненной и тщательно убранной квартире можно услышать тиканье счетчика. С ума сойти. Счастье еще, что у меня собственная комната, мое царство, мой балаган, неприбранная кровать, валяющаяся на полу одежда, разбросанные повсюду книги и тетради, плакаты на стенах. Был период, когда они пытались приучить меня к аккуратности, но потом отстали. «Это мой порядок, – сказала я, – мой стиль» – и стала закрывать свою дверь, чтобы они не заходили ко мне и понапрасну не раздражались.

И вообще этот способ – закрывать дверь в свою комнату, – который я изобрела в последний год, оказался очень удачным. Когда приходят гости, я остаюсь в своем мире. Но у нас не часто бывают гости. Иногда дядя, холостяк из Тель-Авива, приезжает в Хайфу, остается поужинать и исчезает. Несколько раз в году, вечером по пятницам, к нам приходят четыре-пять солидных пар, большей частью одни и те же люди: друзья их детства или учителя и учительницы из нашей школы, иногда даже преподающие в моем классе. Однажды на такой предсубботний вечер был приглашен Шварци, тогда я вышла посмотреть, как он ведет себя в компании, и увидела, что большой разницы нет – такой же надутый и важный. Вечера эти довольно скучные, на них никогда не говорят о самом сокровенном, не хотят бередить себе душу. Сидят и спорят о политике, обсуждают цены на квартиры и машины и говорят о неприятностях, которые доставляют им дети. Всегда кто-нибудь один верховенствует, не дает никому слова вставить. Папа бесшумно разносит вазочки с арахисом и фисташками, садится и молчит. Работа в гараже отупляет его. Раньше я иногда входила и присоединялась к гостям, чтобы перехватить кусок пирога, если успевала заметить его заранее, а то ведь ничего не оставят. Но в последнее время я решила, что с меня вполне достаточно лицезреть моих учителей в первой половине дня и совсем ни к чему встречаться с ними еще и вечером у себя дома. Поэтому я стала закрываться в комнате, стараясь не подавать признаков жизни. Иногда какой-нибудь гость откроет осторожно дверь, думая, что здесь уборная, и удивляется, увидев, как я тихо сижу за столом, думая свои думы. Льстиво улыбается мне и начинает приставать с вопросами. Всегда изумляются, как я выросла. Послушать их, так можно подумать, что я расту у них на глазах.

Адам

Как же описать ее? С чего начать? С ног, тонких ног молодой девушки в тяжелых туфлях на низком каблуке, которые скрывают почти всю стопу, может быть, и удобных, но бесформенных и немного сбитых.

Она одевалась странно. Вкус ее становился все более унылым. В центре Кармеля она нашла себе магазин, которым владели две старые «екит». Они одевали ее в серые шерстяные платья с белым закрытым воротником и рукавами до локтя, в костюмы какого-то мужского покроя с подкладными плечами. Они делали ей скидку, и это доставляло ей большое удовольствие, даже если приходилось брать платье с каким-нибудь дефектом. Когда Дафи была маленькой, эти старухи привозили для нее детские платья из того же материала, и Дафи выглядела в них как маленькая старушка.

Я не очень-то в этом разбираюсь, но мне всегда казалось, что в подборе цветов одежды у нее не все в порядке. Кроме того, она влюблена в несколько старых платьев, все время то удлиняет их, то укорачивает, следуя тому, что она называет «велением моды»; подправляет и вновь купленные платья, отрезая, изменяя, подшивая своими не слишком-то ловкими руками.

Она почему-то считает необходимым экономить деньги. У нее какое-то опасливое к ним отношение. Смешная экономность, почти скупость, в основном касательно себя.

Я почувствовал это давно, еще в ее доме, по тому, как делили еду на совершенно равные порции, а остатки не выбрасывали, а снова разогревали и поджаривали, по тому, как использовали старые обертки. Ее отец писал свои воспоминания, заполняя обе стороны листа, без полей, а когда в тетради кончались страницы, продолжал на обложке. Но там, возможно, была тому причина, ведь со времени возникновения государства ее отец не работал и они жили на маленькую пенсию, которую он получал за службу в органах безопасности еще до образования государства. После того как его отстранили, гонор не позволял ему согласиться на какую-либо работу.