Справа налево

Иличевский Александр Викторович

Александр Иличевский (р. 1970) — российский прозаик и поэт, лауреат премий «Русский Букер» («Матисс») и «Большая книга» («Перс»).

Новая книга эссе Александра Иличевского «Справа налево» — о вкусах и запахах чужих стран (Армения и Латинская Америка, Каталония и США, Израиль и Германия), о литературе (Толстой и Достоевский, Платонов и Кафка, Бабель и Чехов), о музыке (от Моцарта и Марии Юдиной до Rolling Stones и Led Zeppelin), обо всём увиденном, услышанном, подмеченном — о том, что отпечаталось в «шестом чувстве» — памяти…

ЗРЕНИЕ

Притяжение гор и людей

(

про пространство

)

6 декабря 1988 года профессор МФТИ, начальник отдела Физического института АН Сергей Анатольевич Славатинский, один из руководителей проекта по изучению космического излучения, перед отъездом в Москву устроил для аспирантов посиделки на высокогорной Нор-Амбердской лаборатории. Дав последние напутствия, С.А. поднял рюмку кизиловки: «Каждый раз, когда уезжаю из Армении, что-нибудь нехорошее происходит… Позапрошлый раз ногу вывихнул. Прошлый — перестрелка в аэропорту…» — «А вы, Сергей Анатольевич, не уезжайте», — сказал один из аспирантов. Изобретатель рентген-эмульсионного метода регистрации космических лучей, разработанного на Тянь-Шане и Памире и апробированного на Арагаце, улыбнулся и кивнул: «Да, пора уже остаться навсегда».

Нор-Амбердская лаборатория расположена на высоте 3800 метров у небольшого озера, чья сизая рябь открывается после серпантинного подъема среди ярусов альпийских лугов, обильно усыпанных труднопроходимыми грудами камней. Озеро застилается несущимися клочьями облаков, и влажный холодный ветер пронизывает до дрожи, когда, привыкший к равнинной жаре, вылезаешь из машины в шортах и майке. На такой высоте температура воздуха падает вдвое, и уже чувствуется горная болезнь — десять шагов вызывают затрудненное дыхание, в ушах появляется тихий нудный звон. Он исчезает, когда укладываешься спать на станции, укрываешься с головой тяжеленным, схожим по весу с куском асфальта, шерстяным одеялом и проваливаешься в беспробудный сон, глубокий настолько, что поутру не сразу вспоминаешь не только место, где находишься, но и себя самого. Таковы сны на Арагаце, который сам похож на сон — пустынный, елово-синий. Зимой склоны самой высокой горы современной Армении завалены снегом и доступны только вездеходу с закрепленными по бортам бревнами, используемыми для преодоления особенно глубоких рвов. Двадцать три года назад этот самый вездеход, значительно менее обтерханный, прощупывая заснеженный склон фарами, прибыл за Славатинским. После проводов научрука утром следующего дня один из аспирантов проснулся от страшной тряски. Ничего не соображая, он выбежал в пляшущий под ногами холл и увидал, как собранная из медных пластин полуторатонная люстра, раскачиваясь от упора до упора, долбит потолок. Первая его мысль была абсурдной: сошла лавина, и на озере треснул лед. Но всё оказалось страшней, невообразимей: треснули горы, и раскололось нагорье — в течение полуминуты были разрушены Спитак и сотни сел, погибло больше 25 тысяч человек.

На следующий день армянская молодежь Москвы с активистами МФТИ организовали вылет студенческого отряда на спасательные работы. Спали в солдатской палатке на полторы сотни человек. Разборы завалов велись круглосуточно. Удары кувалд и ломов раздавались день и ночь. Каждые двадцать минут по земной коре, на которой прежде стояли города, а теперь — десятки лагерей спасателей, и ютились оставшиеся без крова горожане, из самых недр бил гигантский тектонический «молот». После каждого удара людей швыряло из стороны в сторону. Обезумевшие от горя женщины бродили вблизи развалин.

Нынешний подъем на Арагац сопровождается раскинувшимися там и здесь стоянками йезидов. По мере выгорания травы на нижних пастбищах стада поднимаются выше и выше. В конце июля пастухи с семьями достигают альпийского пояса, где живут в выгоревших на солнце брезентовых палатках, из которых торчат дымящие трубы буржуек, питаемых кизяком. Неподалеку от загонов для скота расставлены пчельники; некоторые ульи сколочены из обломков школьных парт и детсадовских шкафчиков: кое-где видны мишки, белочки, чипполины и вишенки. О йезидах в русской культуре известно в основном из приложения к «Путешествию в Арзрум», и пора бы уже обновить эти сведения, но, полагаю, из-за принципиальной герметичности йезидов мы мало что узнаем нового. Айсоры мне рассказывали, будто бы йезиды исповедуют какой-то особый вид христианства. От армян я слышал, что йезиды — солнцепоклонники, почитающие священной птицей павлина; они не носят синий, который считают цветом траура, и так их можно отличить от курдов — этнически ближайшего к ним племени, которые в то же время являются главными их историческими оппонентами и подчеркнуто одеваются в синий. Любопытно помедлить у стоянок йезидов, украшенных гирляндами красных детских колготок и пестрых рубашечек, и, внимая покою гор, попробовать зарумяненного на открытом огне барашка.

Молчание

(

про пространство

)

У меня есть фобия, банальная, как почти все фобии. Пока самая странная из всех, что я встречал, — боязнь бабочек. Лично я боюсь напиться в чужом незнакомом городе. Но один раз я сделал это намеренно. В Мюнхене днем привели меня в Нацистский квартал. Я ходил мимо обрушенных, заросших кустарником нацистских храмов и пересек площадь, где штурмовики сжигали книги. В реальность всего этого невозможно было поверить. Вечером я купил бутылку виски и вернулся на пустынную Оперн-плац. Сел посередине и сделал большой глоток. И еще. И еще. Кругом меня не пылало пламя. Не стояли студенты, не швыряли в меня «негерманскими» книгами. В отдалении проползали автомобили. Я прислушивался к себе. Нет ничего страшней помалкивающей бездны. Какие там бабочки. Я даже не запьянел. Семьсот граммов бурбона нагнали меня только в гостинице, в лифте. Я еле успел открыть дверь комнаты.

Глаз

(

про главное

)

Мне кажется, потому пейзаж прекрасен, что Господь — Творец его — наслаждался при его творении, и частичка образа и подобия в нашем глазу дает нам наслаждение, сходное с божественным.

А теперь подробней. У каждого существа — своя специфика зрительного аппарата. Например, лягушка видит только движущиеся предметы. Если муха неподвижна, она жива. Зрительный нерв человека чрезвычайно «укоренен» в мозге. Он, по сути, его существенная часть. То, что мы видим, есть не работа оптики как таковой, а работа мозга. Я предполагаю, что человеческий мозг обладает особенностями обработки цветовых сочетаний больших пространств. То есть у нас есть встроенное, не зависящее от наших приобретенных зрительных навыков, восприятие ландшафта.

Вероятно, именно поэтому мы имеем отчетливые отношения с пейзажами. Их, пейзажи, человек видел на протяжении сотен тысяч лет. И различный ландшафт различной безопасности и предназначения должен был запечатлеться в самом зрительном аппарате, в том самом зрительном участке мозга.

Нам же не надо долго объяснять, что змея опасна, чтобы испытывать страх при одном только ее виде в траве. Следовательно, где-то в зрительном аппарате, в том его участке, который отвечает за распознавание образов, «вшит» алгоритм, согласно которому мы пугаемся змеи еще раньше, чем осознаём, что именно мы видим.

Так что вполне вероятно, что у нас есть особенный, «вшитый» в структуру нашего мозга алгоритм восприятия ландшафта, поскольку он, ландшафт, есть единственная среда обитания первобытного человека.

Молоко тайны

(

про главное

)

В каком-то смысле без вести пропавший в 1938 году физик-теоретик Этторе Майорана, с частицами-анаполями (чье электромагнитное поле замкнуто в форме тора) которого теперь связывают происхождение недетектируемой темной материи, — сам есть такая необнаружимая, тайно исчезнувшая фигура интуиции. Вообще, как хорошо, что тайна — медленно то разгорающийся, то гаснущий смысл, — существует в мире. Не было бы тайны, то есть — если бы все судили по принципу исключенного третьего, — то это была бы цивилизация в лучшем случае муравьев.

Байдарка и шторм

(

про героев

)

От Алупки до турецкого берега — 140 морских миль. С навигацией в ясную погоду дела обстоят более или менее просто: как только слева скроется за горизонтом Ай-Петри, на юге покажутся горы Малой Азии. Так рассчитал Георгий Гамов, обладавший баскетбольным ростом русский физик, прежде чем в июне 1932 года, в полнолуние, на байдарке, вместе с женой, попытался покинуть наделы Советского царства. Помешал шторм, и через двое суток их байдарку обнаружили рыбаки близ Балаклавы. Объяснение для властей нашлось: на пути к Симеизской обсерватории вечерний бриз отнес молодоженов в море.

Вскоре Гамова пригласили на международный конгресс, и с огромным риском он добыл через Молотова заграничный паспорт для своей красавицы жены, чье прозвище совпадало с названием греческой буквы Ро. После невозвращения Гамова советская физика окончательно оказалась невыездной, и это послужило причиной охлаждения Капицы и Ландау к Гамову, некогда доброму их приятелю.

Благодаря своему побегу Гамов сделал крупнейшие открытия, равно достойные Нобелевской премии, в трех разных областях науки. В ядерной физике: модель альфа-распада и модель бета-распада (совместно с Эдвардом Теллером). В астрофизике и космологии: предсказание существования остаточного излучения, пронизывающего Вселенную, которое было открыто только десятилетие спустя и по плотности которого сейчас физики пытаются экстраполировать назад обстоятельства рождения мироздания. В генетике: триплетная модель генетического кода, используемая теперь везде и всюду.

В юности для нас, студентов МФТИ, фигура Гамова была овеяна ореолом дерзновенной смелости: как и положено для того, кто рискнул жизнью не столько ради свободы, сколько ради добычи заветного руна. Мы знали, что Ландау сидел в тюрьме и из лап Берии его вытаскивал Капица. Мы знали, что Сахаров штудировал монографию Гейтлера на нарах в теплушке, по дороге в эвакуацию. Но прорыв Гамова на байдарке с любимой девушкой за горизонт, а потом и в будущее науки, был вне конкуренции. И остается таковым и сейчас.

СЛУХ

Пластинка из торгсина

(

про главное

)

[Афанасию Мамедову]

Школа вечности

(

про время

)

Музыка лучше иного открывает доступ к сакральному: смысл в ней защищен отсутствием семантики. Звук ничего не означает, кроме эмоции, а область чувств — наиболее честная область. В то же время, представляя себе утопическую религию, где нет слов, а есть только музыка, — понимаешь, что и между таких концессий неизбежна смертельная вражда и крестовые походы. (Чего только стоят эти надписи в подъездах:

metal vs. hip-hop.)

В принципе, едва ли не вся культура есть пример таких «конфессиональных», а на самом деле — иерархических борений между поклонниками того или другого. Но в музыке битвы гораздо вероятней, в то время как в словесности противостояние (к счастью, или — напротив) нисходит на нет в современности благодаря отступлению вербального перед визуальным. Кстати, когда думаешь о «райском всеязычии» (Цветаева), вспоминаешь Арто и Полунина, ибо они имеют дело с разработкой языка, на котором возможна преимущественно метафизика. И тоска по «великому немому» — того же происхождения. Но именно потому, что мир был создан с помощью букв, чисел и речений, но не с помощью жеста и изображения (которые отчасти тоже слова, но второго ряда), словесность никуда не денется. Математика, физика и литература пребудут в университете вечности.

Разумеется, понимание приема усиливает эстетическое наслаждение, получаемое от результата этого приема. И концерт может вызвать массу эмоций, а не одну-единственную. Но и дополняющая эту истину другая истина важна. В детстве я точно знал, что есть такая музыка, которую нельзя расслышать с первого раза, и она может быть великой, и наслаждение от нее может нарастать с опытом жизни. Связано это не с «культурными кодами», а с широтой экзистенциального опыта, с широтой и детализацией палитры твоих собственных эмоций. Звук не вызывает в голове ничего вербального, это заблуждение. Звук не отыскивает себя в толковом словаре, он прям и точен. Он — эмоция опыта.

Сборка времени

(

про время

)

На заправке под Модиином пульсация цикад и пение дроздов заглушают шум трассы. Впереди Бейт Хорой, с его руинами и завораживающими меня ущельями, обсаженными на подпорных террасах оливковыми садами. Где-то здесь Господь швырял куски скал вслед бегущим от войска Иисуса Навина жителям Ханаана. Одна из самых древних дорог Израиля. Иногда тут такое ощущение, будто барахтаешься, как пчела в капле меда, — в сгущенном времени, уже не способный унести с собой вот это непередаваемое ощущение единовременности всей царящей здесь истории — начиная с медно-каменного века, древности вообще, раскаленной, как угли, до пылающей прозрачности.

Новый смысл

(

про литературу

)

Есть стихи, которые очень странно — волшебно — расширяют реальность, сознание, открывают новые миры, оставляют их незаселенными или, напротив, приглашают к путешествию, заселению, освоению новых земель, идей — к овладению новой просодией, новым строем языка.

Так было с несколькими поэтами, очень ярко — с Хини, Мерриллом, Уолкоттом, Филипом Левиным, Крейном, Хадас, с Парщиковым, с другими. Были — и много, — с которыми такого не случилось, хотя поэты они значительные и даже великие. То есть я пытаюсь говорить о

новом смысле

, да? О его, нового смысла, таинстве.

Это сложный вопрос, не на несколько строк, но я вспоминаю, как двадцать лет назад в библиотеке одного калифорнийского университета день за днем не мог оторваться от толстенных томов «Голубой лагуны» и вчитывался много во что, но запомнил — именно как пульсы расширяющегося мира — псалмические стихи Владимира Молота и одно стихотворение Аркадия Драгомощенко, которое нигде потом не встречал, и уже сомневаюсь, что оно существует, а не привиделось. Что, впрочем, не отменяет авторства АД, конечно.

Суть этого стиха мне показалась прекрасной и запомнилась навсегда: залитое отвесным солнцем пшеничное поле, обрызганное васильками, жаворонок полощется в горле прозрачного великана, на краю поля ослепительно белая мазанка под соломенной крышей, в ней стол с краюхой хлеба, горка соли, пучки трав развешены по стенам, на лежанке никого, а может, призрак поэта, обнимающий призрак его возлюбленной. Полдень царит над полем и солнечный воздух полон наготы, любви и смерти.

Пластинка

(

про героев

)

Я отлично помню все шорохи и препинания этой среднеформатной пластинки, бирюзовая этикетка: Двадцать третий концерт Моцарта, запись 1948 года, исполняет Мария Юдина. Это и было самым серьезным впечатлением от музыки: в

Adagio

Двадцать третьего концерта есть восемь нот, на которых — как мне тогда, в двенадцать лет, представлялось — держится весь мир.

Много позже я узнал, что Сталина Моцарт в исполнении Юдиной тоже не оставил равнодушным. Послушав трансляцию концерта по радио, тиран приказал доставить ему пластинку. Сутки пианистка и оркестр записывали Двадцать третий концерт. Сталин, получив пластинку, отправил Юдиной двадцать тысяч рублей. Юдина ответила, что будет молиться, чтобы Господь простил ему то, что он сделал со страной, а деньги передаст церкви. И еще легенда сообщает, что эта пластинка стояла на патефоне у смертного одра Кобы.

Разумеется, всё это слишком глубокомысленно, чтобы быть правдой, но в самом деле — только разве что Джесси Норман с Клаудио Аббадо в Третьей симфонии Малера могли еще заставить меня услышать ангелов.