Судьба порой совершает вовсе неожиданные повороты. Молодой ученый Федор Шергин, испытав очередной творческий кризис и полосу неудач, уезжает по совету близких на родину своих предков – на Алтай. Рассчитывая развеяться и отдохнуть, Федор помимо воли оказывается втянутым в круговорот странных событий: ночное покушение в поезде, загадочный попутчик, наконец, участие в расследовании сибирской загадки вековой давности, связанной с его легендарным прадедом – белым офицером, участвовавшим в секретной операции по спасению царской семьи, и поиски таинственной алтайской Золотой орды…
***
От Усть-Чегеня до монгольской границы восемьдесят километров по Чуйскому тракту. Жизнь среди гор тиха и неприметна, как ручей под миролюбивы. Местные жители любят спокойствие и характером незлобивы. Последнее достойное внимания событие произошло в этих краях четыре года назад. В Усть-Чегене объявилась делегация из Монголии с культурной программой дружбы народов и намерением приобщить здешнее население к учению Будды. Но местные язычники религиозной экспансии стойко воспротивились. Население с азиатским разрезом глаз хранило верность своим духам, русское не спешило отрекаться от атеистических традиций Страны Советов, не так давно канувшей в небытие. Зато монгольским гостям решительно удалась другая часть программы. Обветшавшие, пооборванные пограничниками контрабандные связи были вновь налажены к взаимному удовлетворению сторон. Когда делегация удалилась, жизнь опять вошла в тихое и неприметное русло. Только русское население, не находя применения силе русского духа, продолжало вымирать либо уезжало на большую землю. Незлобивые соседи с азиатским разрезом глаз провожали русских братьев до кладбища и помогали живым паковать имущество.
На сгоревшую церковь никто поначалу не обратил внимания. Событие мелкое, обыкновенное. Не то чтобы в Усть-Чегене часто горели храмы Божии – их тут вовсе не было, кроме той деревянной сараюшки без купола на отшибе селения. Творение безымянного купца позапрошлого века стояло безлюдное, необихоженное, дырявое, как решето. Одним словом, замухрышка, и перед монгольской религиозной экспансией не удержалась бы, кабы не стойкость местных язычников.
Одна бабушка Евдокинишна знала тайну старой церкви. Свой столетний век она доживала в теплом углу у печки за занавеской. Блаженно жмурила полинявшие голубые глаза, суеты вокруг себя никакой не создавала и проводила дни в неподвижной созерцательности, сложивши руки на коленях. Да иногда глядела в окошко. Так бы созерцательно и в вечность переселилась и тайну унесла бы туда же. Но нежданно-негаданно в Усть-Чегень прислали священника для возрождения православной веры в местном населении. На церковь, которую будут ставить заново, наконец обратили взоры. Бабушка Евдокинишна, прослышавшая обо всем последней, вдруг оставила созерцательность, ожила, заволновалась, прослезилась по сгубленному купеческому творению и скрипуче молвила:
– Енерала схоронили, у церквы.
– Какого генерала? – спросил Федор, уставясь на прабабку, изумлявшую поведением.
Часть первая
ЗОЛОТЫЕ ГОРЫ
1
Одиннадцать вагонов поезда нестерпимо провоняли человечьей гнилью. Несло от каждой лавки, узлов с барахлом, от свисавших с верхних полок грязных ног, бабьих юбок и из-под юбок, от всей краснорожей сволочи, дезертиров, спекулянтов, мешочников, шулеров и рецидивистов. Даже в окно поддувало вонью из клозета.
Поезд медленно продвигался по февральским снежным заносам на восток, к Уральским горам. На станциях его брала штурмом озверевшая в ожидании толпа: закидывали мешки и чемоданы, лезли в окна, на крышу, набивались в проходы, приносили с собой новую вонь и, захватив место, располагались надолго. Стоянки длились дольше, чем ехали, но выходить из вагона было чудовищной глупостью. Обратно можно было не попасть. Станционные торговки совали в окна вареные яйца, яблоки, кренделя, кульки с семечками, взамен получали сахар, чай, мыло, редко – мятые «романовки» или «керенки».
Кроме вони, спасения не было от вшей, визгливой ругани, детского рева и пролетарских песен под гармошку. Девять суток в пути. Иногда поезд вставал на несколько часов посреди голой степи. По вагонам разносился протяжный волчий вой, но издавали его не волки.
Капитан Шергин пытался освободиться от навязчивой действительности с помощью отвлеченных умственных построений. Маска контуженного солдата, едущего с фронта, позволяла не участвовать в разговорах о мировой революции и не слушать большевистские бредни. Он сидел возле окна, кутался от сквозняка в видавшую виды шинель и с тоской думал о новом мире, который эта воровская публика собиралась строить на обломках прежнего. На очередной Богом забытой станции стояли пятый час. За окном вдоль поезда бродили люди самого дикого вида и, очевидно, столь же диких намерений. Многие были с винтовками на плече, из-под башлыков краснели пятиконечные звезды. Голодное подвывание ветра и густой снег, сыплющий будто перья из вспоротой большевистским штыком подушки небес, придавали всей картине зловещий апокалиптический характер. У окна вдруг возникла картинно уродливая рожа, припала к стеклу, поводила глазами и носом. Шергин, встретившись с ней взглядом, вздрогнул и отодвинулся к стенке. Когда рожа исчезла, он подумал, что отвращение в нем вызвало не столько каторжное уродство человека, сколько звезда на шапке, торчащая двумя рогами кверху.
Метель ослабла, и на сером станционном здании глянуло красное полотнище от края до края. Шергин уже привык к этим абсурдным, совершенно бандитским лозунгам. Они были бы даже курьезны, если бы шастающая повсюду матросня в кожанках и с наганами, а за ними вся краснопузая рать не находили в этом вздоре глубокий смысл, который тут же, на месте, воплощался ими в жизнь. «Да здравствует Царство социализма, смерть буржуям-кровопийцам!», – сообщала надпись на полотнище. «Царство», написанное с большой буквы, заставляло задуматься над тем, как преломляются в новой большевистской религии прежние христианские представления. Безусловно, думал Шергин, перстом Божьим в новом вероучении была рука вождя пролетариата, указывающая на тех, кого надо расстрелять, чтобы скорее очутиться в красном раю.
2
Рано утром Федор проснулся в мучительном размышлении о смысле бытия. Не какого-нибудь вообще человеческого, а своего собственного, родного. Еще во сне он пытался убежать от этого тягостного вопроса, но не смог – земля под ногами превратилась в клей. Теперь, наяву вопрос догнал его и оглушил. Федор внезапно осознал, как крупно не повезло ему вляпаться своим личным бытием не в то время и не в то место.
Но времена, как известно, не выбирают, а с бытием надо было все же что-то делать. Вероятно, следовало попытаться просто сменить место, однако существовали опасения, что от перемены географических слагаемых его участь не изменится…
Федор взял пропиликавший телефон, выслушал ультиматум и угрозы. Голос был незнакомый, но это не имело значения.
– Я вас понял, и незачем хамить. Перезвоните в четверг.
Бросив трубку, он отрешенно добавил:
3
В уральских предгорьях Шергин отстал от поезда. Сделал это намеренно, не в силах более терпеть присутствие публики каторжного вида, размахивающей мандатами и маузерами, после каждой станции производящей реквизицию в вагонах. Он ловил на себе их въедливые, ощупывающие взгляды и всякий раз думал о том, что теперь наконец придется дать в зубы «товарищу», пристрелить нескольких из них и самому быть убитым на месте, а потом изуродованным, раздетым и выброшенным из поезда. К счастью, его мрачный вид вызывал у них нечто вроде опасливого уважения. Возможно, его бритая голова и шрам от прошлогодней раны, перечеркнувший правую половину черепа, создавали у «товарищей» ложное впечатление некой причастности его к тому эпицентру большевистского извержения, от которого по стране расходились огненно-красные круги, позволявшие и этим несчастным служителям зла поплавать на поверхности, топя других, менее удачливых. Но, может, все было проще, и вчерашние пролетарии, переквалифицировавшиеся в бандитов, инстинктивно чувствовали спрятанный у него под шинелью американский кольт вкупе с решимостью применить его в любой момент. К слову сказать, рана от австрийской сабли оказалась пустяковой, несмотря на безобразность.
Но долго испытывать счастье не стоило. К тому же от долгого сидения и страшной антисанитарии в вагоне могли образоваться неприятные последствия для здоровья. В маленьком уральском городке Шергин решил дождаться следующего поезда на Екатеринбург и Тюмень. Опоздание на несколько суток ничего не меняло. Остальные участники тайной операции должны были собраться в назначенном месте под Тобольском в течение трех недель.
Правда, еще со времени отъезда из Москвы, полнящейся разнообразными слухами, Шергин подозревал, что у их маленького кружка заговорщиков имеются серьезные конкуренты. И отнюдь не такие же одержимые чувством долга офицеры или романтически-восторженные юнкера. А, например, германский Генштаб с его золотым запасом и армией агентов, шпионов, агитаторов и доносителей. Любому здравомыслящему человеку ясно, что большевики рано или поздно выйдут из-под опеки своих немецких хозяев. Для Германии было бы слишком расточительно не иметь запасного варианта в виде реставрации картонной монархии с иллюзией государя на троне, за которым стояла бы вся империя усатого Вильгельма. «Странная ирония, – подумал Шергин, – год назад Россия плясала на костях павшей монархии. Теперь же император понадобился всем. Даже этот большевистский Аттила Бронштейн, бредящий мировой революцией, по слухам, не прочь выставить худшую копию монархии против болтливого республиканства Антанты».
Между тем он нисколько не сомневался, что Николай, при всей его политической вялости, не примет предложения немцев. Одну несусветную глупость царя уговорили сделать второго марта, от следующей, надо полагать, у него хватит благоразумия отказаться. Шергину не давало покоя ощущение, что за отречением государя стояло нечто большее, чем кайзеровские интриги, кадетские благоглупости и ловко состряпанный солдатский мятеж. Иногда ему начинало казаться, что отказ от престола был глубоко личной, давно выношенной, возможно, выстраданной Николаем мыслью. На чем основывалось это чувство, неясно, но своей интуиции Шергин доверял – она не раз помогала избежать неприятных ситуаций и хоть на миг да опередить события. Сейчас она подсказывала, что переиграть прошлогоднее отречение, переиначить то самое выстраданное бывший император не захочет.
С другой стороны, это нежелание государя сделает бессмысленным и заговор, в котором участвовал Шергин. Он снова уперся в совершенно логический, но разрывающий душу вывод, что делает совсем не то, чего хочет, и не то, что нужно. Причиной этому, как он догадывался, было повисшее в пустоте чувство долга, которое теперь не к чему привязать. Государь в ссылке рубит дрова, народ в беспамятстве звереет и скоро перегрызется окончательно, Господу Богу до демонизировавшейся России, похоже, нет больше дела…
4
Попутчик разлил по стаканам коньяк и поставил вторую опустевшую бутылку под стол. Несколько раз заглядывал проводник, узнавая, не надо ли чего. От чая оба отказались, а закусывали голой ветчиной и розовой икрой с ножа. Рядом на столе лежал целый, неразрезанный лимон.
– Так, значит, золотишком интересуетесь, Федор Михалыч? – попутчик под действием коньяка стал изображать хитрована и прищуривать на Федора глаз, будто высматривал его насквозь. – А позвольте спросить, с целью теоретической или, так сказать, прикладной?
– А вам на что знать? – Федор, подперши голову руками и набычившись, пыжился выглядеть не менее того проницательным и себе на уме. – Я, может, в карты продулся, а долг отдавать нечем. Долг чести, знаете. Старушка-мать дома плачет. Отец на паперти с протянутой рукой стоит. А все из-за меня, подлеца. А? Что вы на это скажете?
– А шкуру с вас, дорогой мой, за что хотели снять? – ласково грозил пальцем попутчик.
– Так это… несчастная любовь у нас… она меня любит вдрызг, а я ее ни капли. Вот такие «Ромео и Джульетта». Что вы на это возразите?
5
На последней неделе февраля восемнадцатого года капитан Шергин сидел в вокзальном буфете Тюмени и пил отвратительный чай, имевший вкус грязной воды после мытья в ней посуды. Он вливал в себя четвертый стакан этой мути, наблюдая в окно за посадкой пассажиров на поезд. Среди толпы различались примелькавшиеся за последние несколько дней рожи шпиков. Позавчера по их наводке красные арестовали двух человек, желавших ехать в Тобольск. Их дальнейшая судьба осталась Шергину неизвестной, но он предполагал, что несчастных расстреляли. Наметанным глазом он узнал в них – по выправке и отточенности движений – переодетых офицеров. Они были неизвестны ему, но их арест тревожил. Еще неделю назад триста верст от Тюмени до Тобольска казались сущим пустяком, и вот неожиданное препятствие почти у цели. С поездов в сторону Тобольска снимали всех, кто вызывал малейшее подозрение. Накануне Шергин попытался нанять сани, однако не нашел ни одного мужика, пожелавшего рискнуть, – город был наводнен большевистскими осведомителями.
Он вышел из буфета, поднял воротник от разбойно свистящего в ушах ветра и направился на соседнюю улицу. Пройдя по ней несколько шагов, Шергин обратил внимание на стоявшую у обочины пролетку. Лицо единственного пассажира, закутанного в шубу, в лисьей шапке, показалось ему знакомым. Пока он вспоминал, где встречал этого человека, у пролетки возник вокзальный шпик, верткий мерзавец в английском пальто. Седок наклонился к нему, выслушал, ответил, затем велел извозчику трогать. Мерзавец-шпик нырнул в подворотню.
Шергин задумчиво двинулся по улице. Он вспомнил этого господина в пролетке и даже его имя. В уме стала понемногу, в общих чертах, обрисовываться картина, не сулившая ничего хорошего. Обладатель лисьей шапки, по фамилии Соловьев, был немного известен в петербургских оккультных кругах. Перед революцией он сделал кое-какую карьеру по военному ведомству, стал генеральским адъютантом. Но репутацию составил себе не этим, а недавней, с полгода назад, женитьбой на дочери убиенного Гришки Распутина. Слухи приписывали ему шпионское ремесло, для которого оккультные увлечения были превосходным средством, отпирающим многие двери и обеспечивающим доверие. Неудивительно, что ловкач затесался в самый центр политического клубка, состоящего из многих перепутанных нитей. Все эти нити вели, разумеется, к одному – к особе бывшего государя, и одну из них держал в руках Шергин. Впрочем, эта нить могла в любой момент оборваться. Вокзальные шпики находились в распоряжении Соловьева. Сам же он, на кого бы ни работал по своей основной профессии, безусловно, имел отношения с местными большевиками. Через эту мелкую сеть и мышь не могла бы проскочить к Тобольску.
Две недели спустя вся группа заговорщиков собралась в Тюмени. Они поселились на разных адресах и встречались на улицах, мимоходом обмениваясь сведениями. Только однажды, в самом конце марта, тяготясь бездействием, устроили общий совет в комнате, которую снимал у местного лавочника Шергин.
– Этот негодяй, надо думать, взял на себя роль заменителя Распутина, – горячился штабс-капитан Скурлатовский, ряженый под прогоревшего купчика. – Как будто мало нам было одного. Это семейство – злой рок России, попомните мои слова, господа. Как прежде Гришка цербером крутился у трона, так и его зять теперь никого близко не подпускает к уже свергнутым монархам. Кстати, не кажется вам, господа, зловеще-символичным, что деревня, откуда родом Распутин, стоит как раз на пути между Тюменью и Тобольском?