Повесть написана и форме дневника. Это раздумья человека 16–17 лет на пороге взрослой жизни. Писательница раскрывает перед нами мир старшеклассников: тут и ожидание любви, и споры о выборе профессии, о мужской чести и женской гордости, и противоречивые отношения с родителями.
Ура! Я вывихнул ногу и теперь сижу дома забинтованный. Не ахти какая боль, зато совершенно законно читаю фантастику, да еще в «герои» попал. Как же, вытянул разиню Глинскую из-под автобуса. Она, когда стихи читает, ничего вокруг не видит. И только сказала, переходя мостовую: «Наконец-то встретила надобного мне, у кого смертельная надоба во мне», как я еле успел ее за шиворот от автобуса отдернуть. Правда, сам поскользнулся, шлепнулся с высоты моих двух метров, аж звон пошел. Короче, на «Скорой» меня отправили к Склифу, оказался, как сказал дежурный хирург, вывих-вульгарис. Вправили мое копыто и дали шесть дней домашнего режима на сладкое, за страдания.
И я пробую вести записки, чтобы мать не ныла насчет уроков, моей лени, безделья. Теперь с меня взятки гладки, сижу над тетрадкой, с умным лицом строчу, смотрю в окно, как профессор, мать и сияет.
Ну вот почему нельзя позволять мирному человеку шестнадцати лет сидеть изредка дома, читать фантастику, Ферсмана, Ефремова и не думать о своем будущем?!
Я же кроткий. Не хамлю, не огрызаюсь, если меня не задевают, правда, всегда даю сдачу. Вот Глинской вчера насыпал на уроке на макушку бумажки от конфет. Сама виновата. Во-первых, не закручивай на голове такую толстенную косу, во-вторых, не строй из себя королеву, когда росту в тебе сто пятьдесят. В-третьих, не дразни меня дядей Степой. Это травмирует мою нервную систему; я накрошил много-много бумажек от ирисок, всю литературу ел как проклятый, почти двести грамм и очень аккуратно насыпал Глинской в ее «гнездо» на голову. Она ведь на литературе так и ест Осу глазами, подожги — не заметит. А когда Лисицын начал меня дразнить каланчой, я взял его, родненького, на руки, отнес на кухню и посадил в кастрюлю с холодной водой. Буфетчица наша, тетя Катя, приготовила ее, чтобы картошку помыть, но Лисицын этого заслуживал больше… Мать сейчас мне оладьи с медом принесла, как инвалиду. И вообще — в трепете. Сам слышал, отцу сказала: «Представляешь, добром сидит над тетрадкой. Неужто поумнел?»
Зато сами-то явно поглупели с этой новой квартирой. Только и прикидывают — чего бы купить. Мать прямо облизывает наши две комнаты. Сначала ковер захотела, у них в типографии талоны по кварталам дают. Начала деньги копить, а он, ковер этот дурацкий, взял и подорожал. Так она шапку свою норковую продала, но ковер добыла.
Послесловие Марины Владимировны
В школе считали Барсова моим любимчиком. Но на его отметках по литературе мои симпатии не сказывались. Этот длинный, неловкий мальчик был самым способным и самым ленивым человеком в классе. Поэтому на двойки я не скупилась…
В первые месяцы моей работы в десятом классе Барсов регулярно перед началом уроков встречал меня, склонялся с высоты своих двух метров и отказывался отвечать, мотивируя это бесконечными семейными похоронами. Я подсчитала, что он исчерпал лимит на своих родственников в трех коленах. На секунду он смутился, когда я показала ему свои записи по датам; но потом улыбнулся обворожительно и кокетливо, он явно знал, что ему идет улыбка, ямочки на щеках:
— Мы же взрослые люди…
Я не стала оспаривать это утверждение, и серые глаза Барсова, посаженные чуть косо к вискам, как у телят, стали унылыми.
— Тошно, понимаете, мне зубрить: родился, учился, написал… Кому это все будет нужно в жизни?