Одна из первых советских утопий. Опубликована в 1922 году.
Попавший во время гражданской войны в плен к колчаковцам юноша-революционер Гелий брошен в тюрьму. Его сокамерник, старый врач, погружает юношу в гипнотический сон, в котором тот временно переносится почти на 2000 лет в будущее.
Вивиан Итин
Страна Гонгури
I. Машина времени
Тюрьма была переполнена. В одиночки запирали по нескольку человек. В самой тесной клетке третьего этажа, где в коридорах дежурил военный караул, жили двое. Один был молод, другой казался стариком, но путь, отделявший юношу от смерти, был короче.
Он был пойман с оружием в руках. Старик, когда-то известный врач, тоже обвинялся в большевизме, но в то время играли в законность и демократию, необходимо было разыскать какое-нибудь «государственное преступление», чтобы его повесить. Поэтому в его прошлом упорно рылась следственная комиссия.
Молодой человек стоял, прижав лицо к решётке. Сквозь летний северный сумрак чернели хвойные горы. Внизу стремилась мощная река. Он верил в теории, по которым человек, когда умирал, был мёртв, но громадный оптимизм его молодости не допускал смерти. Расстрел представлялся ему звуковым взрывом, виселица — радужными кругами в глазах. Он видел.
Беззвучно вздымались ровные волны. Он лежал на корме, разбитый дневной работой, но ему было хорошо от выпитого вина. Рядом двое китайцев, таких же носильщиков, ссорились из-за украденной рыбы. Он смотрел на живой путь луны в океане, на отражения разноцветных огней гавани, отелей, кабаков...
Врач, читавший у восковой свечи, приподнялся.
II. Страна Гонгури
— ... Этот мир! Я его видел... Но мы всё время видим его и потому идём сквозь строй нашей жизни. Не думай, конечно, что я расскажу что-нибудь по порядку...
Был 1920 год после революции. У нас были бананы, персики, розы... огромные! Вишни величиной с яблоко и персики величиной с арбуз. Я начал с яблок, потому что наша планета была прежде всего сад. Мир делился на страны по плодам их растений. Их пояса были нанесены на карту. Домашних животных я не помню. Правда, мы пили белую жидкость, называющуюся молоком, ели молочные продукты, в кухнях я видел желтоватый порошок, сохранивший название «яйца», но всё это было делом химических заводов, а не скотных дворов... Сады, поля злаков и волокнистых трав. В более холодных широтах росли леса, но там не было людских жилищ.
Среди садов, на много миль друг от друга, поднимались громадные литые здания из блестящих разноцветных материалов, выстроенные художниками и потому всегда отличные друг от друга. Эти дворцы строились так, чтобы казаться гармоническим целым с природой. Я хочу сказать, что они должны были излучать горение художественной мысли, чтобы слиться с горизонтом равнин, гор и садов... Впрочем, были также большие города. Их было немного. Там сосредоточивались библиотеки, музеи, академии. Улицы были разноцветным ковром того же непрерывного сада, только здесь было больше цветов, декоративных растений, фонтанов, статуй. Да это, впрочем, и не были улицы, артерии городов: передвижение со времени изобретения онтэита совершалось в воздухе.
Онтэ жил за тысячу лет до моей эры. Развитие нашей науки шло так, что физическая природа мирового тяготения постигалась ценой больших усилий. Онтэ первый дал законченную теорию тяготения и нашёл особый комплекс энергии веществ, онтэит, стремящийся от массы. Воздушные корабли моего времени представляли собой стройные дельфинообразные тела, их оболочки были отлиты из лёгких металлов, в центральной верхней части помещались онтэзитные поверхности, замкнутые в диафрагму изолятора, вроде тех, что устраиваются в наших фотографических аппаратах. Движением диафрагмы сообщалось нужное ускорение по вертикали.
Со времени Онтэ можно было изменять очертания материков, уничтожать и переносить горы. При нём началась разработка общего плана планеты... Один раз в моей жизни я видел постройку нового города. Тысячи кораблей принесли сделанные на заводах части, летающие люди соединили их, но когда завершилась мысль инженера, заснула энергия машин, на смену пришли ваятели, живописцы, поэты, томимые своей вечной неудовлетворённостью. Город был назван Лейтоэн по имени поэта Лейтоэн...
III. Находка
— Ты говори тише. Я вижу, ты устаёшь. Говори просто.
— Да. Я лягу.
Митчель подвинулся, набросил на него шинель. Сукно было грязно, пропитано несмываемым злом мира.
— Представляешь ли ты смену моих переживаний? Всё, что я рассказывал, — это воспоминания Риэля.
Теперь я хочу рассказать о том, что я видел на самом деле, в моём сне... Слушай!
IV. Рубиновое сердце
Врач подошёл к нарам, погладил горячий лоб юноши. Рука была горячей.
Ты говори тише, — повторил он.
Ничего, — потемнел Гелий. — Я скоро кончу. Чёрт, нет курева!
Да, всё.
Ну вот. — Я рассматривал землю..., но лучевой поток солнца, яркий, желтоватый, тёплый, проник в комнату... Как хорошо! Я подошёл к окну.
V. Красные ландыши
Двое долго молчали. Гул мира выл в тишине черепа. Поздняя луна всплыла из-за соседнего корпуса, как будто вздрогнула, взглянув на землю, и медленно поплыла к зениту, побледнела и задумалась, как лицо Лоноула.
— Одна десятимиллионная миллиметра и десять миллионов световых годов одинаковы для мысли математика и воображения поэта. Гонгури права. Это прекрасно.
Гелий встал, шагнул не видя вперёд. Лунный свет нарисовал на стене чёрную решётку. Гелий очнулся. Кровь его встала на дыбы и тяжело грохнулась, как лошадь. Он вздрогнул.
Мысль эта впервые была высказана, кажется...
Мысль! Мысль! — забормотал Гелий, — что такое мысль? Она вроде кори: рано или поздно, а придёт человечеству. Но никто, никогда... — Да, Митч, я знаю: это сон. Я помню только то, о чём думал раньше. Почему я забыл такие простые вещи: как изготовляется онтэит, электрическое оружие? Я мог бы расплавить засовы, уничтожить тюремщиков, освободить человечество... Но я забыл! Сон, сон! Пальмы качают листьями на коралловых рифах, тёплые волны шелестят галькой, моя девочка потягивается от наслаждения, когда её распеленают, студенты идут за город, и у каждого из них есть лучшая из всех девушек... «И вот любовь становится больше мира», — говорит Гонгури. А я... — Митч! Усыпи меня опять и вели запомнить всё, всё!..