В краю родном, в земле чужой

Иваниченко Юрий

Юрий Иваниченко

В КРАЮ РОДНОМ, В ЗЕМЛЕ ЧУЖОЙ

ПРОЛОГ

— Потерпи. Сейчас будет больно, — сказал хирург.

И стало больно.

Дмитрий Кобцевич застонал и заскрипел зубами, а потом — как диафрагму перед глазами свели, — операционная потемнела и пропала. Боль — тоже. И в темном пространстве…

… И в темном пространстве высветилось два силуэта, а затем фигуры подступили ближе, и у того, который коснулся плеча, оказалось лицо Вадима. И голос — тоже, вот только заговорил он с совершенно неожиданной сварливой интонацией.

— Ну что, доволен? Замкнул круг? «Что еще за круг?» — подумал Кобцевич.

ГЛАВА 1

Дима Кобцевич не считался великим физиогномистом, но средним — вполне. Погоны обязывали. Точнее — наоборот. Если не умеешь наблюдать, вычислять движения мысли, сравнивать, анализировать — никакой из тебя не оперативник, и не видать тебе карьеры. Конечно, если ты не потомственный персональный пенсионер, и тебя не толкает всю жизнь сильная лапа — до тех пор, пока сам уже не сможешь толкать, подбирать себе эстафету, сменщиков, верных людей, верных уже оттого, что знают: сами по себе ни шиша не стоят. Короче, если ты не на эскалаторе, а на лестнице. Шаткой и обязательно короткой, не до верху, стремянке.

Так вот, если тебе приходится работать, справляться, вытягивать, то непременно выучишься. Или — вылетишь по профнепригодности, завалив первые же полдюжины дел, из которых, ей же право, не все никчемушные и постыдные.

То, что у первенца чужое лицо, само по себе не очень тревожило. Мало ли! Хотя Дмитрий был, что называется, две капли воды со своим отцом, а тот уверял, что, по воспоминаниям, похож на деда. И Машка вписывалась, как желудь в кучу желудей, в обширный род Гладышевых. Но и что с того, вроде бы? Непохожесть Лешки не требовала объяснений. Генетика, говорят, штука тонкая. Почему бы не высветиться в пятом или шестом поколении теням курляндских баронов или грузинских лжекнязей, блуждающим по закоулкам семейных преданий? Все так.

Но слишком близко, меньше чем в одной автобусной остановке, в километре, что для Москвы и вовсе не расстояние, в такой же бетонной башне в двумя лифтами на подъезд обретается друг сердечный, собутыльник, сукин сын и селфмейдмен Сашка Рубан. И часто — насколько позволяет служба — со своей Танькой, змеюкой, бывает в доме. Но только с нею ли? И всегда ли официально?

Пацанчик, Лешка, еще не ходил, только гукал, гарцевал по своему манежику и швырялся погремушками, когда Дмитрий впервые заметил…

ГЛАВА 2

Невелика речка — Остёр, далеко ей до Десны, не говоря уж о Днепре; но нрав показывает. Зима выдалась морозная и снежная, а на раннюю Пасху повернул горячий ветер от степей, от Черного моря, от самой Туретчины — и в одночасье осели снега, а Остер наоборот, вздулся и, покрошив лед, ринулся в Десну. Льдины, обильно трафленые конскими яблоками и соломой, сгрудились у быков — да и снесли оба Нежинских моста.

За две недели и снег, и паводок сошли, как не было, озимь выпросталась, густо зазеленела, сады зацвели и зажужжали пчелами, а дороги просохли.

Дядьки поставили два куреня (от воды и от земли еще тянуло холодом) и взялись в три десятка топоров наводить мосты. А пока они тесали да сколачивали, выпало доброе время перевозчикам. Наскоро засмоленные байды гоняли от берега к берегу весь день, а если накинуть двугривенный, то и ночью. А от зари до зари тянулся вдоль смоленого каната паром — четыре байды, перекрытые крепким дощатым настилом. Полдюжины коней, два селянских воза или панскую бричку принимал за раз дядько Мокий, и работы пока хватало, еле выбирал полчаса, чтобы пообедать из хозяйкиного клунка.

Хороший заработок, жалко — ненадолго. И жалко — сил не хватало — тянули веревку втроем, с приймаком Грицьком и молодым Петром Москаленко. Грицько свой, копейка в дом, а Петрика жалко — байстря, а справный хлопец.

Только рассвело; на перевозе еще никого. А неподалеку, возле Козацкой могилы, уже взялись за дело землекопы, нанятые гладким киевским паном раскапывать песчаный холм. Мокий натоптал глиняную люльку, выкресал огонек и, наказав Грицьку, чтоб от парома ни ногой, пошел к землекопам.

ГЛАВА 3

Змеюка Танька, уже одетая, сняла трубку и, семь раз цокнув ухоженными коготками по кнопкам, набрала номер. Три гудка; на четвертом в трубке щелкнуло и раздался спокойный голос Вадима.

Не так щелкнуло.

Или так, но не совсем. Татьяна молча положила трубку, проверила, есть ли двушки в сумочке и выскользнула из квартиры.

«Как это? Береженого Бог бережет, а не береженого конвой стережет». Очень вряд ли, что Рубан допустит прослушивать их квартирный телефон, но достаточно, если прослушивается телефон Вадима. Откуда звонят — сразу будет известно.

Цепкая, звериная память Татьяны сохраняла обрывки разговоров, рекламу, строки газетных заметок. Знала возможности, знала опасности. Если промолчать в трубку — можно подать, что просто ошиблась номером. Но если говорить, могут вычислить, кто говорил. Однозначно. И тогда объяснять станет совсем трудно.

ГЛАВА 4

Полковник Дмитрий Алексеевич Рубан обнажил русую, коротко стриженую голову и перекрестился. Потом тронул пегие от ранней седины усы, приподнялся в стременах и, крикнув: «С Богом, православные! Вперед!», — послал гнедого навстречу французам.

Загрохотали копыта: — лава стронулась и, набирая мах, вырвалась из перелеска на открытое пространство.

Острым, всеохватывающим взором старый рубака увидел врага — строгие линии штыков над редутами, строй пестросиних улан, теснящихся в лощине, дальние фигурки канониров, облепивших орудия полевых батарей, — а справа своих. Близко. В ста шагах. Размеренно и мощно набирающих рысь кирасиров. Его сиятельство граф — впереди на три крупа, и ослепительная полоска булата вращается в его деснице. А дальше, за кирасирами, за речушкой Случайной, еще не ведающей, что через краткий миг воды ее смешаются с кровью, на правом пологом склоне, за кустарником и мелколесьем — виннозеленые пятна мундиров и короткие блики на штыках и стволах ружей батальонов резерва.

Быстрее, быстрее, ветер засвистел в ушах, сзади сбоку визжали и улюлюкали казаки — а там, впереди, над французскими батареями, вспухли голубоватые облака порохового дыма. И в тот самый миг, когда Рубан особым, невыразимым и острым военным чутьем уловил, что — недолет, а до следующего залпа авангард успеет перемахнуть луг и врубиться во французский строй, нахлынуло, накатило ощущение счастья.

Это — не первое и, даст Бог, не последнее сражение, не генеральная баталия, а очередная арьергардная схватка, бой за выигрыш пары дней, чтобы оторваться от неприятеля измученной пехоте, чтобы успели построить редуты и ретраншементы усталые мужики, чтобы подвезли порох и ядра голодным пушкам. Но это — не безнадежная схватка под неисчислимыми жерлами пушек и ружей, когда только Божий промысел спасет православных, и лишь немногие, отирая сабли и успокаивая взмыленных коней, ощутят себя отмеченными судьбой и благодатью.