Повитель

Иванов Анатолий

Первый роман А.С.Иванова (1928-1999), автора знаменитых эпических произведений «Тени исчезают в полдень» и «Вечный зов». В нем раскрываются особенности русского национального характера, проведенного сквозь горнило революции и медные трубы строительства социализма. Загубленные судьбы сибиряков, попавших в путы повители государственного механизма, вызывают чувство боли. Бытовые и любовные коллизии, колоритный, сочный язык и сюжетная свежесть романа рождают неиссякаемый читательский интерес.

XX век в изображении Анатолия Иванова

В советской литературе второй половины XX столетия творчество Анатолия Степановича Иванова — явление по-своему уникальное. Писатель вошел в литературу уверенным шагом человека, твердо знающего, что у него есть что сказать людям и сказать так, как до него не говорили другие. Попробовав свои силы в жанре очерка, приобретя какой-то опыт создания речевых характеристик в работе над небольшими рассказами, он обратился к главному, что волновало его, смело попытавшись сразу же развернуться в полную силу таланта. Уже через год после публикации первого рассказа, в 1955 году, он начинает работу над большим романом «Повитель».

Произведение создавалось начинающим писателем во внутренней полемике с более опытными собратьями по перу, не один из которых вдруг проникся скептическим отношением к так называемым «родимым пятнам капитализма в сознании и психике» людей нашей страны. Кое-кто брал в кавычки такие понятия, как «собственность», «классовость», представляя в идиллическом свете прошлое,

все

прошлое. Появились произведения, восславлявшие «кондовое» как стержень души неповторимо прекрасных людей, словно вопреки самым сильным историческим бурям остающихся неизменными и только поэтому действительно прекрасными. Крылатым сделалось утверждение, будто благодаря им стоит и село, и край, и вся наша земля. Писатели, в той или иной степени разделявшие подобные мнения, порой вступали в спор с изображением основных этапов развития советской действительности, как она запечатлелась в «Чапаеве» и «Мятеже» Д. Фурманова, «Железном потоке» А. Серафимовича, «Поднятой целине» М. Шолохова, «Русском лесе» Л. Леонова, гипертрофировали неизбежные при коренной социальной ломке отрицательные проявления великого процесса пробуждения и исторической самодеятельности отдельных слоев народа. Кое-кто заново воссоздавал критически этот процесс на материале жизни и деятельности российских окраин или Сибири, где, как утверждалось, общепризнанные применительно к Центральной России социальные закономерности если и действовали, то совершенно по-иному. В это-то время на пороге храма советской литературы и появился неторопливый, среднего роста, коренастый русоволосый человек с добродушным, но твердым лицом, с голубыми зоркими глазами. Чуть растягивая слова, он раздумчивым, спокойным, невысоким голосом расстановисто сказал: «Я тоже знаю, как много прекрасного в старине, в прошлом. Но есть и другая старина, не та, которую надо оберегать, а та, что до сих пор подстерегает нас. Вот тут я написал о ней. Вернее, писал я о нашей сегодняшней жизни. Но как-то так получилось, что, рассказывая о нынешнем дне, вынужден был заглянуть в теперь уже отдаленное прошлое». И положил на стол свой первый роман — «Повитель».

Все дальнейшее произошло так, как виделось когда-то С.Н. Сергееву-Ценскому. «Представьте не такой уж и длинный стол, за которым плечом к плечу, очень тесно сидят писатели-художники, которых не так и много, — фантазировал крупнейший мастер советской литературы. — И вот в дверь комнаты, где они сидят, осмотрительно входит некий молодой человек с явным намерением усесться за стол. Кажется, что за столом нет места! „Как так нет места? — улыбается вошедший. — А это разве не место?.. Это отличное место. И это мое место“. И он садится за переполненный писателями стол, и все видят, что для него вопреки законам физики очистилось просторное место, и он усаживается на нем прочно. Так, на мой взгляд, входят в литературу талантливые люди. Они входят уверенно, и только те, которые входят в нее таким именно образом, остаются в ней всерьез и надолго»

Не все талантливые писатели и не всегда именно так входили и входят в литературу. Но многие входили так. Среди них Анатолий Степанович Иванов. Зрелость автора «Повители» как художника поразила и читателей, и литературных критиков. Но первое крупное произведение не было создано писателем в одночасье. Оно рождалось в длительных и тяжких муках человека, прошедшего суровую жизненную школу и не первый год державшего в руках перо. Роман увидел свет, когда автору исполнилось тридцать лет. Село Шемонаиха Восточно-Казахстанской области, где он родился 5 мая 1928 года и рос до семнадцати лет, по образу жизни, укоренившимся нравам и обычаям мало чем отличалось от сибирских сел и деревень. «Там по укладу жизнь сибирская, и люди сибирские», — скажет он сам о родном селе после того, как в течение нескольких лет поколесит по Сибири. Мать писателя, рано потеряв мужа, осталась с тремя детьми, но не растерялась, бралась за любую работу, лишь бы можно было кормить, одевать, обувать и учить детей. Отвечая на вопрос автора этой статьи, есть ли в его личной жизни нечто, послужившее исходным материалом для создания образа Володьки Савельева («Вечный зов»), на хрупкие плечи которого уже перед войной обрушилась огромная тяжесть, а в годы войны он, его сверстники вместе с матерями стали чуть ли не основной силой, снабжавшей фронт всем необходимым, Анатолий Иванов рассказал: «Колхозниками мы никогда не были, жили в райцентре. Отец умер в 1936 году от какой-то болезни. Ему было всего 34 года. Работал он тогда заведующим райотделом „Союзпечать“. Но в колхозах я работал много в дни школьных каникул, было много родственников в колхозах, таких парнишек, как Володька, видел много, дружил с ними. Вот все это и послужило… Мать у меня — неграмотная, после смерти отца работала уборщицей в разных учреждениях славного села Шемонаихи, в годы войны — в сельском клубе, я бесплатно ходил в кино и на концерты, приобщался к искусству, что тоже, наверное, послужило…»

Окончив в 1945 году среднюю школу, Анатолий Иванов, к тому времени загоревшийся мечтой стать газетчиком, журналистом, из-за отсутствия средств не смог сразу поехать учиться дальше и только год спустя поступил на факультет журналистики Казахского государственного университета имени С. М. Кирова в городе Алма-Ате. Читал все, что попадалось под руку, и, по его словам, во время практики «много писал всяких газетных материалов». После окончания университета в 1950 году работал сначала литературным сотрудником сельскохозяйственного отдела, а затем заместителем ответственного секретаря редакции газеты «Прииртышская правда» (г. Семипалатинск). Призванный в следующем году в ряды Советской Армии, начал службу на Дальнем Востоке как солдат, потом направили в военную газету. После демобилизации в чине младшего лейтенанта запаса решил возвратиться в Семипалатинск, но по пути случайно задержался в Новосибирске, получил здесь предложение стать редактором районной газеты «Ленинское знамя» (Мошковский район Новосибирской области). «И благодарю тот день и час, — признается он участникам обсуждения „Повители“ в 1959 году, — когда дал согласие, потому что это мне, в частности для романа, дало очень и очень много. Работал в этой районной газете и разъезжал по колхозам. Вот тут у меня и зарождались первые замыслы, которые я попытался передать в своих рассказах. Написав первый рассказ „Дождь“, послал его в журнал „Огонек“. Там его не опубликовали, а почему-то переслали в журнал „Крестьянка“, где он был напечатан в 1954 году». Успех первого рассказа настолько ободрил писателя, что в следующем году, когда «Крестьянка» объявила конкурс на лучший рассказ, он согласился принять в нем участие. С присущим Анатолию Иванову умением смотреть на собственные неудачи в прошлом юмористически, он позднее так опишет этот эпизод из своей жизни: «Я подумал: приму и получу первую премию! И написал „Алкины песни“. Но… первую премию получил Ю. Рытхэу… А мне спустя много времени рассказ вернули с гневом: героиня моя, писали мне, девушка пошлая, отбивает мужа у чужой жены, наглая; рассказ весь сюсюкающий и т. д. А после, когда я писал „Повитель“, этот рассказик кормил меня до-олго! Мне Новосибирский ТЮЗ предложил по рассказу написать пьесу. Я написал, она лет пять шла в этом театре с громом… Потом даже опера была поставлена на этот сюжет по моему либретто (в Новосибирске)»

2

Снедаемый жаждой разбогатеть, Петр Бородин-старший зарубил в лесу цыгана из-за мешочка с золотом. Тем же топором, не закричи жена Арина, он мог прикончить и сына Григория, чтобы избавиться от свидетеля. Он отказывается отвезти тяжко больную Арину в больницу. «Ей в больницу, а нас с тобой в тюрьму! Слыхал, что она в горячке мелет?» — сказал отец Григорию. И когда лишенная помощи жена умирает, сын думает: «Однако он правильно рассудил, батя-то…»

Уже из этой детали видно, что, несмотря на постоянные стычки между отцом и сыном, всегда угрожающие жизни то того, то другого, люди эти одного поля ягоды. Сын твердо усваивает наставления отца, повторяющего, что «человек — зверь», «люди — волки лютые», а в жизни самое главное — взять свое: «разбогатеть, возвыситься над людьми», чтобы командовать ими, втаптывая в грязь неугодных. С присущим Анатолию Иванову умением находить по видимости очень простые, по содержанию очень глубокие, поливалентные сравнения и характеристические детали, часто становящиеся лейтмотивными, о Петре Бородине говорится: «Мысль „выбиться в люди“, разбогатеть, стать крепким хозяином сидела в Петре, как гвоздь в бревне. Глубоко кто-то загнал этот гвоздь в дерево, по самую шляпку, приржавел он там, и уж не вытащишь его никакими клещами. Шляпку сорвешь, а гвоздь все-таки останется внутри. Разве вот расколоть бревно надвое…»

Эта же черта доминирует и в характере Григория Бородина. Она является как бы врожденной, что хорошо передается такой меткой художественной деталью: у Григория длинные тонкие руки, кончающиеся широкими, как лопата, клешнястыми, но цепкими ладонями, которые он во все критические минуты инстинктивно то сжимает, то разжимает. «Что уж возьму — намертво. Никто не выдернет, не отберет», — похваляется он.

«Этот мрачный образ „человека из подполья“, его семейное и бытовое окружение — большая удача А. Иванова»

[10]

, — писал В. Дорофеев, одним из первых достойно оценивший талант писателя. Так же как отец, Григорий Бородин видит смысл жизни в том, чтобы стать богатым, жениться на полюбившейся ему соседской дочке Дуняшке и зажить «хорошо, удобно, уютно». Сначала, казалось бы, все шло к этому, отец быстро «набирал землю», прикупал скот; Григорий «ходил по деревне не торопясь, вразвалку, спрятав руки в карманы». Полным ходом шло строительство нового дома, а потом и лавки. Но грянула революция, и все полетело под уклон. Пытаясь «повернуть на старое», Григорий идет в тайное услужение к колчаковцам, выслеживает по их заданию партизанский отряд Андрея Веселова, а в годы коллективизации вместе с Терентием Зеркаловым поджигает колхозные постройки, покушается на жизнь колхозных активистов, надеясь, как подсказывает ему однодумец, подрубить под самый корень дерево новой жизни. Ему энергично помогает отец, которого теперь уже боится и все яростнее ненавидит Григорий как свидетеля собственных преступлений. Вот почему, когда умер отец, Григорий не испытал ничего, кроме облегчения. И с беспримерной жестокостью убрал другого свидетеля — Терентия Зеркалова. Григорий Бородин тем более жесток, что от природы труслив, да и о силе его когда-то правильно сказал ему Андрей Веселов: «У тебя вся сила в руках, как у рака в клешнях… А ударь тебя по лбу — ты с копыт долой…»

Но сущность Бородина-младшего не исчерпывается ни трусостью, ни наглостью, ни жестокостью. По-своему, например, он верен первой и единственной любви к Дуняшке. Он где надо увертлив, где надо осторожен и предусмотрителен. Поражают упорство, настойчивость, с какими, проходя через неудержимые исторические вихри, он пытается осуществить главную свою мечту, а убедившись в безнадежности затеи, изобретательно мстить тем, кто, как он считает, сломал ему жизнь. Хитро ведет он к развалу колхоза, пробуждая, подогревая, раздувая в людях желание получить за собственный труд побольше, а когда и это не удается, готов уничтожить собственного сына, чтобы тот не достался строителям нового мира. «Жизнь прожита, а что нажито? — говорит он про себя. — Ничего. Умру — и не останется от меня следа… Петька вот только, сын… Все взяли, сволочи, все. А сына? Ну нет, сына-то уж не отдам…» И он делает все, чтобы сломать волю сына, сделать его послушным волчонком. Однако вне дома на Петра влияют противоположные силы. Критик А. Макаров считал Петра самой интересной фигурой в романе. «Это так, — писал он, — потому что Петр — фигура в литературе новая. Ни сходных ему по поступкам, ни каких-то даже отдаленных аналогий этой фигуре мы не найдем»

3

Возвращаясь к волнующей его проблема в следующем произведении — «Тени исчезают в полдень» (1963), Анатолий Иванов, во-первых, придает ей глобальный масштаб, заглядывая далеко за горизонт, показывая, как переплетаются корни чуждых нашему строю элементов с корнями самых темных сил капиталистического мира, во-вторых, находит новые смелые повороты как в освещении многих жизненных ситуаций, уже испробованных в первом романе, так и в углублении характеров, разработанных в «Повители». И создает много новых. Некоторые из них, например характеры Серафимы-Пистимеи, Фрола Курганова, Анисима Шатрова, — настоящие художественные открытия. «Мне хотелось проследить, — раскрывал замысел произведения „Тени исчезают в полдень“ сам автор, — как трансформируется классовый враг в условиях современного социалистического общества. Религиозная же среда — это та среда, в которой, как мне кажется, моим отрицательным героям было бы легче укрыться и удобнее всего действовать. Разумеется, сами они не верят в бога… Я убежден, что Пистимея в романе как раз такая, какой была задумана, то есть неверующая. Ее даже нельзя отнести к сомневающимся. С ранней юности ей ясно, что бога нет… Революция разрушает ее мечты, лишает баснословного состояния. Воля, ум, все помыслы Серафимы теперь направлены на одно — схоронить ненавистную ей народную власть, а если сокрушить не удастся, то, по крайней мере, мстить, сеять зло среди тех, кто эту власть поддерживает».

И в другой раз: «Если Бородин — враг нового общества стихийный, что ли, не очень-то сознательный, то ведь есть, и немало, врагов сознательных, не примирившихся с нашей идеологией ну никак, — то есть враги очень уж фанатичные. Кто они, как дожили до нашего времени, где, в какой среде живут, что делают? Вот одну, только одну из этих сред я попытался показать, один, только один тип врагов, доживших до начала 60-х годов. А религиозная среда — там, где я жил в детстве и юности, — ее было достаточно. Многих из описанных людей я видел в том или ином обличье, многое, конечно, взял из документов областной организации по делам религии и всяких сект, я знакомился с этими материалами. Вот сцена встречи Сидора Фомичева и Федора Морозова вымышлена, но все факты и случаи из жизни сект, описанные в романе, — реальные, все они происходили в том или другом месте в то или иное время (50-е годы)».

Защитники и апологеты старого мира, «жестокие, изощренные», оперативно меняют одно оружие на другое, так же как средства прикрытия своей деятельности. Когда из их рук были выбиты пулеметы, а их армии рассеяны, они взялись за обрезы и принялись изводить Советскую власть исподтишка, умело шантажируя людей, допускавших ошибочные шаги в годы открытых классовых боев, используя слабости одних, предрассудки других, не брезгуя ни клеветой, ни сплетней. Сын заволжского хлеботорговца и организатора шайки, стремившийся «под корень вырубить большевистскую заразу», Костя Жуков проходит выучку в банде сибирского богатея Фильки Меньшикова, дав клятву всю жизнь мстить тем, из-за кого «черным густым дымом уплыл в небо стоявший на самом волжском берегу большой, просторный, на каменном фундаменте, двухэтажный дом, в котором вырос он, Костя Жуков, уплыли амбары и завозни. Все это их собственные батрачишки облили керосином и подожгли». Не один год возглавляемые Филькой Меньшиковым, Костей Жуковым да несостоявшимся лавочником Тарасом Звягиным банды «темными ночами, а иногда и днем врывались в села и поселки, стреляли детей и женщин, рубили стариков, кидали гранаты в окна, поджигали дома и скакали прочь». Они «гуляли» по Заволжью, и в предгорьях Южного Урала, и за рекой Белой. Не раз, зажатые в тиски красноармейскими частями, Филька, Костя коварно отправляли на смерть всех своих сообщников, лишь бы самим уйти от погони воровскими тропинками. Уже в те дальние годы их ненавистью руководила дочь богатейшего уральского купца и промышленника Клычкова Серафима. Потеряв все свои богатства, она сначала укрылась в монастыре, а позднее вошла в доверие к сектантам и, от поры до поры внося поправки в свои религиозные «верования», главенствовала и над хлыстами, и над баптистами, и над пятидесятниками, используя их для нанесения удара за ударом по тем, кто лишил ее золотых приисков и возможности повелевать людьми. Это с нею неизменно советовался Филька Меньшиков, замышляя жестокие преступления или попадая в безвыходные ситуации. Быть может, всего один раз он поступил самостоятельно, когда отправился в родные места и там вместе с братом Демидом, воспользовавшись почти невменяемым состоянием Фрола Курганова, выманил из дому первую председательницу коммуны Марью Воронову. Филипп и его брат выдавили ей глаза, а затем убили на утесе. Демиду удалось бежать и даже едва не убить еще одного деревенского активиста — Захара Большакова, а Филипп был схвачен, посажен под арест, откуда его выкрал Анисим Шатров и совершил над ним суд беспощадный. Заняв место Филиппа в банде Серафимы, Демид со своими сподручными убивал, сжигал живьем на кострах активистов новой жизни, их жен, детей. Банда бесчинствовала до тех пор, пока не попала в огненное кольцо. Но и на этот раз, спровоцировав всех своих сообщников на самосожжение, Серафима Клычкова, Демид Меньшиков и Костя Жуков сумели уйти от возмездия. На заранее условленном месте их уже ждал новоиспеченный нэпман Тарас Звягин.

Где бы ни был Костя Жуков, какие бы испытания ни выпадали на его долю, он неизменно помнил «о своей усадьбе над Волгой, о добротных амбарах, доверху засыпанных тяжелой, холодной пшеницей. Вспомнив амбары, он вспоминал всегда почему-то Фильку Меньшикова, который оставил ему половину своей веры. Вспоминал и ясно чувствовал: он, если не подохнет сейчас с голоду, будет мстить за эти амбары с зерном вдвое, втрое беспощаднее и яростнее, чем мстил до сих пор, потому что.. потому что деревце, выросшее из Филькиного семечка, не сломалось, не засохло. Оно разрослось, оказывается, за последнее время еще гуще, ветви стали еще крепче. Кровь и огонь, очевидно, были хорошим удобрением для деревца, а последняя зима, мыканье по лесу, ужасная ночь на островке и качающаяся льдина — все это закалило его ветви, превратило их в упругие стальные прутья. И теперь никому никогда не обломать их. Никогда! Разве вот по одному кто сумеет перекрутить их да повыдергать. По одному… И тем самым засушить все деревце, а потом вывернуть наружу подгнившие корни…»

Так он думает и в годы нэпа, и в годы коллективизации, и после того, как, убив переселенцев и воспользовавшись их документами, становится Устином Морозовым, Серафима — его женой Пистимеей, а Тарас Звягин — односельчанином Ильей Юргиным. По указанию Демида Меньшикова они поселились в его родном селе Зеленом Доле. «Значит, живя там, и будешь Захарке Большакову свеженькой соли под хвост ежедневно подсыпать, — говорил Демид, отставляя на траву жестяную кружку. — Я не хочу, чтобы он сразу подох, как Марья Воронова. Не-ет… Это просто повезло Марье благодаря моей молодости. Неопытный я был. Сейчас — не-ет… Пусть он всю жизнь стонет и корчится от боли, как та сельсоветская дочка на горячих углях. Он будет выползать из горячей сковородки, а ты его обратно. И пусть он хотя и безбожник, а взмолится богу о ниспослании ему скорой смерти. А смерти не будет. Действовать будешь не самолично, а через Фролку Курганова. Есть там такой… Я тебе скажу, как ключи к нему подобрать… И еще — Наталья там Меньшикова есть. Моя сродственница, к ней и ключа не надо. По обязанности должна везти в паре с Фролом… В общем, все это и будет теперь твое главное дело…» И добавил: «Но… еще раз повторяю — без шуму теперь придется. Без шуму большого дела не сделаешь? Что ж, будем маленькими заниматься. Горячее обжигает, холодное морозит. Улавливаешь?

Часть первая

Глава первая

Маленькая речка, густо заросшая по берегам тальником и низким осинником, в самом центре деревушки круто заворачивает влево, образуя почти прямой угол. Оттого, видимо, и деревня называется Локти.

С трех сторон опоясывает ее неширокой лентой сосновый бор, а с четвертой, с северной, раскинулось большое озеро Алакуль.

За бором, прижавшим деревушку к самой воде, поблескивают на солнце плоскими лысинами редкие холмы. Выбегая из деревни, пробиваясь сквозь зеленый заслон, вьется между ними, свинцово отсвечивает пылью единственная дорога.

Весной отлогие склоны холмов распахивают, и тогда, если взойти на самый высокий из них, кажется: на старую, застиранную прошлогодними осенними дождями, вылинявшую под солнцем, до блеска заглаженную ветрами землю наложены новые черные заплаты.

А дальше за холмами начинаются непроходимые леса и болота. Они тянутся на много километров. Среди лесов попадаются иногда небольшие, домов в пятьдесят-семьдесят, деревеньки, жители которых задыхаются летом от болотных испарений. Эти испарения, если дует южный ветер, доносятся и до Локтей. Тогда в домах плотно закрывают окна и говорят:

2

Цыган действительно приехал через месяц.

Петр Бородин кинулся в сараюшку, где заранее припрятал бутылку самогона для коновала, а рядом с ней небольшой пузырек с темной жидкостью. Торопливо разрыл трясущимися руками солому. Бутылка была на месте, пузырек исчез.

С минуту Петр сидел на соломе растерянный, красный, пытаясь что-то сообразить. Потом тихо, потеряв неожиданно голос, позвал:

— Арина!.. — И погромче: — Ари-ина!!

Жена вошла в сарай с огорода. Завидев ее, старик молча встал, медленно, не разгибаясь, будто крадучись, пошел к ней. Глаза его сделались круглыми, остро поблескивали в полумраке. Молча он схватил жену за горло крючковатыми пальцами. И уже потом прошипел:

3

Локтинские парни, рубившие лес для постройки церкви (старая сгорела нынешней весной от несчастного случая), обедали на примятой сочной траве. Пообедав, молча закурили. Разговаривать никому не хотелось.

Гришка Бородин, костлявый, остроплечий, с рыжими, торчащими во все стороны вихрами, встал, сделал несколько шагов, сильно размахивая руками.

Странные это были руки. Длинные и тонкие, они кончались широкими, как лопаты, мозолистыми ладонями. Страшная сила таилась в них. Гришка легко завязывал в узел гвозди, вызывая восхищение и зависть локтинских мужиков.

Взяв в правую руку палку, он левой обхватил ствол дерева и проговорил, обращаясь к сидевшим парням:

— А ну, двое кто-нибудь, которые посильнее, держите. Выдернете — рубль отдаю. А нет — с вас по полтине.

4

Солнце, скользнув последний раз по дырявым крышам домишек, по оконным стеклам, по рябоватой глади озера, скрылось за лесом. А из леса выползал сыроватый сумрак, струился по улицам, скрадывая, растворяя очертания предметов.

Гришка, поужинав, вышел во двор и несколько минут смотрел в сторону озера, заложив руки в карманы измятых холщовых штанов. Локти его острыми углами торчали за спиной.

Григорий видел, как из лесу вышел отец и, чтобы сократить путь, свернул с дороги к своему огороду, перелез сквозь изгородину и пошел к дому между грядок. В руках у него была лопата.

Подойдя, Петр бросил лопату в открытую дверь дощатой сараюшки, сел на выщербленную чурку для рубки дров, опустил голову, не обращая внимания на сына. Видно было, что старик бродил где-то по лесу, продирался сквозь густые и цепкие заросли. Узловатые, высохшие руки его были исцарапаны, рубаха в двух местах порвана. В спутанной бороде застряла сухая игла от сосновой ветки. «По земле полозил…» — подумал Гришка и спросил:

— Куда это ходил с лопатой?

5

Был воскресный день.

Лето подходило к концу. С утра на почерневших огородных бурьянах, на прибрежных гальках, на придорожной траве лежала щедрая, дымящаяся роса. Поднявшееся из-за озера негорячее солнце долго сушило их, над землей струился жиденький, еле заметный парок. Земля и воздух нагревались медленно, но в полдень ребятишки, предводительствуемые хлипким, длинношеим Ванькой Бутылкиным и толстощеким Гошкой Тушковым, бегали по улицам уже босиком.

Григорий Бородин в новой синей рубахе не спеша шагал по улице, держа по обыкновению руки в карманах. От него попахивало самогонкой. Под мышкой торчал небольшой сверток.

В самом центре деревушки белел сруб строящейся новой церкви. Поп Афанасий, подоткнув полы длинной рясы, бродил возле стен, трогая желтоватые бревна, а потом нюхал пальцы.

Григорий не любил попа и хотел было свернуть в переулок, но отец Афанасий подозвал его жестом.

Глава вторая

1

Петр Бородин месяца полтора никому не показывал, что водятся у него деньжонки, медлил из осторожности. А в начале зимы, когда на твердую, как кость, землю посыпались первые снежинки, неожиданно пришел к Лопатину, который когда-то отказался продать ему водки, и сказал:

— Вот что, Лексей Ильич… Продай-ка несколько десятинок земли.

Конечно, землю купить можно было бы и весной — ведь ни пахать, ни сеять зимой не будешь, — но это ждать еще несколько длинных-длинных месяцев. А

у

него млело сердце при мысли, что он, Бородин, — хозяин облюбованного участка земли, принадлежащего пока лавочнику. Где тут утерпеть до весны!..

Лопатин посмотрел на Петра круглыми глазами, выставив вперед широкий лоснящийся подбородок.

— Продать тебе? Земли?! — переспросил лавочник. — Да ведь пустошь есть. Подавай властям заявление — и запахивай.

2

Зима тянулась и тянулась, и Гришке казалось, что это одна из самых долгих зим, которые когда-либо бывали. Почти каждый день дули ветры. Перед избой Бородиных, ютившейся у самого леса, снег выдувало и уносило. Съежившись от холода, избенка стояла на виду у всех, будто раздетая. И это вызывало у Гришки смутное беспокойство.

— Ничего, сынок… К той зиме новый домишко поставим где-нибудь в затишке… — сказал отец, будто угадав мысли сына. — А то здесь… уюту нет, как в трубе воет и на виду все. Каждый глаза в окна пялит…

Григорий ничего не ответив. С тех пор как отец чуть не зарубил его найденным в лесу окровавленным топором, он больше молчал. Нахмурив узкий лоб, постоянно думал о чем-то. Случалось, подолгу наблюдал за отцом, но, едва тот оборачивался, отводил глаза в сторону. И никогда не заводил речи о том, что случилось. Только однажды проговорил:

— Дай-ка, батя, красненькую…

— Но! — удивился Петр. Давно уже сын не просил у него денег. — Ишь ты! А зачем?

3

Где-то шла война, а здесь, в Локтях, текла жизнь по-прежнему сонная, тихая. Повоет разве только баба, получившая похоронную, пошумит иногда Алакуль, посвистит тоскливо в трубе ветер. Но на все это не обращали внимания.

Староста Гордей Зеркалов и лавочник Алексей Лопатин получали газеты, в которых расписывались победы русских войск на фронте, высокий боевой дух солдат, сражавшихся «за веру, царя и отечество». Эти газеты Зеркалов и Лопатин охотно давали читать желающим. Но таких находилось мало — редко кто умел читать.

Однако со временем, неведомо какими путями, все больше и больше доходило до Локтей известий с фронта. То полз из дома в дом, леденя души женщин-солдаток, слух, что немцы в пух и прах разбили русскую армию, заняли чуть ли не пол-России, всех пленных солдат угоняют в Германию на работу в рудники. То говорили, что война чуть ли не кончилась, потому что русские и немецкие солдаты не захотели воевать, побросали винтовки и вечерами ходят друг к другу пить чай и самовольно уезжают с фронта домой.

— Господи, да хоть бы!.. — вздыхали локтинские бабы и крестили плоские груди. — Наши-то мужики чего глядят? Взяли бы да приехали домой…

— Но, но, приехали! — раздавался предостерегающий голос какого-нибудь зажиточного мужика. — Это дезертирством называется. А таких-то сейчас ловят по деревням…

4

Жизнь отца кончалась, а Гришкина только-только начиналась. Григорий понял это в тот вечер, когда отец ходил из угла в угол и говорил о лодках, о сетях, о рыбе. Григорий невольно прикрыл глаза, и представилась ему почему-то лесная лужайка, где сидят и обедают возле сваленной сосны Андрей Веселов, Федот Артюхин и другие мужики. Вокруг стоят могучие деревья, а сквозь них просвечивает синеватый, бескрайний простор, стелется под высоким небом ровная, как озеро в тихую погоду, земля. И ему, Григорию, идти и идти по этой земле, идти как хозяину…

Григорий даже почувствовал: разливается у него по животу легкий приятный холодок, как у человека, застигнутого врасплох неожиданной великой радостью, и засмеялся тихо.

— Ты, Гришка, чего? — удивленно спросил отец, останавливаясь.

— Да так… В общем, правильно ты, батя, говоришь…

И Григорий будто сразу повзрослел.

5

Хорошо, удобно, уютно чувствовал теперь себя на земле Григорий Бородин. Ходил по деревне не торопясь, вразвалку, спрятав руки в карманы тужурки. Но замечал: если идет кто ему навстречу, обязательно постарается свернуть в проулок, будто дорога до того узка, что нельзя разминуться. Понимал Григорий, что не любят его односельчане. Хмурил узенькую полоску лба и думал с угрюмой злостью: «А ты говоришь, батя: к людям с лаской — и живи без опаски… Как же! Зазевайся только — в землю втопчут».

Никогда у Григория не было друзей. А сейчас сошелся он с сыном Гордея Зеркалова — Терехой, бледнолицым, остроносым парнем с черными густыми волосами, с вечно обсыпанными перхотью плечами. Выпив самогонки, Тереха лез целоваться, радостно выкрикивал:

— Гришка, черт!.. Мы с тобой друзьяки, как хошь!.. Мы с тобой… Вот что, Гришка, — вдруг переходил на шепот молодой Зеркалов. — Дочка попа Афанасия — Мавруха — какова?! Как арбуз налитая: помни ее — так же треснет…

— Да знаю, сто раз говорил ты о ней, — с досадой отвечал Григорий, сбрасывая руки Зеркалова со своего плеча. Тереха не обижался, только тряс гривастой головой и выталкивал из себя слова по одному:

— Ну, как хошь, как хошь… Только… она, Мавруха, боится меня одного. А вдвоем бы вызвали погулять ее, ну и… Поп — чего он сделает нам? У моего бати все — вот где… У нас ведь не только в волости сила, где дядя сидит, а и в городе…

Глава третья

1

После того, что случилось у дома Дуняшки, Григорий несколько недель глушил тоску самогоном. Напившись, посылал Степку Алабутина за Анной Тумановой.

— Тьфу! — плевался отец, которого Григорий уже нисколько не стеснялся. — Срамота-то какая! А коли мужичонка ее из солдат вернется? Убьет ведь обоих вас…

— Ты молчи, батя, — рычал на него Григорий. Отворачиваясь, добавлял: — Особенно насчет убийства…

— Что! Ах ты!.. Вырастил тебя!.. — прыгал вокруг сына Бородин, как петух, однако быстро утихал.

Однажды Терентий Зеркалов, встряхивая головой, из которой все сыпалась на плечи перхоть, сказал Григорию:

2

Как-то, года два назад, Григорий был на сенокосе. Он уже совсем собрался поддеть на вилы маленькую ярко-зеленую копешку лугового сена и бросить ее на волокушу, но остановился, пораженный необычным зрелищем: куча сена была мокрой, и разноцветные капельки воды дрожали чуть ли не на каждой травинке, переливаясь под лучами солнца.

Григорий стоял, пытаясь сообразить, почему не высохла на этой копне сена утренняя роса. Но вдруг среди полнейшей тишины и безветрия налетел вихрь, бешено закружился над копешкой. Григорий невольно отскочил в сторону и удивленно смотрел, как у него на глазах быстро таяла куча сена. Вихрь со страшной силой беспрерывным веером втягивал в себя травинки, уносил их куда-то к небу, а потом приподнял оставшийся тонкий пласт сена, перевернул и со злостью швырнул обратно на землю.

Вихрь унесся так же стремительно, как и налетел. Оставленный им пласт сиротливо чернел под солнцем среди свежей зелени. Оказывается, копешка лежала на маленькой мочажине и снизу вся сгнила, сопрела. Григорий поковырял вилами ржавые стебли и отбросил их в сторону.

… Открыть лавку, о которой столько мечтал старый Бородин, так и не пришлось.

Пахнущий свежим тесом и краской магазин вспыхнул среди ночи, осветив полдеревни. Горел долго и ярко, стреляя искрами в собравшийся вокруг народ. Петр Бородин, в расстегнутой рубахе, взлохмаченный, обезумевший, метался среди людей, выкрикивал:

3

Лето с каждым днем разгоралось все жарче и жарче. Приближался сенокос.

— Так-с… Житуха, значит, продолжается. Опять надо прикидывать, в какой хомут шею пихать — в зеркаловский, лопатинский или этот новый, бородинский, — зло говорили мужики, собираясь вечерами у Андрея.

— Лучше уж к Лопатину. Новый хомут шею всегда сильнее трет.

— Враки, значит, про революцию, что ли, а? Сколь недель прошло, а ничего не видно, не слышно.

Действительно, Локти словно кто отрезал от всего мира — ни один слух не просачивался сюда, ни одно слово не долетало.

4

На другой день пьяный Григорий ходил по деревне с новой плетью в руках, плевался и грозил отомстить Андрею Веселову, хлестал направо и налево женщин и дедок, если они не успевали свернуть с его пути.

Как-то Григорий очутился возле поповского дома. Отец Афанасий, направившийся было в церковь, остановился и заговорил с Григорием:

— Не к нам ли идешь?

— Пошел к черту, — коротко отрезал Григорий.

Поп не обиделся, схватил Григория за руку, зашептал:

Глава четвертая

1

Хлеб Бородины все-таки успели убрать и составить в суслоны до снегов. Вечером, лежа в постели, Григорий чувствовал, как дрожат от перенапряжения ноги.

Едва закончили уборку, повалил снег. Потом, как обычно, до самого нового года дули северные ветры, заметая дороги, леса, деревушки.

Слушая вой ветра за стеной, Григорий все время думал почему-то о том, как хлестал его плетью Андрей, как бежал он от него, низко пригибаясь к земле. И в который уж раз у него в мозгу билось одно и то же: «Ну, погоди, погоди…»

Много смысла вкладывал Григорий в это «погоди». Звучала в нем не просто ненависть к Андрею. Не-ет, убить Веселова, просто прийти к нему и зарезать, как советовал Терентий Зеркалов, — этого мало. И хорошо… что вышла тогда Дуняшка, а не сам Андрей. Надо его живого втоптать в грязь, смешать с землей, отобрать Дуняшку, увести ее к себе в дом на его глазах. И надо сделать так, чтобы жизнь или смерть Андрея зависела от его, Григория, желания…

И сделать это можно. Нужно только время. Надо поднимать хозяйство, стать в десять, в сто раз богаче Лопатина и Зеркалова, вместе взятых. Ведь богатство — власть, сила… Ну, погоди, погоди…

2

Весна 1918 года пришла в Локти вместе со слухами о страшном голоде, который гуляет по России.

— Бог — он все видит, он не простит, — зловеще поговаривали мужики позажиточней. — Голод — еще цветочки, того и гляди мор зачнется… Узнает народишко, как на царя руку поднимать…

— Сказывают, у всех мужиков будут хлеб отбирать, чтоб большевиков кормить.

— Андрей Веселов уже бумагу получил, в которой приказано у всех начисто сусеки выгресть.

— Чего болтаешь, а сеять чем будем? И до осени чем питаться?

3

Болтали всякое. Одни говорили, будто Сибирь отошла от России в отдельное государство и повсюду будут установлены царские порядки. Другие толковали, что Колчак идет как возмездие, сжигая все на своем пути, уничтожая правых и виноватых.

— Господи, за что всех убивать?

— Враки это. Чего им нас трогать! Кое-кого, ясное дело, кокнут… Андрюху вон, например, Веселова с друзьями.

— Их надо бы под корень… Без хлеба народ оставили.

— Ну, ты-то хлеб запрятал так, что не только Андрюха — сам теперь не найдешь…

4

Карательный отряд колчаковцев, возглавляемый бывшим локтинским старостой Гордеем Зеркаловым, несколько дней рыскал по всему селу, шарил по домам, но Андрея Веселова и Тихона Ракитина нигде не было.

Федот Артюхин, который без возражений согласился взять к себе Дуняшку, теперь только понял, чем это ему грозит. Несколько раз на день он спрашивал у жены:

— Может, спрятать ее в подпол, а? Ведь найдут — убьют нас всех…

— А коли в подполе найдут? Тогда спросят — зачем прячете? А так еще, может, пронесет бог.

— Ну, ну, — бормотал Федот, однако успокаивался ненадолго.

5

Партизан было немного, человек тридцать, — все незнакомые локтинским мужикам, кроме разве Федора Семенова да Тихона Ракитина.

Прямо на улице, перед церковью, партизаны поставили стол, накрыли красной скатертью. Тотчас собралась толпа. Все поглядывали на хорошо вооруженных людей, на Андрея, на Тихона Ракитина, на Семенова. Семенов был в кожаной куртке с перевязанной рукой. Он стоял молча, внимательно посматривая на мужиков.

— Опять, что ли, митинг?

— Теперь кого пороть будут? — раздались голоса из толпы.

Андрей повернулся к Семенову. Тот кивнул. Веселов оправил старенькую шинель, в которой пришел еще с фронта, поднял руки, требуя тишины, и спросил: