Бизар

Иванов Андрей Вячеславович

Эксцентричный – причудливый – странный. «Бизар» (англ). Новый роман Андрея Иванова – строчка лонг-листа «НацБеста» еще до выхода «в свет».

Абсолютно русский роман совсем с иной (не русской) географией. «Бизар» – современный вариант горьковского «На дне», только с другой глубиной погружения. Погружения в реальность Европы, которой как бы нет. Герои романа – маргиналы и юродивые, совсем не святые поселенцы европейского лагеря для нелегалов. Люди, которых нет, ни с одной, ни с другой стороны границы. Заграничье для них везде. Отчаяние, неустроенность, безнадежность – вот бытийная суть эксцентричных – причудливых – странных. «Бизар» – роман о том, что ничего никто не в силах отменить: ни счастья, ни отчаяния, ни вожделения, ни любви – желания (вы)жить.

И в этом смысле мы все, все несколько БИЗАРы.

Часть первая

1

Несмотря на то что я уничтожал письма матери, они продолжали во мне бродить. Писала она как попало, второпях и с нервным надрывом (мне чудилось, что она писала прямо на почте, непосредственно перед тем, как отправить); часто вписывала какие-нибудь стихи, которые по вечерам светились в моей голове, как гирлянды, ползли сквозь меня трамваями, позвякивая, ковыляли бродягами, завывая:

Гулко колокол рыдает… Мутно небо, ночь мутна…

С треском врывались фрагменты, сталкивались, как вагонетки:

Время опять изменилось. Оно меняется, ты знаешь. Время всегда разное. Есть мирное Время. Есть военное Время. Время разбрасывать камни, Время камни собирать. Это – Закон. Закон суров и всегда на стороне Силы. Надо переждать. Будем терпеть.

Вместе с различными советами –

мыться… молиться… никому не верить… ничего не подписывать… –

она всегда вставляла цитаты, которые черпала из эзотерических книг, или в бараний рог на свой лад скрученные без того туманные китайские изречения, которыми можно было объяснить что угодно, – универсальные истины на все случаи жизни.

Если ты оступился, это все равно не доказывает, что ты идешь не в верном направлении; некоторые вещи можно постичь, только если ты идешь против течения реки Времени.

С каждым новым ее посланием (дядя их присылал на имя Непалино) во мне оживал оркестр предыдущих эпистол, они вылетали, как осы на сладкое, и жалили. Я слышал ее голос (вкрадчивый, дрожащий), он точил меня, как жучок, переходя в визг дрели, – тогда голос становился пружинистым и хлестким, и слова въедались, как клещи, они отравляли меня, я даже думал с ее интонацией:

Можно сходить в магазин за бутылкой, а можно не ходить. Все равно ничего не меняется. Ничего не меняется, ты знаешь. Все остается по-прежнему. Лучше лежать и ждать. Нужно переждать…

Иногда строчки пробегали по ребрам (как палкой по забору), и сердце начинало суматошно биться, будто пустили электрический ток; тогда я невольно вспоминал целые страницы; слышал так ясно, точно мать стояла у нас за окном в поле и, взмахивая платком, выкрикивала:

2

Афганцы приносили деньги каждую неделю. Довольный дедушка Абдулла грелся на солнышке. Большая спортивная вязаная шапка, синий пуховик с желтой молнией и красной изнанкой. Спортивные штаны. Барахло это им выдали в приемнике Сундхольма. Дедушка Абдулла был такой старый, что никого не узнавал – никого, кроме хазара, доктора и внука, – сидел на скамейке неподвижно и с кроткой улыбкой смотрел – в поле, в небо, себе под ноги, на большие потертые кроссовки с длинными носками, на свою палку, на травку под ногами. Он и представить себе не мог, что мимо него раз в неделю проходит человек, который привозит ему гашиш.

Михаил каждый раз заруливал на свалку, ползал по кузовам ржавых машин, как жук по металлическому муравейнику, делал вид, что ищет что-то, что могло превратить убитый «кадет» в новорожденный «форд», шарил в багажниках в надежде найти что-нибудь ценное.

– Мало ли, – шептал он, – забыли, перегнали и забыли…

Луч его фонарика метался во мраке. Дождевик шелестел. Я терпеливо ждал. Он выдирал что-нибудь из приборной доски, и мы уходили.

За рулем он постоянно трещал о каких-то бабах. Нашел себе русскую, которая жила у датчан, подрабатывала, что-то там делала, в навозе копалась и цветы высаживала на подоконниках, кустики стригла. Он возил ее к морю, они выпивали дешевое винцо, и там он ее трахал. Жаловался, что теперь как-то и переезжать грустно… Привык…

3

Дом Потаповых – неказистый и мрачный – был последним у дороги, дальше было море. Болота, холмы, пруд. Лес. Зеленые знаки с птичками. «Was für ein Arschloch!»

[17]

– только и сказал Хануман.

Мы – я, Ханни и Иван – поселились на втором этаже, в маленькой комнатушке, в которой, как сказал Михаил, не далее как три недели тому преставился больной сербский старик (его кончины, собственно, и ждали в Директорате). Казалось, еще чувствовался запах мертвого тела; впрочем, он чувствовался там все время, сколько бы мы ни проветривали (может, то были лекарства). Мы находили ватки, напитанные гнойной кровью. Они были под войлоком, в щелях, под столом, на книжной полке, даже в бумажном шарообразном японском фонаре, в котором помимо миллиона дохлых мух, комаров, мотыльков мы нашли ватку со следами крови… а потом через день еще… сколько бы ни трясли… и еще через неделю из нее вывалилось… больше не заглядывали… все равно где-нибудь да находили.

Фантом старика, который продолжал искать свои лекарства после смерти, преследовал воображение. Он представлялся мне маленьким, сухоньким, похожим на горца, с кривым носом и серебряной щетиной. С клюкой, как дедушка Абдулла. В телогрейке-безрукавке и с ехидной улыбочкой. Руки у него должны были быть коричневые, узловатые, со вспученными венами. Таких я уже насмотрелся. Никакого другого я не мог себе вообразить. Никаким другим он и не мог быть! Таким он мне и снился. «Полторы сотни за грамм, говоришь? – кряхтел старик. – А если сразу на тысячу взять?.. Что, без скидки, говоришь?.. Косой скидки не делает? А Йене? Не делает?» Я просыпался. Шел в туалет и будил Адама. Адам начинал орать, просыпались все. Маша меня журила. Михаил крыл матами всех. Воздух вспыхивал от его брани. Хотелось бежать вон – в болота, в поля, пешком по морю в Германию!

Мы спали на двух матрасах. Иван спал на одном, и мы с Ханни – на другом. Я постоянно съезжал или скатывался, оставался лежать на полу, завернувшись в одеяло. В соседней комнате спала Лиза. Она почему-то вскрикивала во сне. Маша приходила к ней перед сном, укладывала, говорила с ней. Это было обязательной процедурой. Иначе девочка не засыпала. Все равно она часто просыпалась, слишком часто… Проснувшись, она начинала плакать, а через некоторое время уже просто ревела, уткнувшись в подушку. У нее были какие-то истерики. Плакала она голосом взрослой женщины… Но Хануман утверждал, что так ревут обезьяны в джунглях, – «в брачный период», дополнял он. Иван спускался вниз и скребся в дверь к Потаповым, говорил, что Лиза опять ревет. Маша ползла наверх и долго говорила с Лизой, и тогда она опять засыпала. Иногда Лиза ходила по коридору во сне. Половицы дико скрипели; казалось, что они скрипели еще больше, чем от моих шагов; они даже не скрипели, а выстреливали, после чего начинали хрустеть, как трескающийся лед. Адам начинал ворчать, а потом – орать. Просыпался злой Михаил, шел к нам наверх и наказывал Лизу – за сомнамбулизм! Он бил ее сдержанно, приговаривая сквозь зубы: «Спи-и-и! Я тебе говорю: спи-и-и! Тварь такая!» И бил, а она скулила. Каждый шлепок, выбивал из нее взвизг, а если он замахивался, она начинала судорожно выть. Еще до удара. Это его заводило. Видимо, она еще и елозила, пыталась увильнуть. И он злился. Скулила она в точности, как служебные собаки, которых бил мой отец, и пыталась увильнуть наверняка, как и они, приседая и перебирая вокруг него (отец держал их на поводке и примерялся, чтоб всыпать как следует, а те вертелись и – скулили, скулили так, что резало слух).

Отец часто брал меня с собой в питомник, особенно летом. Он говорил: «Ну что, сходим на карьер, искупаемся?.. С собаками!.. А?..» И мы шли. Сначала он упражнялся, заставлял их выполнять какие-то трюки, учил командам и, если они не подчинялись или не соображали, бил, а потом он брал самую смышленую овчарку, мы с ней шли купаться. Для него это было развлечением; к тому же он считал, что для меня такие походы – тоже развлечение и оздоровительная практика; он был уверен, что его работу со всеми экзекуциями и дрессурой, питомник с вонючими клетками и горбатой уборщицей, купание с другими ментами и собаками я воспринимаю как праздник, как нечто невиданное, приобщение к крутой взрослой жизни. Он думал, что воспитывает меня, развивает во мне что-то. Кажется, я даже где-то подслушал им оброненные слова:

4

Вернулся из Ирландии Пол. Я встретил его у моря. Он выгуливал собаку и что-то выбрасывал в контейнер… Он сразу начал плести истории – про своих братьев, про Ирландию вообще… Он там играл в пабах почти три месяца, привез какой-то бесценный ирландский свисток, который ему то ли из вереска, то ли из щепок свинтили, болтал без умолку, выслушал меня… Я ему рассказал о моих мытарствах: море, помойки, свалки, свалки… etc., etc. Никакой жизни, сплошная неустроенность, беспокойство, некогда писать, а накопилось, натерпелся, надо выпустить пары, на что и нужен спасательный клапан…

Пол схватился за голову, прижал руку к сердцу, выманил из моря собаку, утянул меня к себе, открыл бутылку, забегал по комнатам. Сам дислексик – для него каждый, кто пишет слова руками на бумаге, уже Джеймс Джойс, – он не мог не посочувствовать «русскому писателю», предоставил мне комнатку…

– Тут нет стола, стула, но есть тахта! – говорил он. – Хотя бы отоспишься… Соберешься с мыслями…

– Ну что ты… – смущался я.

– Но ты сможешь писать в течение дня… – вскрикивал он. – В гостиной! Там есть стол!

5

Ярослав жил у звонаря, которому было лет восемьдесят. Хотя запросто могло быть и сто. Даже если бы ему было двести, ничего не изменилось бы – он делал бы то же самое, что делал всегда: пил водку, жрал котлеты, которые ему готовил Ярославчик, ходил по церквям, играл там на органах, руководил хорами, выезжал на фестивали церковного пения в Прибалтику и Финляндию, принимал у себя восторженных любителей колокольного перезвона с лазурью в глазах… и т. д. и т. п. Так он жил. Без напряжения двигался от пункта к пункту, как его часы с огромным, потускневшим от времени циферблатом. Старик никогда и никуда не торопился.

– Зачем мне подстраиваться под этот сомнительный механизм? – говорил он с хохотком. – Я приеду тогда, когда должен приехать. Все это и так имеет мало смысла, так зачем переживать из-за пустяка? Даже если я опоздаю, ничего страшного не случится. Кто-нибудь другой произнесет речь.

Он произносил речи. Даже дома за столом он произносил речи, швырял в тарелку носовые платки, протирал галстуком очки, а жопой – свое пыльное дерматиновое кресло, ерзал, ерзал, бубнил свои речи, которые были записаны на клочках бумаги, в нотных тетрадях, пылились где попало. Он часто их забывал, приезжал и смеялся.

– Я, кажется, все напутал, – смеялся. – Что я им там наговорил? У-у-ух!

Его это не тревожило. Пустяки, пустяки…