Путешествие Ханумана на Лолланд

Иванов Андрей Вячеславович

Герои плутовского романа Андрея Иванова, индус Хануман и русский эстонец Юдж, живут нелегально в Дании и мечтают поехать на Лолланд – датскую Ибицу, где свобода, девочки и трава. А пока ютятся в лагере для беженцев, втридорога продают продукты, найденные на помойке, взламывают телефонные коды и изображают русских мафиози… Но ловко обманывая других, они сами постоянно попадают впросак, и ясно, что путешествие на Лолланд никогда не закончится.

Роман вошел в шортлист премии «РУССКИЙ БУКЕР».

Часть первая

1

Ханумана мутило от датской провинции. Корзиночки с цветами на подоконниках gammel kro

[1]

, а за окнами, как в аквариуме, сутулые старички, пугливо пилящие ножичком сосиску.

В этом мире ему было чуждо все. Отторжение вызывала любая мелочь. Причудливо выложенный тротуар. Узоры на стенах. Витые оградки. Литые медные ручки. Путаница улиц; живые изгороди из декоративных кустарников; фырчание газонокосилок; стенами огражденные заводы, фабрики, свалки…

– Это настоящий лабораторный лабиринт! – говорил Хануман, толкая меня локтем в ребро. – Как раз для двух крыс, таких как мы с тобой, Юдж! Черная да белая! Хех! Какая выживет? В каждом городе одно и то же! Одно и то же!

Так и было. Ярко-красный почтовый ящик с золотым гербом: дудка и корона над ней. Аккуратная клумба возле бензоколонки. Пригожий киоск с конопатой девчушкой на перекрестке. Размеренно поступающий гул города, будто качают меха. В индустриальную перспективу протянутые провода. Туда же убегающие дороги. Безупречно размеченные. Насмерть укатанные. Казалось, машинам и мотор был не нужен, чтобы ехать! Так плавно они скользили. Как по конвейерной ленте. Въезжая прямиком на небо. Глядя им вслед, мы брели от остановки до остановки, прятались от дождя и ветра в темно-зеленые металлические коробки, курили, вертели карту. С безразличием рептилий мимо проплывали автобусы. Форма важных водителей заставляла напрягаться. Золотые пуговицы, кокарды, манжеты… Все как надо. Пышные усы под тяжелой складкой бульдожьих щек. По самые веки наполненные тоской глаза. Хануман косился на них недоверчиво, нервно теребя подтяжку.

– Им не позавидуешь, – говорил он, притворно ухмыляясь. – Только представь, целыми днями колесить по этим дорогам… С ума сойти от скуки можно! Мы всего лишь несколько дней по ним пилим и уже вымотались как черти, а они – каждый день!

2

К тому времени, как мы добрались до Юлланда, мы уже слезли с иглы и даже озаботились своим здоровьем (Хануман стал проповедовать троекратное питание и отказался от гамбургеров). Сначала тому способствовала обстановка. Мы ненадолго осели у одного югослава, который работал приемщиком на свалке. Познакомил нас с ним Свеноо. А со Свеноо мы познакомились чуть раньше; он работал в Фарсетрупском лагере для беженцев, и мы сошлись с ним через такой же сброд, каким мы были сами. Он занимался в лагере детьми, спортом, досугом, черт знает чем. То есть создавал видимость занятости; с его энергией это недурно получалось. Он создавал видимость такой кипучей деятельности, что никто не мог усомниться в том, что работы ведутся. Пил он много, так много, что, сколько бы ему ни платили в Кресте, ему бы не хватило, потому они с сербом затеяли свой тихий, нелегальный бизнес.

Они продавали всякую технику; главным образом компьютеры. И Хануман, который двумя фразами смог убедить их в том, что он не то что разбирается, а просто все знает о компьютерах, стал починять выброшенные на свалку компьютеры. Для этого мы тайно их вывозили со свалки, предварительно проверив, насколько те годны для употребления, а потом Хануман, как завзятый специалист, делал из говна конфетку, расширял память, вводил «Виндоуз 98», игры, всякое такое, уснащал старый комп всем тем, чем его снабжали Свеноо и Ласло…

Мы жили в домике югослава, в небольшой комнатке. Югослав, который был настолько же серб, насколько и венгр, был одинок, уже весь седой, дряблый, жадный, весь потертый, лицо в капиллярную сеточку старого пропойцы, нос просто фиолетовый, а глаза в масле. Готовил он, правда, хорошо. «Жены нет, научился», – кратко объяснил он. Был он немногословен, угрюм, даже суров и со странностями. Мог заплакать ни с того ни с сего, назвать меня или Ханумана странным именем, мог говорить с самим собой, не замечая нас, и тогда становилось жутковато, как при участии в спиритическом сеансе. Иногда на него нападало беспамятство, некий духовный паралич. Он мог часами сидеть и ничего не делать, не то что просто не делать, но и не соображать при этом ничего. Тогда готовить приходилось мне. Я готовил ему русский борщ и жарил картошку со стейком. Поев, он мог очухаться, даже сказать что-нибудь на своем языке, но все равно еще долго пребывал в этой прострации.

Свеноо говорил, что это нормально, просто человека шибко контузило на войне, и это в порядке вещей. Для него, Свеноо, это действительно давно стало делом обыкновенным. Потому как ему и не требовалось, чтобы его кто-то слушал, о чем-то с ним говорил, ему было достаточно себя самого, он тоже был со странностями. Он мог сам себе умиляться, сам себе хохотать в кулак о чем-то ему одному известном, и мы вскоре ко всему этому привыкли. Свеноо против серба был просто сорока, тарахтел без умолку и всякую чушь нес. Главное, что Свеноо о нас постоянно заботился; он покупал нам выпивку и сигареты, если серб отключался; или, когда он дежурил на своей свалке, Ханни звонил Свеноо и тот привозил все, что Ханни заказывал, а заказывал он от души! Но он имел право, все это окупалось, возвращалось им сторицей. Хануман работал круглосуточно. И еще потому, что югослав, несмотря на апатичность, не мог побороть свою жадность, которая овладевала им по пробуждении. Он заставлял Ханумана работать. Как только он приходил в себя, он с удвоенной энергией начинал привозить все больше и больше компьютеров. Даже те, которые не работали. Тогда он говорил Хануману: «Могли бы пригодиться на детали, не так ли?»

Да-да, вздыхал Хануман и засылал югослава в магазин за «Джонни Уолкером», говоря, что привык к айриш-кофе, не может без него работать…

3

Да, Михаил Потапов часами простаивал перед мольбертом, выпятив свой барабанный живот, выкатив черные безумные глазищи, выставив влажную нижнюю губу, нахмурив густые татарские брови. Своей бородатостью и щекастостью, своей животностью, коротконогостью да краборукостью, всей своей импозантностью он претендовал на место между Климтом и Муссолини, но деспота в нем было, конечно, больше, чем художника. Да и картины его оставляли желать…

Вообще, картинами назвать их было трудно; их можно было назвать как угодно, потому что они все были бессодержательные; что на них было намалевано, никому понятно не было. Конечно, плоские. Конечно, абстрактные. Совершеннейшая мазня!

Я говорил Хануману, что даже слоны рисовали лучше.

– Какие слоны? – не мог понять он. – Что ты мелешь?

– Слоны тех идиотов, которые бежали в Америку из Союза! – объяснял я Хануману.

4

По утрам, ранним утрам, утрам, наполненным гомоном голосов и шепелявеньем шлепанцев, я стал просыпаться от кошмаров, которые возобновились в те фарсетрупные дни. Мне могло присниться, что я заживо замурован в навозе, как майор Гаврилов, герой Брестской крепости, что я, как и он, лежу в навозе, но только этот навоз распространяется бесконечно, на весь мир, и вся вселенная – сплошной навоз, и я, и Хануман, и прочие обитатели вселенной, все мы заживо захоронены в навозе!

Я валялся целыми днями в постели; я смирился, что моя одиссея подошла к концу, я смирился с тем, что больше никуда не иду. Я решил: все, больше никуда не двинусь отсюда! Что бы там ни было! Плевать на все! Я забил на всех вас, черти! Я просто лежал в ожидании полиции. Пускай приходят! Пусть проверяют документы! Пусть вынесут меня! Værsgo!

[32]

Я решил, что не поднимусь, когда мне будут светить фонариком в глаза, я не стану отвечать на вопросы. Не стану отпираться; мне плевать. У меня нет документов. Я – Евгений Сидоров из Ялты; это все, что я им скажу. И пусть что хотят, то и делают; мне плевать, мне плевать, плевать!

Хануман делал шопинг и вырабатывал свою философию, находил оправдание «нашему», как он говорил, жалкому существованию. Именно тогда он сообщил, что ему кажется, что мы «забыли о нашей цели». Я этого не понял; я не помнил, чтобы он мне когда-либо сообщал о наличии какой-либо цели. Всё, что он когда-либо говорил о цели, были туманные всплески эмоций и – Америка. Всё. Ничего конкретного, насколько я помнил, сказано не было, тем более о «нашей цели». Но Ханни сказал, что когда мы только-только познакомились и жили у Хотелло, то поклялись на чердаке, и тогда он четко обозначил цели и средства достижения, настолько ясно и четко, что не имело смысла повторять все снова. Я это помнил. Сцена на чердаке отпечаталась ой-ой-ой, но чтоб там были какие-то конкретные вещи сказаны, этого я не помнил… было мелькание рук, воспаленные глаза, влажное дыхание, помпа, сигары и виски, виски и сигары… Хануман скривил козью морду. Сказал, что я прокурил себе мозги. Тогда я ему напомнил, что он сам – первый – так сказать, отклонился от цели, когда решил, что надо ехать на Лолланд, а не в Америку. Хануман махнул на меня рукой. Как на муху! Сказал, что Лолланд – это так, пустяки, оттянуться на денек-другой… И затем сказал, что нам не стоило спускать все деньги; не стоило спускать так много.

– В другой раз так много мы больше не станем тратить на шлюх. Давай сразу договоримся, – с укором говорил он, словно это была моя вина, словно это я вокруг себя шлюх плодил. – Договоримся, что на алкоголь и гашиш – ладно, туда-сюда, но и то – не так много, хорошо?.. А на шлюх – тем более… Точно, давай строго: на шлюх – ни кроны не потратим, о’кей?..

Часть вторая

1

В нашей комнате становилось все холодней и холодней. Мои ноги мерзли так, что я перестал снимать ботинки. Но эти ботинки были ужасны, гребаные польские ботинки; просто колоды какие-то; маленькие гробики для моих измученных ног. Эти ботинки не были сделаны в расчете на человеческие ноги вообще. Они были устройством для пыток. Они выжимали из меня остатки воли. Они не были обувью. Они ею казались. Они были всего только видимостью; они были задуманы как бы под обувь; их можно было поставить на продажу, их можно было примерить и даже купить, но носить их было нельзя. Да, эти ботинки были похожи на обувь, как те маленькие польские машины были похожи на транспорт, но ездить в них было тоже нельзя. Я тыщу раз просил Ханумана купить мне что-нибудь; я устал уже об этом говорить; каждый день я ему напоминал; более глухого человека я еще не встречал! Ему было просто плевать! Я мечтал о мокасинах из оленьей кожи; потом я просто говорил, что мне б хоть какую-нибудь, абы-кабы сшитую обувку; я ему говорил, что уже ходить не могу, даже в туалет, но он отвечал, что покупать обувь бессмысленно, тем более в этой стране, где всюду непролазная грязь.

– Хэ-ха-хо! – вскрикивал он, запрокинув назад голову. – Никакая обувь не поможет, такая грязь. Тем более мокасины, что ты! Вообще глупо покупать что-либо; проще украсть, а это ты можешь сделать только сам. Никто не может за тебя померить обувь. И потом, зачем тебе обувь? Ты же никуда не ходишь! Разве что в туалет. Но в туалет можно ходить и босиком. Из кемпа вообще можно не вылезать всю зиму. Можно вообще всю жизнь жить в кемпе и никуда не ходить. Или не всю жизнь, так несколько лет точно. И никто, ни один Интерпол в мире не будет знать, где ты!

Эта фраза меня парализовала. Я снова начал мучиться, задаваться лихорадочными вопросами: что ему могло быть известно про Интерпол? Почему он сказал Интерпол? Почему не ФБР? Почему не КГБ? Почему именно Интерпол? Мог ли он что-то знать? Или я болтаю во сне? Но если болтаю, то, надеюсь, по-русски болтаю, и он не мог бы понять. Или он все-таки знает русский? Умный малый знает все языки, приставлен следить за мной, выяснить, кто я такой, почему скрываюсь… А не работает ли он сам на Интерпол?

Мы были на мели и дрейфовали; но я знал, что у Ханумана оставались какие-то деньги, потому что он сказал, сказал, глядя в окно, глядя на то, как снимали менты с машины номера, и беспомощный Потапов разводил своими руками, будто показывая, что у него нет ничего, но номера сняли, потому что техосмотра у машины не было, страховки тоже, еще что-то заплачено не было тоже, так вот, глядя на это, Ханни сказал:

– Мы ничего не потеряли. Потапов – да! Он потерял машину. Но нам-то она была нужна, только чтобы крутиться самим! Теперь нам машина не нужна, и нам ее не жаль. Пусть забирают. Мы вернули наши деньги, которые вложили в эту рухлядь. Мы прожили три недели практически бесплатно, как будто бы не пили и не ели, словно лежали в анабиозе. Мы даже успели неплохо попить и попыхать и не потратили ни кроны из своих запасов, как будто не жили вовсе!

2

– Мы все мертвы тут, ты знаешь, мы все мертвы, – сказал Хануман, наливая мне вина.

Я взял стакан, но мои руки затряслись, я был так слаб, что не мог донести стакан до рта; пролилось.

– Э-э-э-э, м-м-мать, да ты это… – сказал Иван.

Тогда я засипел:

– Стакан горячий, что вы, меня убить хотите?!

3

Я лежал на верхней полке; как в купе; как в купе поезда Фарсетруп – Небытие; я лежал и ехал в никуда, а Хануман продолжал ехать на Лолланд. Он продолжал бредить Лолландом. Я подыхал, а он перетирал сказки про Лолланд.

Да, Хануман продолжал трепаться на каждом углу, собирать все новые и новые байки о Лолланде. Он уже знал людей, которые бывали на Лолланде. Он их встречал раньше, а теперь они жили в Ольборге и про них говаривали, будто они разок скинулись и слетали на Лолланд. Мне было плевать. Я не собирался ехать на Лолланд. Я лежал под торшером и маленькой книжной полкой. Я лежал под лампой, ощущая себя трупом в морге; лежал и ждал, когда начнется какое-нибудь заражение, что-нибудь фатальное, что и сделает меня трупом. Ждал, когда начнется деление клеток, рост опухоли, некроз или гной в кровь пойдет, и я пойду на тот свет. Но, думал, не-е-е-ет, я не пойду, а поползу, потому что я давно ходить не могу, я волоку свои ноги, бедные мои ноги…

Я лежал под торшером, проваливаясь все глубже и глубже в депрессию. Безразличный ко всему, я даже не заметил, как очень скоро мы в очередной раз оказались совсем на нуле. И снова из-за Потапова. Он снова уговорил Ханумана купить машину. Да сколько можно!..

На этот раз он сказал, что надо возобновить поездки за едой, а есть нам и вправду было нечего. Хотя плевать я хотел тогда на еду, я готов был подохнуть, просто так, как парижский клошар, без всякого сопротивления. Но не такой человек был Хануман: этот всегда хотел есть; для него поесть хорошо было важно; скорее, наличие еды было важнее, чем сам удовлетворенный аппетит, чем само набитое брюхо. Потому что это его как-то психологически удерживало на плаву.

Я как раз поправился… или мне казалось, что я поправился, – ведь Хануман мог просто меня убедить, что мне стало лучше, он мог воздействовать, как факир на змею, и я, как загипнотизированный, действительно мог начать чувствовать себя лучше. Непальская кошка отказывалась нас кормить; Иван денег не имел, потому что Потапов его вовлекал во всевозможные аферы. Они купили около сотни билетов бинго-лото, заодно купили граммов десять гашиша; они курили и проверяли свои билеты, несли какую-то чушь. Потом гашиш кончился; ехать за ним опять было невозможно, потому что юлландские компостеры были как заговоренные: поддельные билеты не проходили. Тут еще пошли слухи, будто появились люди в форме, останавливают автобусы на тех линиях, где чаще всего ездят азулянты, проверяют билеты, просвечивая их каким-то прибором на предмет подделки. Многие попадались; штрафы давали просто баснословные. Ехать вчестняк никто не хотел. Тратить сто крон только на поездку было невыносимо. Поэтому снова требовалась машина! «Форд» после ночного вояжа с Гораном в Ольборг так больше и не завелся…

4

Иван и Потапов стали регулярно ездить за бутылками. Но так как Михаилу надо было кормить семью (он все еще продолжал отдавать деньги за машину грузинам), то нам с бутылок ничего не перепадало. Почти ничего, ничего, кроме молока и чая, который Иван регулярно воровал. По пути он чего-нибудь прихватывал в контейнере. Иногда бывала картошка; и Хануман жарил картошку с луком, посыпая обильно черным и красным перцем; делал свой чай с молоком и сахаром; так мы жили.

По утрам по-прежнему были молитвы мусульман, шарканье, вода, крики за стенкой.

Бедный ребенок, думал я, бедная девочка. Ведь, по сути дела, она же взаперти там сидит и ничего не видит. Сколько ей было лет? Шесть? Привезли ее из какой-то российской глубинки; неизвестно, как они там жили. Судя по тому, что Потапов говорил, – а человек не может всегда врать, его тянет поговорить, особенно после того, как покурит, и правда тогда сквозит в его вранье, – жили они в самых разных местах. Была у его жены какая-то общага, в которой она жила после того, как ушла из своей семьи, потому как мачеха ее задолбала, издевалась по-страшному, ее изнасиловал сводный брат, так сказал Потапов, и она ушла. Работала сперва швеей, потом в какой-то пекарне, чебуречной, всюду помаленьку, завелся парень, сидевший, шоферил, развозил те же чебуреки, наверное, родила от него; пока носила, его убили: дружки, за старое, или не поделили чего, или из принципа, или запятнал воровскую честь; и вот эта Лиза, ребенок убитого человека, теперь была во власти этого деспота.

– У девочки очень плохой аппетит, – жаловался Потапов. – Не знаю, что делать, что ей готовить. Каши она не ест. Да и понятное дело, каши тут такие херовые, что даже собаку не станешь такой кормить. Мясо не может видеть. Иногда картошку жареную поклюет самую малость, а так только сладкое. Мы когда на даче жили, дача Ивана была, ну мы вместе жили, и холодно было, и жрать было нечего, и однажды остался один лук. Так я лук сварил, и мы этот лук, как буратины, съели. И вот тот лук она ела, ох как хорошо она тот лук ела! Да… А тут все есть: жри не хочу! А она пиццу не ест, котлеты не ест, сосиски, она сосиски за диванчик выбрасывает! Мы убирали комнату и нашли целые залежи пищи. То же самое было и на даче под Москвой. У нас крысы завелись из-за нее. А крысы – это не шутка! Они же ухо могут отгрызть у сонного человека! А ребенка вообще задушить может, такая вот крыса, ты что! А там вот такие были!

Я злился на него, потому что этот урод все это говорил, защищая себя. Он себя ж выгораживал, объясняя свою тиранию, свои издевательства над ребенком. А также саму ситуацию, весь этот лагерный ужас. То положение, в которое он всю свою семью поставил. Саму эту дыру, в которую сам залез и семью за собой втащил. Все это оправдывал он заботой о семье. Поворачивал так, что он, мол, воспитывает и заботится о девочке, воспитывает. Воспитание! А то, что он при этом прикладывался, доходя до насилия, так то только ей же на пользу, видите ли. Он видел в моих глазах осуждение; но я никогда ничего ему не говорил. Мне было плевать на эту Лизу, потому что я думал только о том, что по утрам я хочу спать. Спать, а не слушать эти его крики, рычание и ее вой. Я спать хочу. Я думал о себе. Почему нельзя в другое время воспитывать ребенка? Меня нисколько не тревожило то, что он издевается над ней; я тоже уже начинал ее ненавидеть. Потому что из-за нее я терзался и не мог уснуть. Я просто сказал ему, что он не должен орать на ребенка. Посоветовал ему сходить к сестре; получит номерок к врачу и поговорит с врачом. Может, что-то придумают, может, даже дадут какую-то диету или начнут что-то бесплатно выдавать!

5

Хануман сказал, что нашел людей, которые отправляют в Голландию. Я усмехнулся. Сказал, что в Голландию можно дойти пешком.

– Зачем пешком, – возмутился Ханни. – Отправляют легально!

Объяснил, что есть какие-то голландцы, которые владеют стриптиз-кабаками, они провозят вполне легально баб из Польши, Прибалтики и России. Заодно и кого попало берут, но за деньги. При этом они могут сделать какие-нибудь польские или российские документы. Разумеется, документы делают те, кто поставляет шлюх этим голландцам.

Я насторожился. Это было похоже на правду. Мне теперь хотелось узнать, от кого он это узнал. Оказалось, что это был молодой индус, Аман, который приехал из Германии. Он был племянник какого-то богатого бабуджи в Германии. Аман женился на немке и теперь полгода ждал, когда ему разрешат въехать в Германию легально. У его дяди были связи с голландцами. Все это же подтвердил один молодой афганец, который очень долго прожил в Голландии и вполне лихо выкрикивал нидерландские словечки и даже фразы. Молодой афганец говорил на чистом русском и выглядел как русский. Но он был афганец. Это подтвердили афганцы, которые однажды усомнились в его пуштунском происхождении; они приперли его в туалете к стенке и допросили. Они сказали, что он очень хорошо отвечал им на двух самых распространенных языках в Афганистане. Пацан им сказал, что его отец афганец, а мать русская, отсюда русский язык и внешность такая. Сейчас они жили в Голландии. Что он делал в Дании, было не совсем понятно, но он сказал, что это его дело, что он делает в Дании; об этом его не стали расспрашивать. Тем более, что он дружил с одним рыжим грузином по имени Давид, который много курил гашиш и был чемпионом Грузии по кикбоксингу. Это был очень высокий и невообразимо вспыльчивый грузин, покрытый свирепой щетиной на всем лице, он был жутко рябой, глаза у него были такие маслянисто-кровавые, метали молнии и все вспыхивало, на что бы он ни посмотрел. Давид как раз вошел в момент того допроса в туалет, и допрос моментально перешел в переговоры. Несмотря на то что афганцев было шестеро, они спасовали и ретировались. Давид тоже подтверждал все, что говорил Аман. Более того, Давид сам собирался ехать в Голландию, семья русских ассирийцев и еще кто-то где-то уже был готов выложить необходимые суммы денег. Набиралась компания. В грузовиках со шлюхами могло не хватить места. Я спросил:

– Почему в грузовиках, если везут легально?