История моих книг. Партизанские повести

Иванов Всеволод Вячеславович

 Первый том Собрания сочинений включает автобиографический очерк Вс. Иванова "История моих книг", повести "Партизаны", "Цветные ветра", "Голубые пески", "Бронепоезд 14-69".

ИСТОРИЯ МОИХ КНИГ

ПЕРВЫЕ РАССКАЗЫ

Мне рано захотелось быть самостоятельным и взрослым. В великом унынии томился я за партой. Буйный, безмерно отважный мир мерещился мне, тревожил меня.

Поэтому-то, окончив поселковую и проучившись один год в павлодарской низшей сельскохозяйственной школе, я счел свое образование законченным и, полный страстного желания перемены мест и труда, поступил помощником приказчика в магазин.

Да, труд мне достался немалый! Порой я визжал, как щенок, от усталости, и крупные слезы лились из моих глаз. Да и пространства достались мне тоже немалые! Много дней бродил я по степи с фургонами, выменивая у казахов масло на дешевую и скверную мануфактуру.

Некоторое время затем я служил матросом, но мне так надоело мыть шваброй палубу, что я бросил пароход и поступил учеником в павлодарскую типографию. Полгода спустя я превратился в наборщика. Ах, какое это было счастье! С каким волнением, понизив голос, чтобы хозяин не подумал, будто я зазнаюсь, брал я оригинал и выкладывал литеры на тусклую медную линейку верстатки.

ГАЗЕТА «СОГРЫ»

И МОЯ СОЦИАЛЬНАЯ ДРАМА «ЧЕРНЫЙ ЗАНАВЕС»

Повышения заработной платы и уменьшения десятичасового рабочего дня мы добились еще до октябрьского переворота, так что как будто после Октября не свершилось ничего особенного. Мы жили по-прежнему бедно, по-прежнему в тех же лачугах и углах, что и раньше, по-прежнему ходили каждое утро покупать на базар картошку, которая все дорожала и дорожала, и по-прежнему я обедал на толкучке в так называемом обжорном ряду.

Да, внешне мы переменились очень мало. Мы ходили в тех же заплатанных пальто и рубашках, в которых мы проходили всю войну. Но внутренне изменилось чрезвычайно многое: все глядевшие на нас видели, казалось мне, что лица наши дышат необычайным счастьем. Честное слово, мне временами думалось, что от меня разбегаются лучи, что шаги мои сверкают. Мы были глубоко и торжественно убеждены, что справедливость восторжествовала навсегда, что так легко побежденный враг никогда не оправится. Мы очень верили в людей. Уныние и скорбь исчезли от нас навсегда. Даже капиталисты скоро признают нашу правоту и в дальнейшем будут помогать нам, а не мешать.

Я передаю вам не слова, которые мы говорили, а чувства, владевшие нами, молодежью типографий, заводов, казарм. Мы, разумеется, часто восклицали о бдительности, о капитализме, который не скоро сдаст свои позиции и с которым нам предстоят битвы, но в душе мы были надменно уверены, что со всем темным прошлым покончено, что оно никогда не возвратится. Как же вернется тьма, если перед нами свет?

Надменность надменностью, но омские литераторы повергли меня в прах. Какие таланты! Антон Сорокин не только интересный прозаик, он еще писал картины и что-то изобретал в области печатного дела, не говоря уже о том, что придумал особую бухгалтерию, которую успешно применял в Управлении железной дороги, где он служил. Павел Дорохов, кроме писания рассказов, был еще вдобавок известным землемером и даже имел собственный кабинетик, где и выслушивал снисходительно мои сочинения. Поэт А. П. Оленич- Гнененко печатад замысловатые красивые стихи, ходил в студенческой фуражке, был возвышенно весел и так обаятельно ласков со мной, что эта ласковость казалась намеренной.

Поэтов вообще было много. Петербуржец Георгий Маслов поражал нас тонким своим классицизмом. Он читал нам отрывки своей поэмы «Аврора», которая лет семь спустя вышла в Петрограде с предисловием 10. Тынянова. Другой поэт, бывший рабочий ярославских мануфактур, Иван Малютин, из политических ссыльных, удивлял редким знанием книг и умением достать любую книгу. Эгофутурист Игорь Славин, маленький, остроглазый, бормотал, шепелявя и краснея, свои странные стихи. Басил розовощекий Юрий Сопов, суровый, саркастический, бесцельно погибший талант. Он печатался в местных «Известиях». После прихода белогвардейщины он попал по мобилизации в юнкерское училище, а еще позже — в охрану Колчака. Как-то, находясь вместе с другими офицерами в передней адмирала, он вздумал поиграть ручной гранатой. Граната зашипела у него в руках. С испугу, вместо того чтобы бросить гранату на двор или того лучше в кабинет Колчака, он швырнул ее в ящик, где хранились другие гранаты. Присутствовавшие в передней офицеры, кроме двух, тяжело раненных, были убиты. Среди убитых нашли Юрия Сопова. Колчак, к сожалению, уцелел.

ПЕРВАЯ КНИЖКА РАССКАЗОВ РОГУЛЬКИ

Летом 1919 года, когда я набирал "Рогульки", мне иногда казалось, что нет, пожалуй, более страшного и вместе с тем более возвышенного, более полного веры в человека и его искусство предисловия, чем то, которое могло бы быть написано к этой тощей книжке с ее шестьдесят двумя страницами текста и ее тиражом в тридцать экземпляров. Но тогда мне ли его писать? И не только потому, что это было б нескромно, а и потому, что сам не так-то уж ясно понимал весь смысл свершающегося вокруг.

Вот это предисловие.

Приблизительно за месяц до переворота я сообщил павлодарским своим родственникам, что нахожусь в Красной Гвардии. Похвастаться, наверное, захотел. Сообщил и, конечно, сразу же забыл. А родственники, получив письмо, в свою очередь похвастались и, таким образом, я из обыкновенного рядового Красной Гвардии превратился чуть ли не в командарма.

Когда явился сам командарм к своим родственникам, они страшно перепугались. "Всему Павлодару известно, кто ты такой! Тебя немедля расстреляют!" Они достали мне лодку, я бежал, переплыл Иртыш и поселился на Трех Островах. Отец мой тогда учительствовал в станице Талицкой. Мне, собственно, ехать бы туда, но ведь отцу тоже сообщено, что я в Красной Гвардии!

Из Омска привезен одноствольный дробовичок, патроны, порох и дробь. Я стрелял диких уток, ловил на переметы стерлядь и язя. Рыба шла хорошо, и я продавал ее на павлодарском базаре. Я загорел, был грязен, оборван, стало быть имел все основания думать, что вряд ли кто примет меня теперь за командарма. Так оно и было. Базар считал меня за босяка, занимающегося рыбалкой. Это внушило беспечность, и я думал: "Вдруг отец никому не рассказал о моем письме, и вдруг вся станица Талицкая — красная?"

КАК БЫЛА НАПИСАНА ПОВЕСТЬ "БРОНЕПОЕЗД 14–69"

Я приехал в Петроград из Омска в самом начале 1921 года. Поэт Иван Ерошин, знакомый по Сибири, ввел меня в петроградский Пролеткульт — организацию писателей, художников, актеров из рабочего класса. Организация эта, по замыслу основателей, должна создавать особую пролетарскую культуру. Сказать по правде, увидев Пролеткульт в действии, я был несколько разочарован. Студии и театр посещались плохо, и в чем заключалась сущность пролетарской культуры, мы понимали слабо.

Пролеткультовцы предложили мне должность секретаря Литературной студии. Обязанности оказались несложными — я вел "ведомость" лекций, читаемых петроградскими литераторами, среди которых были и знаменитые: А. Блок, Н. Гумилев, К. Чуковский, В. Шкловский. Получая весьма скромное "жалованье", я питал себя тем, что брал читать множество книг из огромной и великолепно составленной библиотеки Пролеткульта. "И откуда у вас силы — таскать их туда и обратно?" — говорил мне библиотекарь, худенький человек с большими глазами, в которых видно было напряженное ожидание голодной смерти.

Громогласный и неописуемо солидный Илья Садофьев, тихий и хмурый Маширов-Самобытник, кипучий и мягкий Иван Ерошин… — прелестные и-увлекательные люди!

Пролеткультовцы-поэты вели жизнь подвижную: они печатали много стихов на современные темы в газетах, выступали на фабриках, заводах, в военных частях, имели свое, правда небольшое, издательство и даже журнал "Грядущее". Ко мне они относились хорошо, приглашали тоже выступать. Мне этого и хотелось, но, понимая, что мои литературные работы не интересны для слушателей, я ограничивался ролью "выпускающего": обладая громким голосом, представлял поэтов аудитории.

М. Горький познакомил меня с молодыми писателями группы "Серапноновы братья" из Дома искусств. Я стал "серапионом" и принял шуточную кличку "Брат алеут".

ВЕЧЕР В "КРУГЕ"

Дни учения кончились. Пришло время, когда надо много писать, издавать, редактировать, жениться, заводить семью, квартиру, библиотеку…

Молодежь возвращалась с фронтов — и с боевых и с трудового, — наполненная разнообразными и суровыми впечатлениями. Эта молодежь вызывала во мне новые и приятные мысли. Разговоры с ней помогали моей работе. Побывав раза три в Москве, я заметил, что там такой молодежи еще больше, чем в Петрограде.

Москва звала меня, и я как бы вцепился в этот зов.

Кроме того, если петроградские молодые писатели ограничивались в основном тем, что читали свои произведения друг другу, обсуждали их и бегали по редакциям альманахов, пристраивая свои рассказы, московские обладали уже издательством "Круг", альманахом при этом издательстве, и, кроме того, известный критик А. К. Воронский предлагал в их распоряжение новый и единственный пока в стране "толстый" журнал "Красная новь".

Сначала я обитал в доме "Правды", в Брюсовском переулке, в комнате Л. Шмидта, секретаря и фактического редактора двухнедельника "Прожектор". Л. Шмидт обладал хорошим вкусом и умел привлекать в журнал и настоящих литераторов и превосходных графиков. Поэтому "Прожектор" пользовался большим успехом не только у читателей, но и у писателей: сочетание редкое по отношению к так называемым "тонким" журналам. Некоторое время спустя Воронский предложил мне комнату при издательстве "Круг", в Кривоколенном, на Мясницкой.

ПАРТИЗАНСКИЕ

ПОВЕСТИ

ПАРТИЗАНЫ

I

Костлявый, худой, похожий на сушеную рыбу, подрядчик Емолин ходил по Онгедайскому базару и каждого встречного спрашивал:

— Кубдю не видали?

— Нету.

Наконец голубоглазый чалдон, навеселе по-видимому, затейливо улыбнулся и указал Емолину:

— Подле церкви Кубдя… гармошку покупат…, А тебе на что?

II

С похмелья голова у Кубди никогда не болела, только скверно и остро першило в горле — словно обожжено чем. Утром, проснувшись, Кубдя, задевая ногами то о ведро, то о доски, разбросанные по полу, долго искал ковш и, не найдя, охватил толстыми руками кадку с водой, поднял ее и, проливая блестящие капли в белые душистые опилки, напился..

Послушал, как булькает в животе вода, и вспомнил что вчера нанялся к Емолину.

"Своей работы будто не хватает", — неодобрительно подумал Кубдя, отламывая хрустящую краюшку хлеба.

Бабка Енолиха остро взглянула и крикнула ему:

— Опять пьянствовать, Кубдя? Базар-то кончился!

III

Мешки и одежда лежали на траве грязной кучей.

Горбулин смотрел на них так, как будто собирался лечь и сейчас уснуть. Всех порядком потрясла корнистая дорога, и все с удовольствием притискивали подошвами густо-зеленую траву.

Кубдя посмотрел на монастырь и довольным голосом проговорил:

— Доехали, лихоманка его дери! Ишь, на самый подол горы-то забрался, чисто у баб оборка…, На зеленое — красным…

Соломиных деловито спросил:

IV

Амбары рубили позади пригонов, где начинался лес и камень. По бокам — сосны, а сзади — серые, сырые на вид камни.

Дальше шли горы, — если влезть на сосну, увидишь белые зубы белков. Прямо упирались в глаза пригоны, за ними монастырские колокольни с куполами, похожими на приглаженные ребячьи головки; чистые строения.

Спали плотники в избе, срубленной недавно, рядом с пригонами. По вечерам неослабным говором, мерно и жутко отдававшимся в горах, били в колокол.

Плотники в это время играли в карты, в "двадцать одно".

Емолин у работы был совсем другой, чем в селе. И строже, и как-то у места.

V

Кубдя был доволен и охотой, и разыгравшимся теплым днем, и ломотой в пояснице с устатка. Шагая мимо сырых стволов осин, он посвистывал и, смеясь, оглядывался на вяло тащившегося сзади Беспалых.

Беспалых, как и всегда после сна на солнце днем, распарило, и во рту его неприятно сластило.

— Айда домой, — сказал он, перебрасывая уток с руки на руку.

— Нельзя, надо бога вести как следует: осмеет народ.

Они, как и все сибиряки, редко заглядывали в церковь, но не попьянствовать во время праздника считали грехом.

ЦВЕТНЫЕ ВЕТРА

1

Бей дрофу в голову! В крыло или в грудь ударишь- соскользнет пуля, и летит птица умирать в камыши.

Забыл это Семен, промазал птицу.

Рвет злобно нога его алый мышиный горошек, золотую куриную. слепоту — нежные девичьи травы.

Траву ли тут жалеть?

В долине пахнет по-праздничному теплыми листьями. Сосна смолью течет с гор; небо камнем, как шарфом, обложено, и гудят в Чаган-Убинском урочище синие кедры.

II

Пахло из огорода теплым назьмом. У плетня плескалась выше головы суровая, иззелена-синяя крапива. За плетнем стремительно разговаривали.

Семен спустил винтовки передохнуть. Достал шелковый кисет.

Женский голос спрашивал тревожно:

— А кабы куда хоть, Листрат Ефимыч? Прямо сердце сгорело!.. Попрекают, попрекают!.. Роблю я плохо, што ли?…

Низко отвечали назьмы:

III

Рано утром возвратился из волости Семен. Прерывающейся походкой, прихрамывая, подбежал он раскрывать ворота и заметил под навесом Дмитрия, подмазывавшего тележку.

— Приехал? — спросил он. — В городе-то, бают, склад с сельскими машинами открыли. Надо зубья у косилки сменить.

Дмитрий оставил черепок с маслом и хрипло ответил:

— У вас тут чудно! Вот Сибирь так Сибирь — сливочным маслом телеги мажут… В Расеи-то и во сне отучились видеть его…

— Мази нету. Землей не будешь мазать.

IV

В эту ночь дул в Тарбагатайских горах с севера, с далекого моря синий, льдистый ветер. Нес он запахи льдов и холодил души.

Ныли под ним кедры, били ему в лицо костлявыми и могучими сучьями, хватали за синие волосы и трепали по земле, среди скал и каменьев.

И, злого, холодного, втискивали его в ущелье Исык-Тау, что на Чиликтинской долине, — камень широкий и упрямый.

Дул в Тарбагатайских горах синий ветер. А в ущелье Исык-Тау приходил он с запахами кедров, глухих, нечеловеческих болот и, необузданный и едкий, мял и жег камни.

А пряталось за камнями двое русских. Прикрывались кедровыми ветками, ноги обложили мхами и молчали, как камни. В эту ночь говорил только ветер, густым и нечеловеческим голосом.

V

Лохматая, впрозелень, голова у попа Исидора. И голос глухой, прерывистый, пахнущий зеленью болот. Идет он широко, в темно-зеленой рясе. Кочка — осокистая голова, кочки — лохматые руки. Подземная вода — глаза, ясные и пристальные.

А в горнице холодно, чужое все для зеленоволосого тела лесного попа Исидора, и ходит он не как хозяин, а возле стен, — широкое зеленое пятно.

И будто хозяин тут Калистрат Ефимыч. Сел важно на деревянный крашеный диван, сказал уверенно:

— У те, отец Сидор, жилье плохое! Быть бы тебе пасечником. А ты в попы на мир лезешь.

Глухо вздохнул поп:

ГОЛУБЫЕ ПЕСКИ

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

ПРЕЗИДЕНТ БОЛЬШИХ ТЕЛЕГ

Перед отъездом из Москвы Васька Запус много пил, играл в карты и встречался с ненужными и противными женщинами. Запус собой был хорош, весел той беспокойной веселостью, которая так нравится людям, ибо в ней люди всегда видят способ унизить "В поезде, медленно катящемся по сибирским степям, пили самогон, денатурат и бражку. Запус хохотал, рассказывал приобретенные в командировке анекдоты, и чем дальше поезд уходил ‹в степь, и чем чаще появлялась в вагоне охрана, и чем больше было разговоров о бандитах и казаках, тем беспокойнее и шумнее чувствовал себя Запус. Пили, что ли, чересчур много, — в голове постоянно ныло, а в горле стояла слизистая дрожь, которую никак не удавалось выплюнуть. В Ишиме (от которого по всем расчетам оставалось не больше дня пути до станции Омск) поезд задержался, и Запус вышел погулять. Запус вспомнил, что год тому назад — пришлось ему с отрядом матросов проходить через Ишим, и от всего города Иш-има в памяти уцелела только вывеска над булочной в виде огромного кренделя. Станция заполнена народом. Степь за городом самодовольная и тусклая. Твердый и самодовольный ветер нес из степи крупный песок, и песок этот с легким звоном бил о рельсы. Сразу же за паровозом начинался легкий звон, и паровоз стоял растерянный, грязный, тупой. Запус повернул к станции. Старуха, повязанная розовым полушалком, предложила ему шепотом самогона. "Пьяная у меня морда, что ли?" — с удалым и привычным беспокойством подумал Запус. Лицо старухи показалось ему знакомым. Он пригляделся и вспомнил, что в Москве, уходя пьяным от приятеля, на лестнице он встретил молодую женщину, повязанную полушалком, тоже, кажется, розовым. Было уже утро. Женщина держала в руке большой мешок из дерюги. Она пропустила Запуса, а ему вдруг захотелось с ней поговорить. Он догнал ее и, наверное, оттого, что лицо ее было несколько похоже на цыганское, предложил ей погадать. Она предложению этому не удивилась и, раскинув мешок на ступеньках, достала засаленные карты. Она говорила: Запус проживет долго; ему предстоит увидеть много счастья; многочисленная семья ожидает его! Голос у женщины был тоскливый, и по всему можно было понять, что она желает и видит в жизли людей то, чего не хватает у нее самой И чем больше слушал ее Запус, тем все яснее становилось, что она крепко верит тому, что говорит, завидуя чужому счастью. И гадает она всем с такой охотой, дабы позлорадствовать! Запус положил руку на бубнового туза и сказал, глядя в лицо женщины: "Утопишься ты сегодня, известно тебе это, баба?" Женщина медленно стала собирать карты. Запусу стало жаль ее и стало стыдно своего желания унизить человека и того, что руку лихо положил на бубнового туза. Подумалось: ведь. и на самом деле — возьмет да и утопится! Но женщина не обиделась, взяла мелочь, сказала, что утро жаркое, и ушла. И, когда она подымалась по лестнице, Запус подумал, что все движения ее говорят о том, что ничего для нее удивительного на свете нет; все она испытала; все понимает. И жалость его исчезла. И теперь эта старуха, повязанная розовым полушалком, была с таким же усталым лицом, как и у той женщины, гадавшей на картах, и Запус спросил то, что он не посмел и не успел спросить?

— А что, бабка, все уже сделано, а?

— Всё, родной, — ответила старуха.

— Помирать надо, а?

— Ну, вот, скоро и помрем.

Глава вторая

УЩЕЛЬЕ СТАРОЙ УТКИ

В ущелье Старой утки был той — пир. Чокан созвал многих стариков баев. Закололи много баранов и жеребят. Вечером приехал усталый Трубычев. Он лег в юрте хана и тотчас же заснул. Баи долго ждали атамана и начали обижаться. Чокан чувствовал себя торжественно. Эта ночь могла быть великим вступлением в новый день. Киргизские орлы идут на его зов со всей степи. Баи обещают много войска. Этой ночью на душе могут произойти многие преобразования.

— Надо звать атамана, — сказали баи.

— Я сам приглашу атамана, — ответил им Чокан. В ночь, когда баи ели конину и пили кумыс, когда женщины едва успевали приносить темные жесткие (на ощупь) турсуки, — Чокан Балиханов пришел звать тамяна Трубычева. Чокан запнулся о сбрую.

— Вы спите, атаман?

Трубычев зажег лампу. Губы у него необычайно широкие, словно вышли из нутра. Френч длинен не в меру, и один карман оторван. Натягивая сапоги на кривые ноги, он сказал:

Глава третья

СЫН ТУНГУТСКОЙ ЛИСИЦЫ

Сильно беспокоилась Фиоза Семеновна. Слышала, будто платья будут отнимать и для какой-то таинственной цели — парижские пудры и притирания. А за притирания плачено много, да и редкость теперь! Попросилась сходить на митинг. Как приехал Запус, так митинги по городу через каждый час. Говорят да договорятся! А сколько за пареньком-то, за Запусом, девок, поди, бегает?…

Кирилл Михеич сплюнул прямо у самых ног Фиозы Семеновны пухленьких, маленьких и звонко несущих огромное и теплое ее тело:

— Стерва, потаскуха, — хватит тебе кобелей! Строить не мешай.

— Кто вам мешает, Кирилл Михеич, вы сами многим помешаете.

— Ну, иди, иди на митинг!..

Глава четвертая

ДЕПАРТАМЕНТ КАМЕННЫХ БАРАНОВ

Ночью с фонарем пришел в мастерскую Кирилл Михеич.

Старик, натягивая похожие на пузыри штаны, спросил:

— Куды?

Огонь от фонаря на лице — желток яичный. Голос как скорлупа, давится.

Кирилл Михеич:

КНИГА ВТОРАЯ

Глава первая

КОЛОННОВОЖАТЫЙ НАПРАВЛЯЕТСЯ ВВЕРХ

ПО КЭРУЛЭНУ

Жизнь шла так, как будто тюрьмы подле города и не было. Собирали женский батальон на защиту Учредительного собрания. Как будто не обвивали тюрьму окопы, как будто казаки не митинговали о том, как им поступить с Запусом, застрявшим в каменных (Николая I пересыльной тюрьмы) сводах. То ли ждать из Омска артиллерии, то ли взять его сухопутной войной? Запус бомбардировал город неожиданно, обычно поздней ночью; обыватели оттого измотались, издергались, все время им чудились пожары.

А по городку обсуждали афишки кандидатов в Учредительное собрание. Афишки орали синими, зелеными и рыжими голосами: кто же лучше! Лучше ли всех кооператоры из Закупсбыта, или эсеры, страдальцы и герои, часто сидевшие в той тюрьме, в тех оградах (где теперь сидит с матросами и с мадьярами комиссар Васька Запус)?…

А в степи среди киргизов о Запусе рассказывают многие чудесные истории. А по ночам, песочком и через кустарники, через окопы мимо секретов, в которых казаки спорят о земле и об Учредительном, — спешат к Запусу, в тюрьму, шпионы. Огромные четырехугольные кирпичные скалы высятся за городом и знают уже всю городскую душу. Уже давно гражданин Пигнатти вступил с Запусом в переговоры! Часто ночью, молясь, Пигнатти думает: "Не дьявол ли воплотился в Запусе?" Штабс-капитан, начальник казачьего гарнизона, тощий самодовольный верзила, господин Полащук, обиженный властолюбивым атаманом, написал многие письма Запусу! И однажды из тюрьмы Полащуку пришло повеление встретиться с Пигнатти. Штабс-капитан был исполнителен, он тотчас же пошел искать Пигнатти и нашел его у Кирилла Михеича. Кирилл Михеич помогал укладывать женины платья в сундуки. На одном из сундуков сидел старик Поликарпыч, а рядом с ним смиренно, глядя на иконы, Пигнатти.

— Надо терпеть, — говорил Пигнатти, — а вы бежите!

— Все исправится, и врагов мы сгубим, — вставил озлобленно штабс-капитан Полащук.

Глава вторая

В ПАМЯТЬ ПОТОМКАМ ЗАПИСАНО ЭТО

НА КРЕПКОМ КАМНЕ

Ревком вынес постановление: поступившие сведения из города доказывали необходимость спешного отступления. Атаман Трубычев добился сильного влияния среди городской думы и главным образом казачества. Его предложение о немедленном наступлении на тюрьму принято. Возможно, что утром казаки приступят к осаде тюрьмы. Ревком находит необходимым отступление в степи. Что думает Запус? Запус не возражает. Только надо сначала три часа подряд бомбардировать город, а затем смазать телеги получше и перед рассветом смыться.

Олимпиада ждала Запуса в приемной тюрьмы.

— Решили отступать?

— Пойдем к берегу.

Со стены виден Иртыш, тусклый, седой и скучный. Вечный взтер колышет его, ветер сухой, пыльный. За Иртышом сплошные волны камышей и дальше степи. Вот скоро придется выбирать, думает Запус, которой стороной бежать: правой или левой. А степь-то одинакова!

Глава трeтья

ОЗЕРО ЖЕЛЕЗНОЙ ПЕЧАТИ

Бушактэ, маленький бойкий киргиз с домрой (род киргизской гитары), ездил по аулам и пел. Но он не только хорошо пел, он хорошо ковал, он любил чинить и паять самовары. Юрта у него вся разрисована цветными глинами, седла он любит с украшениями. Он любил воспевать богатые переходы аулов, когда и солнца и травы много и скот сильно, на радость человеку, жиреет.

О Запусе рассказывал так Бушактэ:

— Один человек, Иван-бобыль, имевший сына Ваську Запуса, на охоте, по ошибке, убил пустого и ненужного никому человека. Генерал-майор Скобелев присудил его искупить вину несколькими баранами. Запус Васька отправился просить у богатой генеральши Марьи баранов, изъявляя желание продать себя и купить баранов, чтобы выкупить отца из тюрьмы. Генеральша Марья ответила ему: "У меня нет ничего лишнего". А дочь генеральши, прекрасная

A

mo, увидав еро красоту, просила мать дать ему требуемое число баранов. И генеральша опять ответила отказом. И тогда Васька решил отмстить и с мстительными мыслями ушел в степь. А прекрасная Амо заплакала горькими слезами, и от ее слез все камни за воротами тюрьмы Усть-Монгольска обратились в баранов. И Запус угнал баранов и освободил отца. Но на следующий день бараны сами освободились и бежали от стад генерала Скобелева и, вернувшись к ограде, подле которой плакала Амо, вновь обратились в камни. Вот почему усть-монгольская тюрьма носит название Департамента каменных баранов…

Глава четвертая

ОГОРОД БОГОРОДИЦЫ

Утро было свежее, звонкое. У сарая из длинных корыт кони ели мешанку. Толстые воробьи носились над гривами. А в сарае жеребята тонко стучали копытами, ржали и путались в арканах. Луба, командир первой роты, гикнул, жеребята примолкли, и он сказал:

— Солдаты наши не устоявшиеся — не разберешь, что у них на уме. Я сам в разведку поехал. А какие мы на коне вояки? Сам знаешь! Нам перед казаками устоять трудно, — вот если к штыку моему казака подогнать, я тогда увижу его слезы, — это правда. Ну, и погнали казаки мою разведку и меня в том числе. День и ночь, целые сутки гнали. Двоих моих убили, а один, Митька Смолых, от раны да от жары с ума сошел. Выгнали нас в долину такую, называется чудно, верно, Огород богородицы, — там, видишь, колодец, и не то тебе пещерка, не то яма имеется, а вокруг богородская трава растет и дыня одичалая. Кто их знает, — и на самом деле какой-нибудь пустынник проживал и рассаживал огород!

— Нам это ни к чему, одни глупости. Пулемет бы захватили!

— И пулемет был, да патроны все порастрясли. Митька при последних и сошел. Вот какие дела… Прибегаем в эту долинку, в Огородик этот. Митька нам дорогу до этого указывал, а как увидал: пулемет пустой да долина эта перед ним, пал на колени и давай богу молиться. Вот и оказались мы из-за него в незнаемом месте, а кроме того, пески подули. Казак с песком подойдет неслышно, — а куда нам в пески от казака бежать? Стоим и ждем.

— Окопались по крайней мере?

Глава пятая

Я был недавно в Усть-Монгольске. Я видел эту плоскую песчаную равнину. Людей на ней мало, и все они слабы. Неподалеку от пересыльной тюрьмы, у яра, я увидал темный ключ. Вода в нем была похожа на черный лак, и вкус ее был терпкий. Я долго сидел у ключа и думал о том, как сюда приходила Олимпиада во время осады тюрьмы казаками, и я пытался вообразить: о чем она разговаривала с Запусом. И я вспомнил рассказы о Запусе, рассказы, слышанные мною в городе. Говорили, что он, например, утыкал поверхность телег огромными гвоздями, и в рукопашной схватке кони казаков, наскочив на телеги, напарывались и бесились. Говорили, что он из ревности, удавив Трубычева, выпил яд и, не отравившись (яд не подействовал), упал в озеро и утонул, а убить его можно было только золотым оружием… многое говорили казаки.

Я посетил могилу Запуса на Соборной площади, ныне называемой Советской. Недостроенный Кирилл Михеичем храм переделывали в уездный Народный дом, да так и не переделали. Развалины храма поросли крапивой и лопухами. Деревянный обелиск украшал братскую могилу, в которой тело Запуса лежало выше всех тел и ближе к солнечному свету. А день был тусклый и ветреный. Я стал расспрашивать о сподвижниках Запуса; их не было уже в Усть- Монгольске, и многие из них погибли в советско-польскую кампанию на берегах Вислы. Я спросил об Олимпиаде: она вышла, сказали мне, замуж за кооператора, родила двух детей и, кажется, довольна жизнью. Я порадовался за нее. А вечером ко мне пришел грязный и тощий человечек в широкополой соломенной шляпе, и я сразу узнал в нем хана Балиханова. Он принес мне поэму из киргизской жизни. Поэма была написана слогом Гайаваты и не так уж плохо. Я обещал показать ее московским редакциям.

Хан одолжил у меня десять рублей, спросил мой адрес, обещал написать; пожаловался, уходя, на неопрятную жизнь — но так и не написал. А этой весной мне сообщили из Лебяжьего, что Чокан, купаясь в Иртыше, утонул, и труп его попал под пароход, и сильно труп тот исковеркало…

Этим я и заканчиваю историю жизни Васьки Запуса и описание его гибели в песках Голодной степи, в долине, называемой Огород богородицы.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава первая

— Спасибо, так сказать, заранее, — визгливо сказал мне вдруг пассажир, сидевший напротив. — Сары медной не имеете? Медной мелочи, так сказать. Разменять мне необходимо полтинник.

Мне трудно было его рассмотреть: бурая горячая пыль закавказской степи плотно, как ставнем, прикрывала окна. Были сумерки.

Пассажир, заметив мой взгляд, тщетно попытался протереть окно. Я разглядел юркие и большие его глаза и частую улыбочку.

— Откройте…

Тогда пассажир поспешно взглянул на своих соседей. Первый — сонно-белобрысый красавец, стриженный в скобку, дремал, облокотившись о столик, а баба — молчаливая, широкогрудая, с огромными, щекочущими сердце ресницами, внимательно разглядывала мои очки. Она уже, как я успел заметить, много спала, и во сне капризно приподымала верхнюю губу, обнажая ровные и белые, как березы, зубы.

Глава вторая

А Галкин, оказалось, ехал дальше. У ног его уже качалась высокая корзина гранат и винограду.

— Вина не хотите, гражданин? Вино здесь дешевле картошки. Я с кувшином вместе купил за полтинник.

Днем верхние полки опускаются. Мы, мужчины, трое сидели на нижней скамейке. От толчков вагона груди спящей против нас женщины мерно колыхались, казалось, догоняя друг друга. Галкин любовно рассматривал заморские ее ресницы и тихонько вздыхал. На остановках, чтоб-ее не будить, он выходил на площадку и раздавал перед окном медные деньги.

— Поправитесь, — сказал он, быстро разрывая гранат. — Судьба кроет всех без обхода — и старого и молодого. У меня вот тоже судьба…

Но тут Аленушка лениво подняла розовые свои веки. Братец ее, до того неподвижно и прямо сидевший, словно его телу была отведена какая-то грань, вздрогнул и, тряхнув кудрями, не без грации вопросительно склонился к ней. "Выпадает же такая любовь человеку", — подумал я со злостью.

Глава третья

— Возможно, читая газеты, доводилось вам встречать вести о комиссаре таком — Ваське Запусе?…

Эк, куда занесло твою славушку, Васька", — подумал я и все-таки спросил:

— Из Тюмени?

— Так точно. Возможно, доводилось вам бывать в тех местах, гражданин?

— Бывал и там…

Глава четвертая

— …Я сам из раскольников произрастаю. Начинается потому сказка моя от тысяча шестьсот восемьдесят пятого-проклятого — года… Царские законы против раскольников в том году пущены. Мучали их по этим законам почесть до самой революции… В Грановитой палате при царевне паскуде Софье-Бес пятой пришлось им закричать: "Победим, перепрехом!" — так и жили под таким зыком долгие века. Вы, гражданин, в обиду не впадайте: говорю непонятно, да по "музыке".

"Стрелял сам саватеек", хоть и мелкозвонов "на кистях" не носил. Богат оттого-то тюремной "музыкой".

С Петра Первеликого настоящее им мученье пришло. Напечатал Петр против них духовный пергамент, после пергамента того — народ в ямки жечься полез.

Жил в пору того духовного пергамента ів Питере книжный юный мудрец под названием Семен Выпорков. Дух исступлен, из себя красив, как черемуха. Главным виновником смуты Петра почитал, называл всегласно его антихристом. Царя ругать-жизнь, как игра без козырей. Сходило ему это все как-то с рук — оттого себя считал богом избранным. Умер Петр от сифилиса. Выпорков возьми и напиши ему вслед проклятие: "Антихристу, спустившемуся в ад, всероссийского царства бесу, попущением божьим Петру, препаскудно-поганому императору". Вышло ли б что из того письма, кто знает… на подоконник обсохнуть его положил. Зашел в ту пору в келью протодиакон Иерофей, письмо увидал — донес.

Довелось вытерпеть Выпоркову каменные мешки, застенки — немшоные бани, "четок монастырских" на железном стуле покушал. Не ходил по дворам боярским с гостинцем-кистенем, а у заставы при команде гвардейских солдат мудрую голову его нещадно звякнули. Страдал он много, плоть дрогнула — дыбы не мамка — сознался: в пустыни начетчиком его ждали тем летом, находится та пустынь под Ярославлем, хутор купца Федорова. Пошли туда солдаты.

Глава пятая

"Юрцованили" охотники-лыжники с Марешкон много раз к Трем Соснам — все надивоваться не могут. Маленький такой, черныш да загорыш, как чугун, стучит клюкой по деревьям, белкам подмигивает, смотрит все в пол, "маршрут"- бурлак с припасами плечиками поправляет, и нипочем ему тайга и чернь, скалы и топи. Ближе к Трем Соонам — Марешка все веселей "Знакомо кругом, будто в табакерке.

Марешка зырян не любит: нажили на" нем не одну "косулю сары", подушки себе в санях завели для мягкости. И то ведь — горносталей нипочем хватают, как белье на чердаке. А отойти в сторонку, согрешить, табачку понюхать, щепотку в сапоги всунуть, побусить чайку — с зырянами любо.

— Дяденька, табак нюхать будем… — хохочут по дороге над ним глупыши-тянульщики.

Марешка брови нагнет, строгости — прямо старица сама.

— Вот заставлю лестовку считать…

БРОНЕПОЕЗД 14–69

Глава первая

КАК МОЖНО СКОРЕЕ!"

Был мутный рассвет. Гости толпились на крыльце. Пирушка окончилась. Варя, невеста капитана Незеласова, замешкалась во внутренних комнатах с Верочкой, дочерью полковника Катина, коменданта крепости. Незеласов стоял у порога, держа в руке слегка — влажную от тумана шелковую накидку.

Офицеры смеялись. От крепостной стены, прятавшейся в морской туман, к домику медленно идет часовой. Не дойдя шагов тридцать, он круто поворачивает и снова уходит в туман. А внутри домика сам полковник Катин, который любит "проветривать", открывает окна.

Затем, неслышно опустив крышку рояля, Катин подошел к капитану Незеласову и спросил твердым и ясным голосом, который так всем нравился:

— Довольны? Хорошо потанцевали? Люблю молодежь. Жаль, много курите. Верочка жалуется на голову… Верочка, Верочка, приятелей провожать пойдешь?

Из комнат донесся свежий голос, очень похожий на голос самого полковника:

Глава вторая

"ЕВГАНЕИ"

— Сашенька, к тебе приходил Обаб. Он только что из деревни, из карательной экспедиции. От нас он пошел искать тебя к коменданту крепости. Нашел?

— Да, да…

— Говорил он с тобой?

— Кажется, да… на пирушке…

"Позвольте, да ведь я тогда, на пирушке, — думал Незеласов, сонно глядя на мать, — у коменданта, не сказал Обабу ни слова! И вообще, был ли он на пирушке? Не помню. Конечно, мы стали терпимыми и, так сказать, привлекаем к защите отечества людей из народа, но все-таки-сын какого-то лавочника Обаба из таежного села, туп, глуп…

Глава третья

ВОЗЛЕ КУДРИНСКОЙ ЗАВОДИ

Городской врач Сотин, пожилой, морщинистый, истощенный заботами, торопливо собирался к больному. Введено военное положение, а на улице уже вечер. Хорошо бы остаться дома, слушать в кресле, как Маша рядом перелистывает Глеба Успенского и гладит кошку, которая то вспрыгнет к ней на колени, то заберется на стол и дотронется осторожно лапкой до книжного переплета.

Жена стоит с раскрытым чемоданчиком, и глаза ее перебегают с лица мужа на лицо дочери. Какая тревога в ее глазах! Как много она чувствует — и как мало понимает в том, что происходит!

Вдруг Маша поднимается и книгой сгоняет со стола кошку, отбрасывает стул и берет накидку.

— Маша? Опять хлопотать?

Мать понимает смысл каждого ее движения. Понимает и Сотин. Он говорит, вздыхая:

Глава четвертая

ПАРТИЗАНЫ У РЕЛЬСОВ

— Партизаны у рельсов, — хрипло сказал Обаб, показывая телеграммы. — В телеграмме пишут: у рельсов вершишшский отряд показался… А в городе спокойно.

Обаб грузно отодвинулся от окна.

— Жиды, капитан. И в городе жиды, и у Вершинина жиды. Дайте сигарету. Этот Пеклеванов непременно жид.

— Почему?

— Всех обвел. Он непременно у Вершинина. Разве бы он мог без Пеклеванова такое — с генералом Сахаровым…

Глава пятая

ЧЕЛОВЕК ЧУЖИХ ЗЕМЕЛЬ

Шестой день тело ощущало жаркий камень, изнывающие в духоте деревья, хрустящие спелые травы и вялый ветер.

От ружей, давивших плечи, туго болели поясницы.

Ноги ныли, словно опущенные в студеную воду, а в голове, как в мертвом тростнике, — пустота, бессочье.

Шестой день партизаны трех волостей, вожаки которых еще не успели связаться с Вершининым, уходили в сопки.

Казачьи разъезды изредка нападали на дозоры. Слышались тогда выстрелы, похожие на треск лопающихся бобовых стручьев.