«Беглецъ» — новый роман Александра Кабакова, автора хрестоматийного «Невозвращенца», смешных и грустных «Московских сказок», саги «Все поправимо».
Дневниковые записи банковского служащего, законопослушного гражданина, ставшего не только свидетелем, но и невольным участником исторических событий в начале XX века, провоцируют читателя, поражают удивительными совпадениями с тем, что происходит в наше время. Добротное психологическое повествование, плавно перетекающее в интригующий детектив…
Предисловие
История моего участия в судьбе этого, как говорят в наше время, текста началась тридцать пять лет назад.
Середина семидесятых годов прошлого века была, принято считать, временем глухим, тоскливым, безнадежным — одно слово, застой. Так и я давно привык думать. Однако чем дальше мы от той жизни, тем определенней при воспоминаниях о ней возникает чувство, что присутствовала тогда в нашем существовании некая полнота, картинки были яркими, разворачивалось непрерывное приключение, дул тихий ветерок счастья.
Вот, например, бредешь по городу без всякого дела — да какие тогда могли быть дела? И почему-то улицы кажутся красивыми, хотя уж какая красота оставалась в не ремонтировавшихся век, с осыпающимися балконами и облицовочными изразцами домах; и люди вроде бы несут каждый свою тайну, хотя какие уж тайны, кроме времени привоза микояновских полуфабрикатных котлет в заветную кулинарию, мог нести тогдашний горожанин; и как-то бурлит все, хотя мостовые полупустые, да и тротуары тоже, народу в городе было поменьше раза в два, а уж машин раз в десять…
Конечно, это, скорей всего, стариковская иллюзия, тоска по легкой, безмозглой молодости, но, с другой стороны, маразм-то еще не так силен, чтобы не мог я его контролировать рассудком. А рассудок указывает, что, конечно, молодость все скрашивает, но почему же нынешние молодые не так легки, безмозглы и веселы, как мы были? Наоборот — глубоки, умны, серьезны, посерьезнее любых стариков. Вот и задумаешься, не тоскливей ли настоящая жизнь, а она теперь самая настоящая, с этим не поспоришь, чем та ее имитация, которая оставляла силы для бессмысленной радости.
Итак, я жил тогда в постоянной игре, в театре, существовавшем внутри меня, в котором я играл все роли. Одна из этих ролей была вот какая: любитель старины, то есть не антиквариата, конечно, его стояло в комиссионках мало — откуда теперь взялся?! — да и не по моим тогдашним деньгам было покупать антиквариат, а просто старья всякого, помоечных венских стульев и резных буфетов базарного качества, продававшихся в мебельной скупке на Преображенском рынке, сломанных бронзовых настольных венер и прочего барахла. Им была набита комната, которую я снимал за 40 рублей, треть зарплаты, в коммуналке, а я все тащил… Это мода такая была в том кругу полуобразованных полуинтеллигентов, в котором я крутился, мода на старье. Малюсенькая фронда — вот, дескать, отвергаем мы вашу советскую жизнь, хотим окружить себя благородными обломками прошлого, утраченного рая. А что в том раю нам было бы выделено место незавидное, это как-то не осознавалось.
13/ХII/1916 Р.Х., 9 ч. вечера. Малаховка
Начинаю эту тетрадь не в обычное время. Прежде мне всегда хватало такой тетради на год, а теперь пришлось уж новую заводить, записи о военных и прочих внешних обстоятельствах прошлую исчерпали прежде времени. Я таких тетрадей купил когда-то дюжину в уже закрывшемся с того времени немецком писчебумажном, теперь чистая осталась только эта, значит, одиннадцать лет прошло.
Страшно думать, как уходит жизнь. Ежели об этом много и часто думать, то не хватит сил дождаться естественного конца. Я полагаю, многие люди от страха смерти готовы на себя руки наложить, только то и удерживает, что в человеке тварь просыпается, а тварь страха отдаленной смерти не знает, но сиюминутной сопротивляется.
Не следовало бы такими рассуждениями открывать новую тетрадь, да что ж поделаешь, коли только об этом все мысли.
Да, уходит жизнь, а жаль мне ее? И так можно ответить, и по-другому, а все будет неправда. Какой жизни мне жалеть? Той ли, что идет без всякого смысла и радости год за годом, в мелких ухищрениях сластолюбия, в муках ущемленной гордыни, в непрестанном напряжении сил ради животного существования своего и зависимых от меня? Или той, которая могла бы быть и, чудится, еще может быть? Жизни ясной, спокойной, умеренной, за которую можно пред Создателем без стыда ответить? Так ведь той, которая могла бы быть, той уже не будет, это ясно видно. Но и той, какая есть, все же жалко. Вдруг еще изменится, вдруг еще окажется, что не поздно.
Впрочем, хватит. За окном беспросветно, будто уже глубокая ночь, с четырех пополудни тьма. В газетах одни только кровь, смерть и подлость. Вот и мысли соответственные.