Классическая немецкая литература началась не так давно — с тех пор, как Мартину Лютеру в шестнадцатом веке удалось (своим переводом Библии, прежде всего) заложить основы национального литературного стиля. С тех пор каждое из последующих столетий обретало своих классиков. Семнадцатый век — Гриммельсгаузена и Грифиуса, восемнадцатый — Гёте и Шиллера, девятнадцатый — романтиков и Гейне, двадцатый — Томаса Манна, Музиля, Рильке и Кафку. Франц Кафка занимает в этом списке особое место. По количеству изданий, исследований, рецензий, откликов, упоминаний он намного опережает всех своих современников. По всем этим показателям (как и по стоимости рукописей на международных аукционах) он уже приближается к Гёте, на которого всю жизнь взирал как на Бога. Однако ничего этого могло не быть в посмертной судьбе Кафки, если бы его близкий друг Макс Брод не осмелился нарушить завещание писателя и сжег все его рукописи. Только благодаря Максу Броду мы и знаем произведения Кафки в том объеме, которым располагаем. Настоящий сборник — это литературный памятник дружбы двух писателей, одному из которых, Максу Броду, судьба уготовила роль душеприказчика своего великого друга.
Франц Кафка
СОЗЕРЦАНИЕ
Дети на улице
Я слышал, как вдоль садовой решетки проезжали экипажи, иногда сквозь прорезь листвы, слабо колышущуюся, мне удавалось их видеть. Как громыхали на жаре их оглобли и спицы! С полей возвращались, бесстыдно посмеиваясь, рабочие.
Я сидел себе на наших качельках в родительском саду, посреди деревьев.
А за решеткой что-нибудь да происходило. Ребятня пробегала, телеги со снопами, на которых сидели жнецы и жницы, погружали в тень наши клумбы; под вечер, я видел, прошествовал какой-то господин с тросточкой, навстречу ему шли девочки, держась друг за дружку, поздоровавшись, они посторонились, сойдя на траву.
Потом вдруг прыснули вверх птицы, я проследил за ними глазами, а они так резко взмыли, что мне почудилось, что это не они вверх, а я лечу вниз, и я ухватился покрепче за веревки качелей, и слегка покачнулся. Потом стал раскачиваться сильнее, когда уже повеяло прохладой и вместо птиц в небе обозначились дрожащие звезды.
При свечах я получал свой ужин. Нередко я ел свой бутерброд, водрузив от усталости локти на стол. Рваные занавеси колыхались на теплом ветру, иной раз их подхватывал кто-нибудь из прохожих, если хотел получше рассмотреть меня и поговорить со мной. Свечи чаще всего не хватало надолго, и в оставшемся от нее чаде какое-то время еще кружились мошки. Если с улицы ко мне обращались с вопросом, я смотрел на спрашивающего так, будто смотрю в пустоту или на горы, да и он, по видимости, не был особенно-то заинтересован в ответе.
Разоблачение шаромыжника
Наконец-то часам к десяти вечера добрались мы с человеком, которого прежде я едва знал, но вот ведь — как-то невзначай прицепился и таскал меня по улицам часа два, к дому, в который я был зван.
«Итак!» — сказал я, потирая руки и давая тем ясно понять, что пора расставаться. Не столь прямые намеки я делал и раньше. А теперь уж я валился с ног от усталости. «Вы уже хотите подняться?» — спросил мужчина. Во рту его я различил звуки, похожие на зубовный скрежет.
«Да».
Ведь я был приглашен, о чем сразу ему сказал. Но я был приглашен наверх, в квартиру, где уже с радостью бы очутился, вместо того чтобы торчать тут, у ворот, поглядывая мимо ушей своего визави. А теперь вот еще и молчать, будто мы намерены стоять здесь бог знает сколько. И дома вокруг, и звезды над нами сразу же присоединились к этому молчанию. И шаги незримых прохожих, чей путь не было никакой охоты узнать, и ветер, то и дело клонившийся на ту сторону улицы, и граммофон, что-то певший в какой-то из комнат, — все они предавались молчанию, будто давно и навсегда ими завладевшему.
И спутник мой всему этому подчинился — от своего и — после улыбки — как бы и моего имени тоже, протянув руку вдоль кирпичной стены и вытянув лицо свое с прикрытыми глазами.
Внезапная прогулка
Бывает, окончательно решишь остаться вечером дома, облачишься в халат, после ужина сидишь себе за освещенным столом, собираясь предаться по обыкновению работе или игре, после которых положено на боковую, да и за окном погода такая, что собаку из дома не выгонишь, к тому же сидишь долго, уютно, так что всех бы удивило, если б теперь встал вдруг и вышел, ведь и в подъезде уже темно и ворота заперты, и все-таки совершенно внезапно что-то находит, и встаешь, и, одевшись для улицы, заявляешь, что тебе нужно идти и, наскоро простившись, выходишь, хлопнув дверью и породив обиду оставшихся, большую или меньшую, это уж по тому, с какой силой хлопнул, и вот оказываешься снова на улице, испытывая ту особую легкую подвижность во всех членах, благодарных за то, что предоставил им такую неожиданную свободу, ощущая в себе радость решимости и понимая, что сил-то у тебя поболее, чем необходимости что-либо менять, и с этим всем все идешь и идешь по нескончаемым улицам — и осознаешь тогда, что вырвался из семейных пут целиком, превратив их в пустяковое дело и возвысившись над ними, став самим собой, твердым, почерневшим от испытаний, быстроногим, парящим. А для пущего торжества еще и заглянешь к приятелю — взглянуть, как там он.
Решительности
Встряхнуться-то от нуды сил достанет, надо только захотеть. Итак, вскакиваю с кресла, обегаю стол, кручу головой, разминаю шею, в глаза подбрасываю огоньку, напрягая вокруг них мускулы. Придаю сил всякому чувству, набрасываюсь с приветствиями на А., стоит ему войти, терпеливо любезничаю с Б. в моем кабинете, затяжными глотками впитываю в себя, как ни болит и свербит, все, что внушает мне В.
Но даже если все идет так славно, всякая ошибка, а они неизбежны, вдруг обрывает, останавливает течение всего, и легкого, и тяжелого, возвращая меня на круги своя.
Потому-то не придумано лучшего, чем принимать все как есть и, не искушая себя лишним шагом, даже если тебя куда-то вроде как сдуло, не обинуясь глядеть на всех тяжким звериным глазом, давить собственноручно всякую остатнюю тень жизни, то есть самому множить посильно последний загробный покой, чтобы ничего-ничего, кроме него, не осталось.
Показательный жест этого состояния — провести мизинцем по брови.
Прогулка в горы
«Не знаю, — вскричал я немыми губами, — я же не знаю. Не придет никто — значит, никто не придет. Я никому не сделал зла, никто мне не сделал зла, но никто не хочет мне и помочь. Совсем никто. Но все и не так. Просто никто мне не помогает, — а то бы Никто был просто прелесть. Я бы хотел — почему бы и нет — совершить прогулку в компании таких вот Никто. В горы, конечно, куда же еще? Как они сбиваются гурьбой, все эти Никто, как заплетают друг в друга свои ножки и ручки, как семенят! Все, разумеется, во фраке. Идем себе налегке, продуваемые ветром там, где от наших тел остается зазор. А глоткам в горах так свободно! Чудно, что мы не поем».