У родного очага

Каинчин Дибаш

Каинчин Дибаш

Повести. Рассказы.

Перевод с алтайского.

БИБЛИОТЕКА «ДРУЖБЫ НАРОДОВ»

ПОВЕСТИ

С ТОГО БЕРЕГА

Перевод с алтайского Е. Гущина

Сумрачно в юрте, душно. Пахнет только что сваренным молодым мясом, кислой водой, оставшейся от молочной самогонки — арачки, пахнет горячим молоком, стоит невыветрившийся еще жар большого огня, горевшего здесь весь день.

— Возвращайся поскорее, сынок, — мягко проговорил старик, сидевший во главе очага, и вздохнул.

— Сразу назад! Сразу! — резко и повелительно сказала старуха, сидевшая на женской половине. Была она маленькая, ссохшаяся, кажется, выйди она из юрты, подхватит ее ветер и унесет, как сухой лист, но глаза ее посверкивали грозно. — Нечего тебе делать в доме кержака. Хватит на него батрачить. — Покосилась на старика, как бы подталкивая его, чтобы он еще что-то сказал сыну, но тот сделал вид, будто не заметил ее взгляда, опустил глаза.

ГОЛОВА ЖЕРЕБЦА

Перевод с алтайского А. Кузнецова

ЗАГОВОР

Думал ли когда-нибудь Кепеш, что он, о котором люди и слов-то других не находят, кроме как «никчемный Кепеш», или «ломаного гроша за него не дашь», очутится в этой просторной, как поляна, восьмистворчатой юрте. Что нога его переступит этот священный порог, и он в своих протертых до дыр овчинных штанах усядется прямо на белую кошму, а перед ним поставят блюдо, полное мяса, и два сияющих самовара — один с хмельной аракой, другой с крепко заваренным настоящим индийским чаем. Снилось ли когда-нибудь Кепешу, что хозяин юрты, прозванный Большим человеком, будет сам потчевать его от вечерней зари до полуночи и вести с ним степенную мужскую беседу?

Эй! Уснула... — проворчал Йугуш в сторону жены, сидевшей на своей половине у очага и не обронившей до сих пор ни слова. Кепеш видит, как в полудремоте вздрогнула Яна, жена Йугуша, и стала торопливо бросать в огонь щепки — пламя взметнулось, золотые искры парчовыми нитями потянулись кверху, юрта вся осветилась, в ней сделалось еще просторней. Удивляется Кепеш, сколько здесь разных вещей — не умещается это богатство под сводами юрты: громоздятся кругом, как неприступные скалы, сверкая начищенными металлическими стенками, сундуки, дорогой ковер протянулся на две створки, на рогах сохатого висит трехлинейка, а рядом — сабля с узорчатой рукоятью. Все здесь радует глаз… Хотя если человек местный да еще любит гостить, то он сразу заметил бы, что эти вещи раньше стояли в других юртах. Да и сама юрта не так давно принадлежала баю Шыйты.

Хозяин сидит напротив Кепеша. Его белое лицо — поднос с красноватым шрамом, пересекающим левую щеку (щека отвисла слегка от этого шрама, лицо чуть перекосилось), — благодушно. Не приведи бог, чтобы шрам задвигался на щеке Йугуша! Горе тому, кто потревожит покой этого шрама!.. Но сейчас Йугуш улыбается, белым платком вытирает вспотевшую бритую макушку. Синие глаза под нависшими серыми бровями не сверлят собеседника, не сверкают гневно, смотрят приветливо. Мирное лицо, но такое красноречивое, что, если даже один раз его увидишь, — не забудешь на всю жизнь. Йугуш в шубе из легких ягнячьих шкур, шуба отделана синей парчой и мехом выдры. Из-под широкого подола сверкают носки хромовых красных сапог, с изнанки зеленых, как альпийский луг. Огромен Йугуш, как пень старой лиственницы. Но Большим человеком его зовут все-таки потому, что должность у него не маленькая — заведующий конефермой колхоза, секретарь партячейки.

Кепеш рядом с хозяином юрты — ну, вылитый Тастаракай

Наелся Кепеш до отвала. Вот уже полмесяца не вынимал он ножа из ножен, чтобы резать мясо, а тут подали свежего стригунка — чуть палец себе не откусил. Разморило его, покраснели даже кончики ушей. Но глаза сытыми не бывают — Кепеш то и дело отправляет в рот новый кусок.

БАЙЮРЕК

Байюрек вышел из юрты подышать свежим воздухом. Ночь так хороша, что он, Байюрек, просидевший весь вечер в душной избе за чтением, сразу же взбодрился. Прошло два года с того момента, как он принял для себя решение во что бы то ни стало одолеть «Капитал». Что это были за годы! Некоторые страницы Байюрек читал по восемь — десять раз, пока доходил до него окончательный их смысл. Так и привык он читать «Капитал», преодолевая его главы, как высокие горные перевалы. И вот теперь одолевает последний — четвертый том. А читать эту книгу, оказывается, стоит, ведь «Капитал» всю человеческую жизнь по-новому освещает, и замечает Байюрек, что он сам становится совсем другим человеком.

Ночь стоит прекрасная. С круглого месяца, будто из переполненного вымени, бьет белый молочный свет, наполняет долину, льется через край. Звезды на небе редкие, но большие, с золотистыми усами, усы горят, потрескивают. Горы в синей дымке сказочно красивы: те, что под месяцем, — темно-синие, подошвы их затемнены тенями от своих же вершин; те, что на севере, посвечиваются дальним светом, и так отчетливо прочерчены их контуры, что видны на гребнях лохматые силуэты деревьев.

Что за ночь! Да еще песня. Хорошо поют на свадьбе. «Износилась синяя парча, пришлось надеть синий чекмень. Любимая ушла от меня, одинок остался в синем поле».

Запевала, чувствуется, вложил все сердце в эти слова. Подпевают несколько звонких голосов. Грустная песня плавно струится.

Певцы трезвые — свадьба без араки. Байюрек жадно слушает. Редко сейчас услышишь песню, вот и кажется она еще прекрасней. Раньше Байюрек и сам любил петь, грудь так и звенела, горы, тайга звонким эхом так и отзывались на его голос, чистый, как у кукушки. Теперь уже не поет — нельзя, должность у него высокая (председатель сельсовета), потом люди засмеют.

ЙУГУШ

Э-эй, народ, что за безобразие! Завтра на работу чуть свет, а вы расшумелись! — крикнул Йугуш, выйдя из юрты. Закурил, закашлялся, тревожные мысли полезли в голову: «Ну, Кепеш, не подведешь? Началось дело... С богом! Только надо было раньше. Не мешал бы уже Байюрек. Прозевал я весну. Пахота, сев, овечки котятся. Все заняты, все устали, падают от усталости, им не до других. Никто бы не заметил, куда исчез Байюрек... Что за человек? Осенью привязал к его избе стригунка — не взял. Видно, мало показалось. Дурак. Взял бы — был бы сыт. Теперь конец. Два дня от силы, и я его вверх тормашками брошу — будет лежать на лопатках... В капкан попадется — начнет чернить меня... Да разве люди поверят вору, если он племенного жеребца зарезал. Не поверят. Да что это я волнуюсь?.. Прокурор не даст ему и рта открыть. И жалобу зря напишет, хода ей не дадут в аймаке... До области дойдет? Ничего — не страшно. У прокурора и там есть друзья, один даже в газете. Если спросят: «Как это председатель сельсовета мог дойти до такого?», один ответ: «Контра, вор, а не председатель». Э, волков бояться — в лес не ходить... Конечно, можно было бы с ним и по-другому расправиться... р-раз — и все... Только тут палка о двух концах. Чего доброго — героем прослывет. Станут говорить: настоящий коммунист, отдал жизнь за народное дело!..»

Успокоил немного себя Йугуш, бросил папиросу, вернулся в юрту. Разделся, лег, но тревожные мысли не давали уснуть. «С ружьем и с ножом теперь не время — Советы сильны, надо их подтачивать, грызть помаленьку. Пускай народу как можно хуже будет, пусть голодает, терпит лишения, тогда и угаснут его надежды на Советы, на колхозы. А если подумать, что мне сделала плохого Советская власть? Наоборот, — хорошо. Поставила у власти. Разве был я раньше так богат? В лучшие времена имел всего три-четыре косяка. А сейчас весь колхоз мой. Что же тогда в Советах плохого? Нет, нет, те Советы дали мне все это, потому что слепы, ошиблись. А как узнают, тут же расправятся. Советы хороши, когда для них ты хорош, а чуть не по ним, сомнут тут же. А что тебе надо, Йугуш? Мне Алтай нужен. «Алтай — для алтайцев!» — вот мой лозунг. Нужна власть законного зайсана... А Советы — русская власть, пока живы Советы, будут русские. А за что же тогда хочешь свернуть черноволосую, такую же, как и у тебя, башку Байюрека? А что делать? Если не я его, то он меня... Но плохо он знает Йугуша! Меня голыми руками не взять. Если что, то уйду, съев половину его Советов. Половину села за собой уведу в яму. Эх, как бы еще разделаться с Суреном! С Байюреком заодно, собака. Его стоит порешить просто — застрелить, и все. А то настоящим коммунистом стал. Как бы его скоро не поставили председателем АИКа. Тогда будет трудно. А он знает одно дело...

Случилось это в девятнадцатом году. Йугуш служил в красных конных частях. Расположились в селе Алтайском. Вдруг приказ: «Двигаться вверх по Катуни». Йугуш от отряда решил отколоться и при первой возможности бежал. С ним — еще один парень по имени Чаканчак, тот тоже, не захотел в расцвете молодости лишиться своей черной головы. В том отряде среди бойцов была и молодая алтайка. Решительная, смелая, стреляла не хуже мужчин-охотников. Она-то и видела, как удрали Йугуш с Чаканчаком. Несколько раз поднимала винтовку, целясь то в одного, то в другого, но так я не выстрелила. Причина? Причина одна — тот парень Чаканчак был очень собой пригож. Прежде часто видел их Йугуш вместе. Надеялась, очевидно, встретиться когда-нибудь с ним. Но зря надеялась. Чаканчак стал телохранителем Тежулея, бандита, однажды подрался с пьяным есаулом из-за уздечки, и тот застрелял его... А девица та возьми и поведай все Сурену, хотя и взяла с него слово не рассказывать другим. Девушки тоже нет уже в живых, а Сурен нет-нет и намекнет Йугушу, что знает о том прискорбном случае, о недостойном его поведении, и как будто бы в шутку, а на самом деле, видимо, шутить не собирается. Другие, правда, не понимают этих намеков, для них Йугуш — заслуженный красный командир. Еще бы! В областном музее революции хранится наган Йугуша — сдал его он туда по просьбе товарищей, для наглядного воспитания подрастающего поколения.

А к красным Йугуш примкнул в конце гражданской войны. Сам отроду сильный человек и отличный стрелок, чтобы сохранить себе жизнь, искусно хитрил, из кожи лез вон, чтобы понравиться красным. А ведь держал он поначалу путь вместе с убегающими белобандитами в Монголию. Но тут из-за чего-то приякшалея к нему кержак Парамон. Всем, что у него есть, делится, зачем-то все вдалбливал в голову Йугуша, что если алтаец, значит, он хороший человек, друг, выручала. Всегда ходил за Йугушем, спал рядом, даже в караул просился вместе. Мужичок он был забитый, молчаливый, ходил в невыделанной бараньей шапке, никогда не расставался с нею, а когда спал, хоть и холодно было, засовывал шапку за пазуху, Йугуш все удивлялся, что же Парамон нашел в нем хорошего. Но вот однажды проснулся ночью — Парамон лежал рядом и хрустел чем-то в шапке.

Вот Йугуш и понял — все, — деньги! Тут же трудно было удержаться, чтоб не сунуть нож Парамону под мышку. Схватил Йугуш шапку — и в тайгу. В шапке оказалось и денег много, и горсть мелкого золота, часы, серьги, кольца. За два месяца промотал все это Йугуш за картами в той же долине Уймони. Стали приближаться красные, все пути оказались отрезаны, вот и решился Йугуш примкнуть к ним...

ЯНА

Еще один человек, который не мог уснуть в ту ночь, будто в глаз ему попала колючка: Яна — жена Йугуша. «Йугуш ни за что хочет съесть Байюрека. Что сейчас делать? Как быть?» — сколько раз перевертывалась она с боку на бок. Иногда ее подмывало схватить нож и зарезать Йугуша. Странный человек он: когда спит, глаза у него открытые. Сколько раз пугалась она тех белых, сверкающих в темноте глаз. «Нет, нет, все же надо сказать. Сказать надо об этом Байюреку, — сколько раз шептала она. — Сколько еще можно выносить все это?..» Теперь, когда Яна стала грамотной, наслышалась разговоров «больших людей», которые приходили сюда, и стала понимать что к чему. Оказывается, она подобна собачке, которая караулит юрту Йугуша. «Я колода для тебя, полная дармового меду. Бесплатно ешь, бесплатно пьешь. Без меня никуда не денешься. Это я тебя одеваю, я тебя кормлю», — каждый день утро-вечер твердит ей Йугуш. Разве легко так жить? Да хотя бы легко вот это — сидеть и молчать, слушая разговор о Байюреке?

Яна выдали замуж очень рано.

Прожила она с мужем всего три года. Был он из рода сеока иркит, звали его Йурашкыном, и однажды он пошел на охоту в шапке из лисьих лапок, а друг его принял среди кустов за козла-элика и застрелил. Свекрови так не хотелось выпускать Яна из своей семьи, только не с кем ей было посадить Яна вместе. Старший сын ее и так имел двух жен и двенадцать детей, а младшему было всего восемь лет. Но все же свекровка попробовала — посадила Яна с восьмилетним. Яна одно лето поиграла с ним, починяла ему одежду, обувь, вытирала ему сопли. Мальчик, как и раньше, Называл ее Йене — женой старшего брата. Но потом все же узнал, что она приходится ему женою. Тут он стал убегать от нее и кричать: «Я не женат, не женат. Я не муж тебе!» И в конце концов свекровка, не найдя другого выхода, посадила Яна на белую лошадь, на другую навьючила имущество, которое Яна привезла с собой — приданое ее, — и привела ее к родительской юрте. «Что поделаешь, родственники дорогие, — обратилась она к родителям Яна. — Огонь, разведенный нами, погас, семья, созданная нами, распалась, и нет у нас другого очага, чтобы посадить ваше дитя. Видимо, придется вам взять её обратно. Пусть живет она у вас, пока наш восьмилетний сын не станет мужчиной». — «Ну что ж, — что еще больше ей скажет отец Яна, — колени ваши уставали, сидя предо мной, когда сватали, и лошади ваши утомлялись, проделав этот путь», — и вернул ей шаалта-калым: две плитки кирпичного чаю, синий шелк на верх шубы, корову и пять баранов. Свекровь оставила у коновязи белую лошадь. «Это за пот вашей дочери у нашего очага», — сказала она и отправилась домой.

После этого она выходила за парня Керима, который жил в другой долине. Прожила она с ним десять лет. Так хорошо они жили: никогда не ссорились, даже громкое слово не сказали друг другу. И добро у них стало множиться, и скот дорос до четырех коров, трех лошадей, до двадцати — тридцати овец. Только не хватало им одного — ребенка. Как ни желала она ребенка, как ни ждала, у кого ни просила совета! Даже ездила за Катунь к знаменитому каму — шаману. Но всевышний так и не дал радости — дитя. Жили они вот так, и в последние годы скот у них уменьшился до одной коровы и лошади. Все это потому, что Керим вступил в комсомол и знал только одно, что скакал между юртами агитировать за новую жизнь. «Ничего, Яна, — говорил он, — скоро совсем другая жизнь начнется. Тогда все будет. Ты знаешь, Яна, какая начнется жизнь!» А перед началом раскулачивания его отправили в город учиться на год. Ждала его Яна, и перед самым концом учебы дошел до нее слушок: «Керим в городе нашел другую, и у той, говорят, руки-ноги тяжелы, что ли...» Как услышала это Яна, тут же собрала все свое, навьючила на лошадь и вернулась домой. Не рассердилась она и не загоревала нисколько, только подумала: «Что поделаешь, это даже хорошо, что единственный сын человека наконец-то нашел другую, которая может рожать. Видимо, воля всевышнего такова — не дать прерваться роду Керима». Керим с учебы привез ту, и она вскоре родила сына. По этому случаю Керим зарезал барана, сделал койу-коче. Яна ездила туда, отвезла пеленки из ягнячьих шкур.

Керим там сейчас председатель. Заболела как-то раз Яна, приходил проведать. А по матери Керима она скучает до сих пор: хорошая старушка, открытая, веселая, а чай у ней всегда и горяч, и для всякого.

АБАЙЫМ И ГНЕДКО

Перевод с алтайского Л. Ханбекова

Лишь высветлит рассветная синева маленькое, с ладонь, запотевшее оконце, мимо абайымовской избенки уже рысит табун. Сотни сильных копыт барабанят о гулкую стылую дорогу, и, как подголоски, звенят льдинки, примерзшие к мохнатым ногам лошадей. Табун спокойно пофыркивает, храпит, лишь нет-нет да резко, тоненько заржет, как пожалуется, молодая кобылица. Не иначе как какая-нибудь матерая злая гнедуха хватанет ее за нежную шею.

— Поурось мне, поурось! — щелкнет бичом табунщик Янга и проскачет вдоль табуна, поскрипывая старым седлом. И опять ровно фырчит табун под его гортанную песню. Вместе с песней, топот, фырканье табуна стекают вниз по улице к водопою — прорубям на реке.

Абайым со вздохом отодвигает чашку: «Ну, мать, теперь вроде в самый раз» — и поднимается. Он натягивает пожелтевшую от давности, едва не всю в круглых заплатах овчинную шубу, в два обхвата — «чтоб спина крепче стала» — перетягивается выцветшей опояской из красного сатина. Потом нахлобучивает на гладко выбритую голову, похожую на пузырь, измятую шапку из лисьих лапок. Под конец он сдергивает с крючка узду с медной чеканью, волосяной недоуздок. «Пошел, стаpa!» — и, глубоко, будто хочет нырнуть, хватанув воздух, пахнущий ржавчиной старой печурки, выходит на улицу.

Небо — ровное, каленное добела морозом, — долго еще стоять ясным дням. В деревне ни звука: кто выйдет в такую рань, в такой мороз. Дымят избы с оледеневшими окнами. Тянутся в небо ровные белые столбы. Завидев хозяина, радостно мычит и топочет абайымовская корова, подобравшая за долгую ночь весь корм. Старик спешит мимо; жена накормит их комолую Тонкурак.

КРИК С ВЕРШИНЫ

Перевод с алтайского А. Китайника

Калап сидит на табуретке возле тумбочки между двухъярусными койками и пришивает к новенькому — с иголочки — кителю черные-пречерные погоны рядового.

— В нашем селе, парни... — начинает он. — В нашем селе однажды вот что случилось. Приехал издалека человек один, в гости. Я, говорит, слыхал, в ваших местах зверь такой водится — сохатый. Всякого, говорит, я зверя бил, а этого не встречал. Вот бы, говорит, завалить одного, да так, чтобы рогами землю вспорол, а? Разве гостю откажешь? Решили доставить ему удовольствие. Дали карабин, посадили на смирного меринка, показали верное место на солонце-лизунце. Ну, ладно. Проводили. Наутро пошли к нему. Сидит наш гость, убитый горем, возле убитого меринка и рвет реденькие волосья на голове...

Солдаты, только что напарившиеся в бане, остриженные наголо, не успевшие еще облачиться в форменную одежду и оттого снова похожие на мальчишек, грохнули на всю казарму.

— Думаете, что случилось, парни? — продолжает Калап, ободренный всеобщим вниманием и интересом. — А вот что случилось. Гость так объяснял: «Захотелось мне, люди, ээ-э, на рассвете того... по нужде. Хотел прислонить карабин к дереву, а он зацепился за сучок и «бах!» Гляжу, что такое? Бедная лошадь лежит, копыта откинула...» Ну, старики наши по-другому растолковали. Сидел-сидел этот гость, ожидая сохатого. Вечером сидел — нет зверя. Ночь просидел — не идет сохатый. Рассвело уже — все еще пусто. Ну ни черта! Тоска гостя взяла. А тут еще спать охота и мошкара донимает. Размечтался он: «Вот бы подошел сейчас сохатый... примерно вон туда... — и прицелился от нечего делать в меринка, привязанного пониже к кустам. — Я бы его тут и...» И не заметил, как на спуск нажал.

ЕГО ЗЕМЛЯ

Перевод с алтайского В. Синицына

Тьфу! Тьфу!.. Задохнешься тут...

По долине ползет густое змеистое облако пыли, от которой, кажется, и солнце меркнет. Пыль оседает на лицо Сунера, забивается в нос, в рот, хрустит на зубах. Пыльная завеса настолько плотная, что в каком-нибудь десятке метров не видно трактора, слышен только его будто задыхающийся, прерывистый рокот да бьет в ноздри теплый, едкий запах солярки и выхлопных газов.

И когда только это кончится? Хоть бы сломалось там что-нибудь! Хоть бы сеялка перевернулась, что ли! Тогда бы — остановка. Тогда можно выскочить из этой пыльной круговерти, броситься навзничь на землю и — дышать, дышать...

Временами Сунеру кажется, что он не выдержит. Но он себя успокаивает: ладно, сегодня он как-нибудь отработает, а завтра пошлет все к черту. Какой с него спрос? Скажет, что заболел, и — баста.