Паром медленно пересекал течение Дона. Кроме полуторатонки, нагруженной сеном, и двух повозок: одной — запряженной белыми, а другой — красными, с темными подпалинами быками, — ехали на нем мужчины и женщины с лопатами и ведрами, с мешками картофеля и кукурузы, с охапками травы для коров. Солнце скатывалось за правобережные придонские бугры. Из леса, с лугов и с огородов возвращалось на правый берег трудовое население станицы.
Среди ехавших было больше женщин, закутанных до самых глаз платками, закрывавшими их молодые и старые лица. В одежде мужчин преобладали поношенные, выгоревшие под солнцем гимнастерки, застиранные до блеска защитные брюки, пилотки и другие нехитрые принадлежности армейского быта. Один шофер был в комбинезоне, густо запачканном на коленях и на рукавах машинным маслом. Не сразу улеглись сутолока и ругань, начавшиеся еще при погрузке, когда нужно было втиснуть на палубу всех желавших поскорее попасть на правый берег. Дольше всех раздавался голос паромщика — краснолицего безбородого старика с перекинутой через плечо на ремне кожаной сумкой, кричавшего хриплым фальцетом, что ему перевернут общественную посуду. Но потом и он угомонился и, расстегнув сумку, двинулся среди подвод и мешков.
— С колеса — четвертак, с мешка — пятак, — говорил он, прихрамывая и звякая мелочью в сумке.
— А с души? — затронула его молодка, сидевшая на молочном бидоне.
— За так, — нашелся паромщик.