Собрание сочинений в трех томах. Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы

Капоте Трумен

Третий том собрания сочинений американского писателя Трумена Капоте представляет читателю Капоте-новеллиста: в него включены избранные рассказы из авторских сборников 1949–1966 годов, а также последняя книга автора — сборник рассказов «Музыка для хамелеонов» (1980). Страницы итогового шедевра писателя населяют загадочный убийца, рассылающий своим жертвам письма с известием об их скорой кончине, примерный семьянин, одержимый губительной страстью к двенадцатилетней девочке, которую никогда не видел, наконец, сам Капоте, который в любых ситуациях и обстоятельствах остается утонченным, злым и одновременно сострадающим наблюдателем человеческого «зверинца»…

Рассказы

ЯСТРЕБ БЕЗ ГОЛОВЫ

1

Винсент выключил в галерее свет и вышел. Заперев входную дверь, он огладил поля элегантной летней шляпы и, постукивая тростью зонта по тротуару, направился к Третьей авеню. День еще с рассвета хмурился, обещая пролиться дождем, пелена густых туч скрывала предзакатное солнце; было жарко, влажно, как в тропиках, и голоса, раздававшиеся на серой июльской улице, звучали приглушенно, непривычно, в них слышалось раздражение. Винсенту казалось, что он плывет в морской глубине. Автобусы, пересекавшие город по Пятьдесят седьмой улице, походили на зеленобрюхих рыбин, за стеклами смутно покачивались лица, словно маски на волнах. Он вглядывался в каждого прохожего, ища заветные черты, и вдруг увидел ее, девушку в зеленом дождевике. Она стояла на углу Пятьдесят седьмой улицы и Третьей авеню, просто стояла, покуривая сигарету, и почему-то казалось, что она мурлычет себе под нос. Дождевик был прозрачный. Под ним виднелись широкие темные брюки, белая мужская рубаха, на босых ногах мексиканские сандалии. Золотисто-каштановые волосы подстрижены по-мальчишески коротко. Заметив направившегося к ней Винсента, девушка бросила сигарету и устремилась дальше, в сторону центра, но вдруг метнулась к дверям антикварного магазина.

Винсент замедлил шаг. Вынув платок, промокнул взмокший лоб; если бы только он мог уехать — вот бы двинуть на Кейп-Код, полежать там на солнышке. Беря с лотка вечернюю газету, он обронил монетку. Она покатилась с тротуара и беззвучно провалилась сквозь канализационную решетку.

— Да ладно, приятель, всего-то пятачок, — сказал лоточник, потому что Винсент, на самом деле даже не заметивший пропажи, выглядел совершенно убитым.

Подобное теперь случалось частенько: с некоторых пор он не всегда отдавал себе отчет в том, что происходит вокруг, и, делая шаг, не был уверен, в каком направлении движется — вперед или назад, вверх или вниз. Повесив зонт на руку и уставившись в газетную страницу, — но о чем тут говорится, черт побери? — он небрежной походкой двинулся к центру. Проходившая мимо смуглая женщина с хозяйственной сумкой в руках толкнула его и, сердито зыркнув, с сердцем выбранила по-итальянски. Однако резкий голос ее, казалось, шел через несколько слоев шерсти. Чем ближе подходил Винсент к антикварному магазину, где поджидала его девушка в зеленом дождевике, тем медленнее шагал, считая про себя: раз, два, три, четыре, пять, шесть; на слове «шесть» он остановился у витрины.

Витрина напоминала угол захламленного чердака; там высилась груда накопившейся за долгую жизнь никому не нужной рухляди: пустые картинные рамы, бледно-лиловый парик, плошки для бритья в готическом стиле, лампы со стеклярусом. Свисавшая с потолка на шнуре восточная маска неторопливо вращалась под струей воздуха от работавшего в магазине вентилятора. Винсент медленно поднял глаза и в упор посмотрел на девушку. Она все еще топталась в дверях и сквозь двойные стекла витрины казалась волнистым зеленым пятном; над головой прогрохотал поезд надземки, окна задрожали. Очертания девушки расплылись, как отражение в столовом серебре, затем снова приобрели прежнюю четкость; она наблюдала за ним.

2

Для Винсента это был праздник. За все утро в галерею никто не заглянул, что и немудрено — в такой-то холод. Сидя за столом, он жадно ел мандарины и с наслаждением читал в старом номере «Нью-йоркера» рассказ Тербера

[1]

. За собственным громким смехом он не услышал, как в галерею вошла девушка, не видел, как она прошла по ковру, вообще не заметил ее, пока не зазвонил телефон.

— Галерея Гарланд, здравствуйте! — Девица, несомненно, очень странная, несуразная стрижка, отсутствующий взгляд… — А, это ты, Поль? Comme ci, comme са

[2]

, а у тебя? — И одета как чучело: без пальто, в одной шерстяной ковбойке, широких темно-синих брюках, а под ними — смеха ради, что ли? — розовые носки и плоские мексиканские сандалии. — На балет? А кто танцует? Ах, она! — Под мышкой девица держала плоский сверток, обернутый в газетные листы с комиксами. — Слушай, Поль, я тебе перезвоню, ладно? Тут пришла одна… — Положив трубку, он улыбнулся дежурной приветливой улыбкой и встал. — Слушаю вас.

Ее обветренные губы, как у тяжелого заики, дрожали от невысказанных слов, глаза вращались в орбитах, словно стеклянные шарики. Все это походило на болезненную застенчивость, свойственную детям.

— У меня картина, — проговорила она. — Вы картины покупаете?

Улыбка застыла на лице Винсента.

3

Словно обрывки старого письма, на полу валялась расплющенная ногами жареная кукуруза, а девушка, слегка откинув плечи, как впередсмотрящий, шарила по ней глазами, будто пыталась найти там заветное слово, ответ на загадку. Взгляд ее осторожно скользнул на поднимающегося по лестнице человека, на Винсента. От него веяло свежестью: душ, бритье, одеколон; однако под глазами лежали мрачные синие круги, а легкий, с иголочки костюм в рубчик, который он только что надел, предназначался для мужчины покрупнее: долгий месяц борьбы с воспалением легких и бессонные от жара ночи уменьшили его вес фунтов на двенадцать, а то и больше. Каждое утро, каждый вечер, когда он встречает ее здесь, у ворот своего дома, или неподалеку от галереи, или возле ресторанчика, где он обедает, возникает неописуемый сумбур, паралич времени и сознания. Сердце сжимается от безмолвного зрелища ее погони за ним, в отдельные дни он бывает в полукоматозном состоянии и тогда видит не ее одну, а в ней всех сразу, и на улице ее тень, преследующая и преследуемая, становится всеобщей тенью. Однажды они оказались вдвоем в лифте, и он крикнул:

— Я не он! Это я, только я!

Но она усмехнулась, как усмехалась, рассказывая о том знакомце с крашеными ногтями ног, — потому что она все поняла.

Пора было ужинать, и он, не зная, куда пойти поесть, остановился под фонарем, который вдруг ярко расцвел, развернув на мостовой и каменных зданиях круг света разных оттенков; пока Винсент стоял в ожидании, послышался раскат грома, и все лица, кроме двух, его и девушки, обратились к небу. Порывистый ветер с реки швырял вдоль улицы взрывы детского смеха — взявшись за руки, ребятишки скакали, как карусельные лошадки, — и голос мамы, которая, свесившись из окна, взывала: «Дождик, Рейчел, дождик! Сейчас хлынет!» Полная гладиолусов и плюща тележка резко дернулась — торговец цветами, косясь одним глазом на небо, спешил укрыться от ливня. Горшок с геранью упал на мостовую; девчушки подобрали цветки и заткнули себе за уши. Топот бегущих ног и дробь дождевых капель звенели на ксилофоне тротуаров; захлопали двери, закрылись окна, а потом — ничего, только тишина и дождь. Вскоре она неспешно, шаркая ногами, подошла и стала рядом с Винсентом под фонарем, и небо словно превратилось в треснувшее от грома зеркало, — дождь пал между ними, как завеса из стеклянных осколков.

ЗАКРОЙ ПОСЛЕДНЮЮ ДВЕРЬ

— Послушай меня, Уолтер; если никто тебя не любит, если все стараются тебе досадить, не думай, что это случайно: ты сам во всем виноват.

Это сказала Анна, и хотя более здоровая часть его натуры говорила ему, что она не имела дурных намерений (уж если Анна ему не друг, тогда кто же?), он обиделся на нее и стал говорить всем подряд, как он ее презирает, какая она подлая; ну и баба… говорил он, не доверяйте этой Анне: ее хваленое прямодушие просто-напросто маскирует внутреннюю враждебность; кроме того, она жуткая врунья, ни одному ее слову нельзя верить; страшное существо, ей-богу! И конечно, все, что он наболтал, вернулось обратно к Анне, поэтому, когда он позвонил ей насчет премьеры, куда они собирались пойти вместе, она сказала ему: «Извини, Уолтер, я вынуждена с тобой расстаться; я очень хорошо тебя понимаю и даже отчасти сочувствую: твое мерзкое поведение от тебя не зависит, тебя и ругать-то почти не за что, но я не хочу больше с тобой видеться, потому что сама не настолько хороша, чтобы все это сносить». Но почему? и что он такого сделал? Ну да, он сплетничал про нее, но ведь не со зла же, да и вообще, как он сказал Джимми Бергману (вот вам, кстати, — настоящий двуличный тип), зачем человеку иметь друзей, если ему нельзя обсуждать их в открытую?

Он сказал ты сказала они сказали и снова и снова. Всё ходит по кругу, как лопасти этого вентилятора на потолке; он крутился и крутился, почти не тревожа затхлого воздуха, и издавал звук, похожий на тиканье часов, отсчитывал секунды в тишине. Уолтер переполз на более прохладную сторону кровати и смежил глаза, чтобы не видеть маленькой темной комнаты. Он приехал в Новый Орлеан сегодня в семь вечера, а в полвосьмого снял номер в этой гостинице на крохотной безымянной улочке. Стоял август, в красном ночном небе словно горели фейерверки, и неестественный южный ландшафт, так внимательно изученный из окна поезда, — он опять вспоминал его, чтобы подавить все остальное, — усиливал ощущение конца дороги, непоправимого краха.

Но почему он очутился здесь, в этой душной гостинице, в этом далеком городе, он не мог бы сказать. В номере было окно, но ему вряд ли удалось бы открыть его, а звать коридорного он боялся (какие странные глаза у этого парня!) и уходить из гостиницы боялся, потому что вдруг он заплутает? а если он заплутает, даже чуть-чуть, то уж пропадет совсем. Он был голоден; не ел с самого завтрака, и теперь, найдя несколько крекеров с арахисовым маслом (в Саратоге он купил целую коробку), запил их последним глотком лимонада. Накатила тошнота; его вырвало в мусорную корзину, потом он снова заполз на кровать и плакал, пока не промокла подушка. А дальше просто лежал, содрогаясь в жаркой комнате, и смотрел, как медленно крутится вентилятор; у этого движения не было ни начала ни конца; это был круг.

ЗЛОЙ ДУХ

Стук собственных каблучков по мраморному полу в холле навел ее на мысль о кубиках льда, позвякивающих в стакане, и о цветах, о тех осенних хризантемах в вазе у входа, которые, едва их тронешь, рассыплются прахом, студеной пылью; а ведь в доме тепло, даже слишком, и все же это холодный дом (Сильвия вздрогнула), холодный, как эта снежная пустыня — надутая физиономия секретарши, мисс Моцарт, она вся в белом, точно сиделка. А может, она и вправду сиделка, тогда все сразу стало бы на место. Вы сумасшедший, мистер Реверкомб, а она за вами присматривает. Но нет, едва ли… В эту минуту дворецкий подал ей шарф. Его красота тронула ее — стройный, такой обходительный негр, в веснушках, а глаза красноватые, бездумные. Когда он отворял дверь, появилась мисс Моцарт, ее накрахмаленный халат сухо прошелестел в прихожей.

— Надеюсь, мы вас видим не в последний раз, — сказала она и вручила Сильвии запечатанный конверт. — Мистер Реверкомб крайне вам признателен.

На дворе синими хлопьями опускались сумерки; по ноябрьским улицам Сильвия дошла до пустынного безлюдного конца Пятой авеню, и тут ей подумалось, что можно ведь пойти домой через парк — это почти вызов Генри и Эстелле, с их мудрыми советами, как вести себя в таком большом городе, вечно они ей твердят: Сильвия, ты не представляешь, как опасно ходить через парк вечером, вспомни, что случилось с Мертл Кейлишер. И еще они говорят — это тебе не Истон, милочка… Говорят, говорят… Господи, до чего надоело. И однако, если не считать машинисток, с которыми она вместе работает в фирме, торгующей нижним бельем, кого она еще знает в Нью-Йорке? А, все бы ничего, если б только не жить с ними под одной крышей, если б только хватило денег снять где-нибудь комнату; но там, в этой тесной, ситцевой квартирке, она подчас, кажется, готова задушить их обоих. И зачем только она приехала в Нью-Йорк? Но каков бы ни был повод, не все ли равно, теперь не вспомнишь, а уехала она из Истона, прежде всего чтобы избавиться от Генри и Эстеллы, вернее, от их двойников, правда. Эстелла тоже родом из Истона, городка севернее Цинциннати. Они с Сильвией вместе росли. Самое ужасное — это как Генри и Эстелла ведут себя друг с другом, просто смотреть тошно. Эдакое жеманство, эдакие муси-пуси, и всё в доме окрестили на свой лад: телефон — тилли-бом, тахта — наша Нелл, кровать — Медведица, да-да, а как вам понравятся эти полотенца и подушки — мальчики и девочки? Господи, да от одного этого можно спятить.

— Спятить, — громко сказала она, и тихий парк поглотил ее голос.

ДЕРЕВО НОЧИ

Была зима. Снизка голых лампочек, из которых будто выкачали весь жар, освещала холодный сквозной полустанок. Недавно прошел дождь, и теперь по застрехам станционного здания гнусными зубьями какого-то стеклянного чудища торчали сосульки. По платформе — совершенно одна — бродила молодая, довольно высокая девушка. Волосы, расчесанные на прямой пробор и аккуратно выложенные валиками по щекам, были густого светло-русого тона; и при чересчур, пожалуй, худом и узком лице, она была все же, пусть и не чересчур, но мила. Кроме пачки журналов и сумочки, на которой витиеватой латунью было выведено «Кей», она почему-то держала броско-зеленую гитару.

Поезд, плюясь паром, слепя, вылетел из темноты, с разгону осекся, Кей подобрана свое имущество и влезла в последний вагон.

Вагон хранил остатки прежней роскоши: древние красно-плюшевые сиденья в проплешинах, облупленная, ядовито-желтая деревянная обшивка. Старинная медная лампа, вделанная в потолок, выглядела романтично и неприкаянно. Унылый мертвый дым плыл под лампой, и перегрелая спертость обостряла составную вонь объедков, яблочных огрызков, апельсинной кожуры; весь этот мусор, вместе с бумажными стаканчиками из-под соды, искромсанными газетами, усеял весь проход. Питьевой фонтанчик в стене ронял неизбывную струйку на пол. Вскидывавшим на Кей усталые глаза пассажирам это, кажется, ничуть не мешало.

Преодолев искушение зажать нос, Кей пробиралась по проходу и только раз споткнулась, правда не упав, о вытянутую ногу дремотного толстяка. Двое мужчин проводили ее внимательным взглядом; да еще мальчонка вскочил и орал: «Ой, мамка, глянь, банжа какая! Тетенька, дай на банже поиграть!» — покуда мамка его не угомонила шлепком.

БРИЛЛИАНТОВАЯ ГИТАРА

До ближайшего города от тюремного хозяйства двадцать миль. Сосна и сосна, большие леса стоят между этим хозяйством и городом, в этих лесах и работают заключенные: подсачивают сосну для живицы. Тюрьма и сама в лесу. Она виднеется в конце рыжей, в рытвинах дороги, за забором, увитым колючей проволокой, как виноградной лозой. Там, за этим забором, живут сто девять белых, девяносто семь негров и один китаец. В двух бараках — больших домах из неструганых бревен под толевой крышей. Белые в одном бараке, негры с китайцем в другом. В каждом бараке есть просторная пузатая печь, но зимы тут холодные, и по ночам, когда сосны веют морозом и хлещет льдистым светом луна, растянувшиеся на железных койках мужчины не могут заснуть, и цветное пламя печи играет у них в зрачках.

Те, чьи койки стоят ближе всех к очагу, — люди важные: их уважают или их боятся. Мистер Шеффер — один из них. Мистер Шеффер — так его и называют в знак особого почтения — человек высокий, поджарый. У него рыжеватые волосы с проседью и лицо изнуренное, как у монаха; на нем совсем нет плоти; все кости видны; и глаза у него скучного, тусклого цвета. Он умеет читать и умеет писать, умеет складывать цифры столбиком. Когда кто-нибудь получает письмо, то несет его к мистеру Шефферу. Письма все больше жалостные, печальные; очень часто мистер Шеффер с ходу сочиняет более приятные вести, а что на странице написано, он не читает. В этом бараке еще двое умеют читать. И все равно один из них носит свои письма мистеру Шефферу, и тот из любезности никогда не читает правду. Сам мистер Шеффер писем не получает никогда, даже на Рождество: видно, у него нет друзей за стенами тюрьмы, а здесь и подавно — то есть близких друзей. Не всегда это так было.

Однажды в зимнее воскресенье, несколько зим тому назад, мистер Шеффер сидел на барачном крыльце и вырезал куклу. У него на это талант. Куклы у него вырезаны по частям и потом скреплены пружинкой; руки-ноги двигаются, голова крутится. Как сделает таких кукол штук десять, тюремный капитан их отвозит в город, и там их продают в магазине. Таким способом мистер Шеффер зарабатывает деньги на конфеты и на табак.

В то воскресенье, когда он сидел и вырезал пальчики на крохотной ручке, на тюремный двор прогрохал грузовик. Молодой парнишка, прикованный наручниками к капитану, выбрался из кузова и стоял, щурясь на зимний призрак солнца. Мистер Шеффер бегло на него глянул. Ему тогда было пятьдесят, и семнадцать из этих лет он провел здесь, в тюрьме. Он не стал подниматься с места из-за нового арестанта. Воскресенье в тюрьме выходной, по двору шлялся народ, грузовик обступили. Потом Кайло и Арахис пошли докладывать мистеру Шефферу.

МУЗЫКА ДЛЯ ХАМЕЛЕОНОВ

(сборник)

Предисловие

Мою жизнь — как художника, во всяком случае, — можно представить графиком, в точности соответствующим лихорадке: повышения и понижения, очень четкие циклы.

Писать я начал в восемь лет — ни с того ни с сего, не побуждаемый ничьим примером. Я не знал ни одного пишущего, да и читающих мало кого знал. Но как бы там ни было, интересовали меня только четыре занятия: чтение книг, хождение в кино, чечетка и рисование. И вот однажды я начал писать, не ведая, что привязал себя на всю жизнь цепями к благородному, но безжалостному хозяину. Когда Бог вручает тебе дар, Он вручает еще и кнут, исключительно для самобичевания.

Но я этого, конечно, не знал. Я писал приключенческие повести, детективные рассказы с убийствами, скетчи, истории, слышанные от бывших рабов и ветеранов Гражданской войны. Получал большое удовольствие — поначалу. Удовольствие кончилось, когда обнаружил разницу между хорошим письмом и плохим, а потом сделал еще более тревожное открытие: разницу между очень хорошим письмом и подлинным искусством. Едва уловимую — но страшную. И после этого заработал кнут!

Как некоторые молодые люди упражняются на скрипке или фортепьяно по четыре-пять часов в день, так и я возился со своими бумажками и ручками. Однако ни с кем не обсуждал свои писания; если кто спрашивал, чем я занимался столько часов, я говорил, что делал уроки. В действительности же я никогда не делал уроков. Литература занимала меня целиком: мое ученичество при алтаре техники ремесла, дьявольские сложности пунктуации, разбивки на абзацы, размещение диалогов. Не говоря уже о конструкции в целом, о большой трудоемкой арке — начало-середина-финал. Узнавать приходилось многое — и из многих источников: не только из книг, но из музыки, живописи и из обыкновенных каждодневных наблюдений.

I

МУЗЫКА ДЛЯ ХАМЕЛЕОНОВ

1. Музыка для хамелеонов

Она высокая и стройная, лет семидесяти, седая, изящная, не черная, не белая — золотистая, цвета рома. Мартиникская аристократка, живет в Фор-де-Франсе, но есть у нее квартира и в Париже. Мы сидим на террасе ее дома, просторного, элегантного дома, построенного будто из деревянных кружев; он напоминает мне некоторые старые дома в Новом Орлеане. Пьем мятный чай со льдом, слегка приправленный абсентом.

По террасе бегают наперегонки три зеленых хамелеона. Один замирает у ног мадам, выбрасывает раздвоенный язык, и она замечает:

— Хамелеоны. Удивительные создания. Как они меняют окраску. Красные. Желтые. Светло-зеленые. Розовые. Лиловые. Вы знаете, что они очень любят музыку? — Она смотрит на меня красивыми черными глазами. — Вы мне не верите?

Днем она рассказала мне много любопытного. Что ночью ее сад кишит огромными ночными мотыльками, что ее шофер, важный господин, который привез меня к ней на темно-зеленом «мерседесе», отравил свою жену и бежал с Чертова острова

[22]

. Она описала деревню в северных горах, где живут исключительно альбиносы: «Маленькие люди с розовыми глазами, белые как мел. Иногда их встречаешь на улицах Фор-де-Франса».

2. Мистер Джонс

Зимой 1945 года я несколько месяцев снимал комнату в Бруклине. Дом был вполне почтенный — не какая-нибудь дыра, — сложен был из старого известняка, приятно меблирован и содержался в больничной чистоте хозяйками — двумя незамужними сестрами.

В соседней комнате жил мистер Джонс. У меня была самая маленькая комната в доме, а у него самая большая — прекрасная вместительная комната на солнечной стороне, что было очень кстати, ибо мистер Джонс никогда не выходил: все его заботы, связанные с питанием, походами по магазинам, стиркой, взяли на себя пожилые хозяйки. Кроме того, у него бывали гости; с раннего утра до позднего вечера к нему в комнату заходили различные мужчины и женщины, молодые, старые и среднего возраста, — человек по шесть ежедневно. Наркотиками он не торговал и по руке не гадал; нет, они приходили просто поговорить с ним и, очевидно, благодарили его за беседу и советы скромными денежными приношениями. Иными источниками дохода он вроде бы не располагал.

Сам я с мистером Джонсом так и не побеседовал, о чем впоследствии не раз сожалел. Это был представительный мужчина лет сорока. Худощавый брюнет с необычным лицом: бледное, тощее, скулы выдаются, а на левой щеке — родимое пятно, алый изъян в форме звезды. Он носил очки в золотой оправе, с черными-черными стеклами: он был слеп, да к тому же наполовину парализован — сестры рассказывали, что после несчастного случая в детстве у него отнялись ноги, — и передвигался только на костылях. Носил он всегда отутюженную темно-серую или темно-синюю тройку и скромный галстук — как будто вот-вот отправится в контору на Уолл-стрит.

Но, как я уже сказал, он не покидал дома. Сидел в своем удобном кресле и принимал в светлой комнате гостей. Я не представлял, чего ради к нему шли эти ничем не примечательные люди и что обсуждали с ним; я слишком был занят собственными делами и особенно об этом не задумывался. А когда задумывался, воображал, какой находкой стал для друзей этот понятливый добрый человек, как поверяют они ему свои невзгоды и какое участие находят в таком отзывчивом слушателе — священнике и психоаналитике одновременно.

3. Лампа в окне

Однажды меня пригласили на свадьбу. Невеста предложила, чтобы привезла меня из Нью-Йорка пара других гостей, незнакомые мне супруги Робертс. Был холодный апрельский день, и по дороге в Коннектикут Робертсы, люди лет сорока с небольшим, показались мне приятными спутниками — не такими, с кем могло бы захотеть провести долгий выходной день, но неплохими.

На свадьбе, однако, было изрядно выпито, причем треть, наверное, — моими шоферами. Они ушли последними — часов в одиннадцать вечера, и я не без опаски сел к ним в машину; я знал, что они пьяны, но не догадывался, насколько. Мы проехали километров тридцать; машина заметно виляла, и супруги оскорбляли друг друга в самых неординарных выражениях (это была сцена прямо из «Кто боится Вирджинии Вулф?»). Тут мистер Робертс по понятной причине свернул не туда и заблудился на темной проселочной дороге. Я просил их, а под конец даже умолял выпустить меня, но они были так увлечены своей руганью, что не обращали на меня внимания. В конце концов автомобиль остановился сам (временно), задев бочиной дерево. Воспользовавшись этим, я выскочил из задней двери и убежал в лес. Вскоре проклятая машина все же уехала, и я остался один в студеной темноте. Уверен, что супруги меня не хватились, да и я, видит Бог, по ним не заскучал.

Но застрять неведомо где холодной ветреной ночью — радости мало. Я двинулся вперед в надежде добраться до шоссе. Шел полчаса, и никаких признаков человеческого обитания не видел. Наконец чуть в стороне от дороги показался каркасный домик с террасой и одним освещенным окном, за которым горела лампа. Я на цыпочках взошел по ступенькам и заглянул в окно: перед камином сидела и читала книгу пожилая женщина с мягкими седыми волосами и круглым крестьянским лицом. На коленях у нее, свернувшись, лежала кошка, и еще несколько спали на полу у ног.

Я постучался в дверь и, когда она открыла, сказал, лязгая зубами:

4. Мохаве

В тот зимний вечер у нее было свидание в пять часов с доктором Бентсеном, в прошлом ее психоаналитиком, а ныне — любовником. Когда их отношения из аналитических перешли в эмоциональные, он настоял, из моральных соображений, чтобы она перестала быть его пациенткой. Не сказать, что это было так уж важно. Как аналитик он ей не очень помог, а как любовник… ну, однажды она увидела, как он бежал за автобусом — стокилограммовый, приземистый, пятидесятилетний, курчавый, широкозадый, близорукий манхэттенский врач — и рассмеялась: как она могла полюбить человека с таким дурным характером, такого некрасивого, как Эзра Бентсен? Ответ был: она его не любила, он ей даже не нравился. Но он хотя бы не ассоциировался с отчаянием и покорностью. Она боялась мужа; доктор Бентсен страха не вызывал. А любила она все-таки мужа.

Она была богата; во всяком случае, получала от мужа, человека богатого, солидное содержание и могла снимать однокомнатную квартиру с кухонькой, где принимала любовника, раз, иногда два в неделю, не чаще. Могла покупать подарки, которых он ожидал в этих случаях. Не то чтобы он очень им радовался: запонкам от Вердуры, классическим портсигарам от Пола Флато, неизбежным часам от Картье

[31]

и (что более существенно), время от времени, наличным, якобы «в долг».

Он ей ни разу не преподнес подарка. Нет, однажды: испанский перламутровый гребень, по его словам, фамильную драгоценность, оставшуюся от матери. Носить его она, конечно, не могла, поскольку волосы стригла — табачного цвета, пушистые, как детский ореол над обманчиво наивным, моложавым лицом. Благодаря диете, упражнениям с Джозефом Пилатесом и дерматологическим заботам доктора Орентрайха, она выглядела на двадцать с небольшим. Было ей тридцать шесть.

Испанский гребень. Волосы. Это ей напомнило о Хайме Санчесе и вчерашнем разговоре. Хайме Санчес был ее парикмахером, и хотя знакомы они были едва ли год, успели стать в каком-то смысле добрыми друзьями. Она поверяла ему кое-какие свои секреты, он ей — значительно больше. До недавнего времени Хайме представлялся ей счастливым, чуть ли не в меру благополучным человеком. Он снимал квартиру вместе со своим красивым любовником, молодым дантистом Карлосом. Хайме и Карлос вместе учились в школе в Сан-Хуане, вместе уехали из Пуэрто-Рико и поселились сначала в Новом Орлеане, а потом в Нью-Йорке, и Хайме, талантливый парикмахер, оплатил учение Карлоса на зубоврачебном отделении. Теперь у Карлоса был свой кабинет и клиентура из зажиточных пуэрториканцев и черных.

5. Гостеприимство

Некогда на деревенском Юге были фермы и фермерши, которые накрывали стол почти для любого прохожего: разъездного проповедника, точильщика, сезонного рабочего — любого угостят сытным обедом. Вероятно, есть еще много таких ферм и фермерш. Определенно есть моя тетя, миссис Дженнингс Картер. Мэри Ида Картер.

Ребенком я подолгу жил на ферме у Картеров; тогда она была маленькой, а теперь это изрядное владение. Дом освещался керосиновыми лампами, воду качали из колодца и носили ведрами, отапливались камином и плитами, а развлекались только тем, что выдумывали сами. По вечерам, после ужина, дядя Дженнингс, видный, энергичный мужчина, частенько садился за пианино вместе со своей хорошенькой женой, младшей сестрой моей матери.

Картеры были работящие люди. Дженнингс с несколь-ими издольщиками обрабатывал землю при помощи конного плуга. Что до его жены, то у нее дел было выше головы. Я ей помогал: кормил свиней, доил коров, сбивал масло, сдирал листья с початков, лущил горох и колол орехи. Одной работы я избегал как мог, а когда приходилось ее делать, закрывал глаза: я терпеть не мог сворачивать шеи курам, хотя поесть их был совсем не против. Было это во время Депрессии, но для главной трапезы дня у Мэри Иды всего хватало; обед подавали в полдень; потного мужа с работниками призывали к столу колокольным звоном. Я любил бить в колокол — чувствовал себя при этом могущественным благодетелем.

К этим полуденным трапезам на стол выкладывали горячее печенье, кукурузный хлеб, мед в сотах, курятину, сома или жареную белку, белую фасоль и вигну. Тут-то иногда и являлись гости — иногда жданные, иногда нежданные. «Ну, — говорила Мэри Ида, завидев на дороге продавца Библий со стертыми ногами, — еще одна Библия нам не нужна. Но еще одну тарелку придется поставить».

II. САМОДЕЛЬНЫЕ ГРОБИКИ

Март 1975 года

Городок в небольшом западном штате. Вокруг — множество крупных ферм и скотоводческих ранчо; в городке, где проживает менее десяти тысяч человек, — двенадцать церквей и два ресторана. На главной улице все еще стоит унылый, безмолвный кинотеатр, хотя за последние десять лет в нем не показали ни одного фильма. Когда-то в городе была гостиница, но ее закрыли, и теперь приезжий может найти себе пристанище только в мотеле «Прерия».

Мотель чистенький, комнаты хорошо отапливаются — вот, пожалуй, и все, что можно о нем сказать. Человек по имени Джейк Пеппер живет там почти пять лет. Джейк — пятидесятивосьмилетний вдовец, отец четырех взрослых сыновей. Он среднего роста, сохраняет прекрасную форму и выглядит на пятнадцать лет моложе своего возраста. У него красивое, открытое лицо, барвинковые голубые глаза и подвижные тонкие губы, которые причудливо изгибаются иногда в улыбке, иногда — по иному поводу. Секрет юношеской моложавости Джейка — не в его худощавой подтянутой фигуре, не в тугих щеках цвета спелого яблока и не в шаловливой, слегка загадочной усмешке, а в волосах, которые могли бы принадлежать его младшему брату: коротко остриженные, торчащие в разные стороны русые вихры так непокорны, что он не в силах их причесать, а просто приглаживает, смачивая водой.

Джейк работает детективом в Бюро расследований штата. Мы познакомились через нашего общего приятеля, детектива из другого штата.

В 1972 году Джейк написал мне, что расследуст убийство, которое, по его мнению, могло бы представить для меня интерес. Я позвонил ему, и мы проговорили по телефону три часа подряд. Меня очень заинтересовал его рассказ, но, когда я предложил ознакомиться с делом на месте, он испугался и объяснил, что это преждевременно и может повредить расследованию, однако обещал держать меня в курсе событий. Затем целых три года мы перезванивались с ним каждые два-три месяца. Работа Джейка продвигалась с большим скрипом, поскольку все следы были ловко запутаны, и, казалось, зашла в тупик. В конце концов Джейк позволил мне приехать и взглянуть на все своими главами.

III. РАЗГОВОРНЫЕ ПОРТРЕТЫ

1. Подёнка

Сцена

: дождливое апрельское утро 1979 года. Я иду по Второй авеню в Нью-Йорке, несу клеенчатую сумку с принадлежностями для уборки, владелица которых, Мэри Санчес, шагает рядом, пытаясь держать зонтик над нами обоими; это нетрудно, поскольку она намного выше меня — за метр восемьдесят.

Мэри Санчес — профессиональная уборщица с почасовой оплатой, пять долларов в час, работает с понедельника по субботу, и обслуживает в среднем двадцать четыре квартиры: обычно клиенты прибегают к ее услугам раз в неделю.

Мэри пятьдесят семь лет, она уроженка маленького городка в Южной Каролине, последние сорок лет «живет на Севере». Муж ее, пуэрториканец, умер прошлым летом. У нее замужняя дочь, которая живет в Сан-Диего, и трое сыновей: один — зубной врач, другой отбывает десять лет за вооруженное ограбление, третий «уехал бог знает куда. На Рождество позвонил — по голосу откуда-то издалека. Я спросила, где ты, Пит? — он не стал говорить. Тогда я сказала: твой папа умер, а он говорит: хорошо, лучше подарка на Рождество ты не могла мне сделать, и я бросила трубку — хлоп, и надеюсь, он больше никогда не позвонит. Плюнул вот так на могилу отца. Конечно, Педро с ребятами был неласков. Да и со мной. Только пил и в кости играл. С негодными женщинами вожжался. Его мертвым нашли на скамейке в Центральном парке. Между ног почти допитая бутылка «Джека Дениелса» в пакете — пил всегда только самое лучшее. А все равно, Пит не по-людски отнесся — сказать, что рад отцовской смерти? Ведь он отцу жизнью обязан — правильно? И я ему кое-чем обязана. Если бы не Педро, я и сейчас была бы темной баптисткой, пропащей для Господа. Но когда мы поженились — поженились мы в католической церкви, — католическая церковь принесла сияние в мою жизнь, и оно не гаснет и никогда не погаснет, даже когда умру. Я детей вырастила в вере; двое хорошими выросли, и это, считаю, заслуга церкви, а не моя».

Мэри Санчес мускулиста, но с приятным круглым лицом, светлым и гладким; у нее маленький курносый нос и мушка на левой скуле. Она не любит слово «черный» в применении к расе. «Я не черная. Я коричневая. Светло-коричневая цветная женщина. И скажу тебе: я мало знаю цветных, чтобы им нравилось, когда их зовут черными. Может, кому из молодых. Да радикалам этим. Но не людям моих лет и вдвое младше. И даже те, которые вправду черные, они этого тоже не любят. А что плохого в «неграх»? Я негритянка и католичка и говорю об этом с гордостью».

2. Здравствуй, незнакомец

Время

: декабрь 1977 года.

Место

: нью-йоркский ресторан «Четыре времени года».

Человек, пригласивший меня на ланч, Джордж Клакстон, предложил встретиться в полдень и не объяснил, почему назначает такой ранний час. Вскоре, однако, я понял причину: за тот год с лишним, что мы не виделись, Джордж Клакстон, мужчина более или менее воздержанный, превратился в горького пьяницу. Едва мы уселись, как он заказал двойную порцию «Дикой индейки» («Чистого, пожалуйста, без льда»), а через пятнадцать минут попросил повторить.

Я был удивлен — и не только размерами его жажды. Он прибавил килограммов пятнадцать, пуговицы его жилета в полоску держались в петлях из последних сил, а былой румянец, приобретенный благодаря теннису или регулярным пробежкам, сменился нехорошей бледностью, как будто он только что вышел из тюрьмы. Кроме того, он щеголял в темных очках, и я подумал: какая театральность! Вообразить, чтобы славный простец Джордж Клакстон, надежно окопавшийся на Уолл-стрит, живущий в Гринвиче, или Уэстпорте, или где-то там еще с женой Гертрудой, или Алисой, или как ее там, с тремя, четырьмя или пятью детьми, — вообразить, чтобы этот Джордж глотал одну за одной двойные «индейки» и носил темные очки!

3. Потаенные сады

Место

: площадь Джексон-сквер, названная в честь Эндрю Джексона, — трехсотлетний оазис посреди Французского квартала в Новом Орлеане, скромных размеров парк, над которым высятся серые башни собора Святого Людовика, и, может быть, самые элегантные в Америке многоквартирные дома жилой — комплекс Понталба.

Время

: 26 марта 1979 гола, роскошный весенний день. Бугенвиллия стелется по стенам, азалиилезут вверх, торговцы торгуют (арахисом, розами, жаренными креветками в бумажных совках), возчики катают в колясках, запряженных лошадьми, судовые гудки гудят неподалеку на Миссисипи, высоко в серебристом воздухе подпрыгивают веселые шарики, привязанные к смеющимся, скачущим детям.

«Ну и носит мальчика по свету», — жаловался мой дядя Бад, коммивояжер, когда ему удавалось оторваться от «Джин-физа», слезть с качалки на веранде и отправиться в дорогу. Да, мальчика и вправду носит: только за последние несколько месяцев х побывал в Денвере, Шайенне, Бьюте, Солт-Лейк-Сити, Ванкувере, Сиэтле, Портленде, Лос-Анджелесе, Бостоне, Торонто, Вашингтоне, Майами. Но если бы кто спросил, я, наверное, сказал бы — и не покривил душой: «Да нигде я не был, всю зиму просидел в Нью-Йорке».

4. Оторвался

Время

: ноябрь 1970 года.

Место

: Международный аэропорт Лос-Анджелеса.

Я сижу в телефонной будке. Утро, начало двенадцатого, и я сижу здесь уже полчаса, делая вид, что звоню. Из будки мне виден выход 38 к самолету компании TWA, который в полдень отправится беспосадочным рейсом в Нью-Йорк. У меня куплен билет на вымышленное имя, но есть все основания сомневаться, что я смогу сесть в самолет. Во-первых, у выхода стоят два высоких мужчины в шляпах с заломленными полями, и обоих я знаю. Это детективы из полицейского управления Сан-Диего, и у них ордер на мой арест. Вот почему я прячусь в телефонной будке. Я попал в переплет.

А причиной тому был ряд бесед в камере смертников тюрьмы Сан-Квентин — с Робертом М., худеньким, хрупким, безобидного вида молодым человеком, приговоренным к казни за убийство трех человек — матери и сестры, которых он избил до смерти, и одного заключенного, задушенного им, пока он ожидал суда за первые два убийства. Роберт М. был умным психопатом; я довольно хорошо узнал его, и он откровенно рассказывал мне о своей жизни и преступлениях. Мы условились, что писать об этом или кому-нибудь пересказывать его историю я не буду. Я в это время собирал материал о людях, совершивших несколько убийств, и Роберт М. был очередным пополнением моих папок. Для меня на этом дело и закончилось.

5. Вот так и получилось

Сцена

: камера в корпусе строгого содержания тюрьмы Сан-Квентин в Калифорнии. В камере одна койка, ее постоянный обитатель Роберт Босолей и его гость вынуждены сидеть рядом, довольно тесно. Камера опрятна, прибрана, в углу стоит отлакированная гитара. Но сейчас конец зимнего дня, и здесь холодновато, промозгло, словно в тюрьму просочился туман с залива Сан-Франциско.

Несмотря на холод, Босолей сидит без рубашки, в хлопчатых тюремных брюках, и ясно, что он доволен своим видом, в частности своим телом, по-кошачьи гибким, упругим — притом что в заключении он уже более десяти лет. Его грудь и руки — панорама татуировок: злющие драконы, извивающиеся хризантемы, развернувшиеся змеи. Некоторые считают его на редкость красивым; так оно и есть, но это шпанская красота голубого мачо. Неудивительно, что в детстве он работал актером и снялся в нескольких голливудских фильмах; позже, еще совсем молодым человеком, какое-то время был протеже Кеннета Ангера, режиссера-экспериментатора («Восход Скорпиона») и писателя («Голливудский Вавилон»); Ангер даже взял его на главную роль в незаконченном фильме «Люцифер поднимается».

Роберт Босолей, ему сейчас тридцать один год, — таинственная фигура в общине Чарльза Мэнсона; точнее (это так и не было прояснено во всех сообщениях о группе), в нем ключ к кровавым эскападам так называемой семьи Мэнсона, в том числе убийству Шарон Тейт, Ло Бьянко с женой и их друзей.

Все началось с убийства Гэри Хинмана, уже немолодого профессионального музыканта, который подружился с несколькими членами «семьи» и, к несчастью для себя, жил одиноко, на отшибе, в каньоне Топанго, округ Лос-Анджелес. Хинмана связали в его домике, несколько дней мучили (среди прочих надругательств, ему отрезали ухо) и в конце концов милосердно перерезали горло. Когда обнаружили тело Хинмана, раздутое, окруженное тучей жужжащих мух, полиция увидела на стене надпись кровью («Смерть свиньям»), и такие же надписи вскоре были найдены в домах мисс Тейт и супругов Бьянко.