Превратности метода

Карпентьер Алехо

В романе «Превратности метода» выдающийся кубинский писатель Алехо Карпентьер (1904−1980) сатирически отражает многие события жизни Латинской Америки последних десятилетий двадцатого века.

Двадцатидвухлетнего журналиста Алехо Карпентьера Бальмонта, обвиненного в причастности к «коммунистическому заговору» 9 июля 1927 года реакционная диктатура генерала Мачадо господствовавшая тогда на Кубе, арестовала и бросила в тюрьму. И в ту пору, конечно, никому — в том числе, вероятно, и самому Алехо — не приходила мысль на ум, что именно в камере гаванской тюрьмы Прадо «родится» романист, который впоследствии своими произведениями завоюет мировую славу. А как раз в той тюремной камере молодой Алехо Карпентьер, ныне маститый кубинский писатель, признанный крупнейшим прозаиком Латинской Америки, книги которого переведены и переводятся на многие языки мира, написал первый вариант своего первого романа.

Часть первая

I

…Ведь я только что лег. А будильник уже трезвонит. Четверть седьмого? Не может быть. Скорее четверть восьмого. Кажется, так. Или четверть девятого? Этот будильник, бесспорно, великое творение швейцарских мастеров, хотя его стрелки так тонки, что их почти не видно. Или четверть десятого? Нет. Где мои очки? Четверть одиннадцатого. Совершенно верно. Да и яркий свет позднего утра уже бьет в золотистые шторы. Почему-то всегда так бывает, когда я снова приезжаю в этот дом: открываю глаза — и чудится, словно я там; наверное, потому, что всюду — будь то любой дом, отель, английский замок или мой Дворец, — я люблю спать в этом своем гамаке, который всегда беру с собой. Да разве можно отдохнуть на прямой, как доска, кровати с матрацем и высокой подушкой? Мне нужно такое зыбкое ложе, где можно уютно свернуться в комок и покачиваться, дергая веревочку… Еще раз качнуться, зевнуть и, наконец, сильнее откачнувшись, вытянуть ноги и опустить на персидский ковер, в мохнатой пестроте которого затерялись мои ночные туфли. (Там, едва я просыпаюсь, их тотчас подает мне Мажордомша Эльмира, которая — у нее тоже свои причуды — обычно спит на жесткой раскладушке, выкатив наружу груди и задрав юбку до самых бедер в жаркой ночи другого полушария.) Шаг, другой, еще один — к свету. Тяну шнур, висящий справа, и под звяканье колец ползущей вверх шторы открывается сцена большого окна. Однако вместо вулкана — заснеженного, величавого, далекого, нашей древней Обители богов — передо мной высится Триумфальная арка, а за ней стоит дом моего большого приятеля Лимантура, который был министром у дона Порфирио

[1]

. Мы с ним с полуслова понимаем, друг друга, когда речь заходит об экономических трудностях и прочих наших передрягах. Тихо скрипнула дверь. Входит Сильвестр в своем полосатом жилете, с серебряным подносом в руках (великолепное массивное серебро из моих рудников): Le cafe de Monsieur. Bien fort comme il l’aime. A la facon de la bas… Monsieur a bien dormi?…

[2]

.

Три парчовые шторы поочередно взвиваются вверх, и яркое, как по заказу для Дня Дерби, солнце освещает скульптуры Рюда

Вдруг почему-то вспомнилась — это было, а мой прошлый приезд сюда — церемония встречи царя Болгарии. Он проезжал вон там, в роскошном ландо рядом с президентом Фальером, выставляя на всеобщее обозрение свою позолоченную и расплюмаженную царственную особу (на секунду мне показалось, что это мой Полковник Хофман), а оркестр национальной гвардии у подножия наполеоновского монумента лихо играл гимн «Плачет девица, шумит Марина», сверкая трубами, тубами и кларнетами, на громоподобном фоне которых опереточно попискивала флейта-пикколо и звякал треугольник. «Vive le Roi! Vive le Roi!»

Уже без двадцати одиннадцать. Как приятно, что тут, на столике, возле гамака, валяется закрытая и ненужная сейчас записная книжка — без расписания аудиенций, официальных визитов, вручений верительных грамот, — и можно не опасаться беспардонных, не предусмотренных никакими программами вторжений моих генералов, которые вдруг являются, гремя сапогами и шпорами. Однако я заспался, а все потому, что вчера вечером — да, вчера вечером, и допоздна, — развлекался с одной сестричкой из монастыря Сен-Венсан де Поль, одетой в голубую хламиду, с крылатой накрахмаленной токой на голове, с ладанкой меж грудей и с плетью из русской кожи за опояском. Келья была неподражаема: на грубо сколоченном столе — требник в переплете из телячьей кожи, посеребренный подсвечник и череп, правда, слишком темный, наверно, восковой или резиновый, — не знаю, не дотрагивался. Кровать, несмотря на свой убого монастырский вид, была преудобной: мягчайшие подушки в наволочках из искусственного этамина, воздушные перины в чехлах из ненатуральной рогожи и, наконец, прекрасный эластичный матрац, который ловко подыгрывал движениям коленей и локтей, приникавших к нему. Прекрасная кровать, равно как и диван в апартаментах калифа или обитая бархатом полка в спальном вагоне — Wagen lits-Cock

Да, чудесный был вечерок. Но едва сошло опьянение, как на сердце кошки стали скрести, не принесло бы мое богохульное развлечение с сестричкой из монастыря Сен-Венсан де Поль мне несчастья (в другие-то времена Полетта являлась ко мне в виде воспитанницы английского колледжа с ракетками и стеками под мышкой или в виде размалеванной портовой шлюхи с красными подвязками и в высоких кожаных ботинках). Да еще тот самый череп — просто страшно вспомнить, будь он там из воска или резины. Святая Дева-Заступница из Нуэва Кордобы, Хранительница рьяная моего Отечества, конечно, могла узнать о моих прегрешениях со своих подоблачных высот, оттуда, где в горах, среди скал и каменоломен, находится ее древняя обитель. Но я утешал себя тем, что в эту бутафорскую келью, обставленную в точном соответствии с моими греховными замыслами, к счастью, не додумались — в порыве услужливости — водворить еще и распятие. Надо отдать справедливость мадам Ивонне — в темном элегантном платье и жемчужном ожерелье, с великолепными манерами и набором фраз, которыми в зависимости от обстоятельств и положения клиента она искусно пользовалась, легко переходя от высокого стиля Пор-Рояля

Часть вторая

II

Два часа спустя после прибытия путешественников в свой suite

[73]

в отеле «Уолдорф Астория» состоялось подписание с «Юнайтед фрут» договора купли-продажи, молниеносно подготовленного Ариэлем еще тогда, когда его папаша и Доктор Перальта пересекали океан. С формальной стороны документ выглядел безупречно, ибо подписало его лицо, которое на то уполномочено и фактически и юридически (и впредь долго еще будет уполномочено и так и эдак, судя по прогнозам специалистов-политиков, изучающих сей континент), а именно — Конституционный Президент Республики. Помимо всего прочего, Компания абсолютно ничего не теряла при любом ходе событий, поскольку у Генерала Атаульфо Гальвана, когда он поднимал мятеж, хватило ума заявить представителям печати, что отныне и навсегда, и сегодня и завтра, hic et nunc,

[74]

и на любом этапе вооруженной борьбы, и после «несомненной победы» возглавляемых им сил — о чем речь, дружище! — все капиталы, земли, концессии и монополии североамериканцев останутся в неприкосновенности. Телеграф принес известие, что революционеры укрепили свои позиции на Атлантическом побережье, — их пока еще поддерживали четыре провинции из девяти, если глядеть трагической правде в глаза, — но попытки врага пробиться к Пуэрто Арагуато и перерезать коммуникации между Столицей и Океанским Побережьем натолкнулись на упорное сопротивление правительственных войск. Военная эскадра ожидала Главу Нации в Карибском море вблизи одного острова, где бросит якорь голландское грузовое судно, которое затем продолжит рейс в Ресифе. Что касается оружия, закупленного у одного из агентов, сэра Бэзила Захароффа

[75]

, то оно должно быть погружено во Флориде на судно, приписанное к греческому порту и бороздящее моря под командой пирата, который обычно поднимал панамский или сальвадорский флаг по выходе из территориальных вод Соединенных Штатов, когда направлялся обделывать свои обычные делишки — перевозить людей, оружие, рабов-поденщиков, все, что душе угодно… — в те американские страны, что находятся пониже и где он знал все фарватеры, бухты и отмели так же хорошо, как и местные проныры-контрабандисты.

Поскольку тем вечером больше не предвиделось неотложных дел, Глава Нации, обожавший классические оперы, захотел послушать «Пеллеаса и Мелизанду»

Итак, они заняли свои места в первом ряду, дирижер поднял палочку, и огромный оркестр, разместившийся где-то внизу, у них под ногами… не стал играть. Да, не стал играть, вернее, стал не играть, а издавать шорохи, взвизги, писки — одна нота здесь, другая там, — какие-то звуки, но никак не звуки музыки «А где же увертюра?» — спросил Глава Нации. «Сей час будет, сейчас будет, — успокаивал Перальта, ожидая, что вся эта шумовая капель сольется в один поток, окрепнет и выльется в мощное фортиссимо. — «Фауст» и «Аида» тоже так начинаются, шепотком, как говорится, под сурдинку, чтобы подготовить слушателя, а потом ошарашить». Но вот уже поднялся занавес, а звуковая возня продолжалась. Многочисленные оркестранты, напряженные, не сводившие глаз с пюпитров, играть не начинали. Они давили пальцами на пистоны, выплескивали слюну из амбушюров, отрывая на секунду трубы от губ; дергали струны, щекотали арфы кончиками пальцев, но так и не могли сосредоточиться на какой-нибудь мелодии. Легкий вздох здесь, чуть слышный стон там, намек на тему: эмоция, которая умирала, едва успев родиться. А наверху, на подмостках, топтались два персонажа: говорили, говорили, но запеть так и не решились. Затем — смена декораций: средневековая сеньора с произношением уроженки Канзас-Сити читала длинное-предлинное письмо. Ей внимал какой-то старец. В его выкрики уже не стоило вслушиваться, скучища была смертная, а там уже и антракт…

Театрализованное зрелище в фойе и коридорах побудило Главу Нации отпустить несколько ядовитых реплик и колкостей по поводу псевдоаристократичности манер и одежды нью-йоркской знати, особенно в сравнении с парижской. Как бы ни был безупречен фрак, облегающий дюжего янки, этот «джентльмен» в своей огромной манишке с белой бабочкой всегда выглядит каким-то фокусником-иллюзионистом. Когда он в знак приветствия поднимает цилиндр, так и кажется, что оттуда выскочит кролик или выпорхнет голубок. На матронах из числа четырехсот семейств слишком, много соболей, слишком много диадем, слишком много камней от Тиффани. И у всей этой публики — пышные резиденции с непременными готическими каминами, вывезенными из Фландрии; с колоннами из Клюнийского аббатства, доставленными в трюмах океанских лайнеров; с картинами — Рубенса или пейзажистки Розы Бонёр — и с парой подлинных танагрских статуэток

Эта аристократия была в общем такой же профанацией, как и вся постановка оперы, что шла в тот вечер и действие которой развертывалось на фоне довольно сомнительного средневековья, стрельчатых сводов из неопределенной страны, королевской мебели непонятного стиля, зубчатых стен неизвестной эпохи, то и дело выплывавших — по прихоти художника-декоратора — из вечной мглы. Снова поднялся занавес, промелькнули какие-то сцены, вскоре опять прерванные антрактом; и снова взвился занавес, и промелькнули другие сцены — в дымке, в тумане, в сумраке; гроты, тени, ноктюрны, невидимый хор, замершие в полете голуби, трое спящих оборванцев, далекие неподвижные стада и всякие иные вещи, которые, наверное, понятны другим, но сокрыты для нас… И когда наконец время подошло к последнему антракту, Глава Нации не выдержал: «Здесь никто и не думает петь, где тут баритон, тенор или бас?.. Ни арий, ни танцев, ни массовых сцен!.. Полюбуйтесь-ка на эту толстозадую дылду-американку, одетую мальчишкой, которая прилипла к окну дома, где здоровенный молодой парень и длинноволосая блондинка заняты только своими делами… А какого дьявола тут еще этот мозгляк, который стоит под окном и тихо страдает… А этот старикашка с физиономией Чарлза Дарвина, бубнящий, что будь он господом богом, то сжалился бы над несчастными людьми… Так вот: пусть наш друг Академик и сам Д'Аннунцио уверяют меня, что это чудо из чудес, я предпочитаю «Манон», «Травиату» и «Кармен»… И если уж мы заговорили о шлюхах, везите-ка меня к шлюхам…»

III

Едва только генерал Атаульфо Гальван, потерпевший поражение в первом же рукопашном бою, успел форсировать Рио Верде вслед за своей разбитой, бежавшей в панике армией, бросив на этом берегу обеих услад сердца своего — Красотку Олалью и Смуглянку Хасинту, которые отстали от войска, не будучи в состоянии бросить тюки с блузами, накидками, лентами и кружевами, награбленными в лавках одного до нитки обобранного селения, — как вдруг ослепительно сверкнула молния, казалось, расколовшая небеса сверху донизу, загремели неуемные раскаты грома, а после увертюры хлынул Дождь, проливной, злобный, неумолимый, который может зарядить на месяцы; не слабей, не прекращаясь, не зная передышки, и который столь обычен именно для здешних лесистых мест, ибо здесь, где сплошные леса покрывают склоны всегда окутанных туманом гор, облепленных плотной влажной дымкой, которая, рассеиваясь тут, сгущается там, солнце лишь иногда может пробиться сквозь бреши — на несколько мгновений тут, на несколько минут там, — чтобы осветить первозданную красу безымянных цветов, венчающих кроны прижавшихся друг к другу деревьев, или озарить понапрасну — кто их тут видит? — царственные созвездия орхидей в зеленых безднах сельвы. Именно здесь, в этих лесах, на кедры, каобы, хукары, кебрачо и многие другие деревья, столь странные и удивительные, что могут нарушить всю традиционную классификацию, — впрочем, они ее уже и нарушили, включая классификацию самого Гумбольдта, — именно здесь льют такие дожди, что людям, задолго чующим их приближение по особому запаху, начинает казаться, будто приходит новый год, состоящий из семи месяцев, который входит в обычный год, состоящий из двенадцати месяцев, но имеющий не четыре сезона, а только два: короткий ржаво-сухой, торопящий с работой, и долгий, сырой, нагоняющий смертную скуку.

Когда утих последний громовой раскат, возвестивший Об очередном «сезоне», началась новая жизнь — новый этап, новый период — у земной зелени, настолько мокрой, настолько пропитанной влагой, что вся она словно возникла из болот и трясин, квакающих лягушками, бугрящихся жабами, плюющих пузырьками, которые пускает затонувшая гниль…

Несколько походных палаток было оборудовано специально для военачальников. В центре стояла палатка Главы Нации: привязанные к кольям канаты растягивали брезентовый фронтон, увенчанный государственным флагом Республики. Недавний победитель, поужинав сардинами, солониной, жареными каштанами и глотнув рейнского, подумал, что его офицеры, должно быть, тоже утомились после жестокого дневного боя, и велел им отдохнуть до утреннего заседания Генерального штаба. Бодрствовать остались лишь Полковник Хофман, Доктор Перальта и сам Глава Нации, вяло постукивая костяшками домино при тускло-желтом свете дорожных керосиновых фонарей. Но тут сельву снова пронзили пять, десять, двадцать молний в, сопровождении громовых раскатов, слившихся в сплошной гул, и водяной смерч — «крутень-закрутень», как называют его местные жители, — в мгновение ока снес лагерные постройки, захлестнув все свечи и фонари. Пока солдаты устраивались как могли на ночлег, Полковник Хофман и Глава Наций карабкались вслед за Доктором Перальтой на гору, где утром был замечен темный зев небольшой пещеры. К ней они, продрогшие, промокшие до нитки, лезли скользя, спотыкаясь и освещая путь карманными фонариками.

Летучие мыши было всполошились, заметались, но скоро успокоились, а сырые стены со сводчатым потолком, утыканным причудливыми сталактитами, служили надежным убежищем от дождя, шум которого отдавался, шорохом далекого водопада. Но здесь было настоящее: царство холода, который каплями воды сочился снаружи из тонких трещин в известняковой толще горы. Глава Нации, сидевший на свернутом пончо, испытывал неуемное желание выпить. (Жажда сводила желудок, скручивала узлом кишки, отчего нутро казалось совсем пустым, полым: неодолимая жажда подступала к горлу, сушила рот, щекотала губы, нос…) Поняв, что происходит (указательный палец уже не раз поднимался к уху), Доктор Перальта с лукавым видом взял свой чурбанчик-саквояжик, заявив, что он, боясь простудиться в долгих походах, запасся спиртным, к которому — чего греха таить? — питает большое пристрастие. «Ладно, всем известно, что ты Приор монастыря Санта Инес», — заметил Полковник Хофман, внезапно повеселев и расстегивая плащ. Присоединяясь к настоятельным просьбам секретаря, он стал упрашивать Главу Нации сделать хотя бы глоточек рома, дабы уберечь свое здоровье, — теперь, как никогда, нужное народу, от губительных воздействий непогоды. «Ну, глоток, не больше», — сказал Глава Нации, поднося к губам первую фляжку, запах футляра которой, сделанного из щетинистой свиной кожи, вдруг вызвал в его памяти воспоминание о магазине в Париже, где Офелия покупала седла, уздечки и мундштуки для верховой езды. «Пейте, пейте, сеньор Президент, вам будет лучше, день на день не приходится. Кроме того, сегодняшний день — победный», — «В самом деле, славный денек», — поддакнул Доктор Перальта.

Снаружи ему ответил оглушительный грохот, который заставил их испытать здесь, внутри, благодатное чувство безопасности. Аромат крепкого рома, отдававшего свежим дыханием сахарного тростника, сливался в этой пещере с тяжелым запахом плесени и воскрешал атмосферу старых винных погребов, где дремлет сусло под надежными толстыми сводами.

IV

После победы Глава Нации собирался было дать отдых войскам и, кстати, эвакуировать многочисленных раненых — штыком ли, пулей, мачете или просто ножом, — но увидел, что надо немедленно форсировать Рир Верде, ибо ночные ливни — да и днем хлеставшие дожди — быстро поднимали уровень воды в реке. Кавалерия еще могла переправиться вброд, но для переброски, пехоты использовали баркасы, лодки, шлюпки, а, также старый, замшелый паром, найденный в тростниковых зарослях и наскоро отремонтированный, на котором перевезли, обоз, пушки Круппа, шесть легких орудий, боеприпасы саперное и прочее воинское снаряжение, консервы и ящики с джином и коньяком для офицеров, а также сковородки, печурки и жаровни стряпух-солдаток, — все, что, к вящему удовольствию Главы Нации, Генерал Хофман величал «материально-технической базой», а Доктор Перальта, выражаясь проще, называл «огнедышалами, металлохламом и нектаром»…

Операция по форсированию реки проводилась без задержки, ибо драться было не с кем: вероломный враг отступал к морю с явным намерением закрепиться на небольших высотах, окружавших Пристань Вероники, базу Атлантического флота, который состоял из двух крейсеров со своими вышедшими из употребления таранами и пушками ограниченного действия, а также из нескольких более современных, сторожевых катеров, находившихся на ремонте в доке неподалеку от Адмиралтейства с Военно-морским Арсеналом. Хотя все городки и селения были дочиста обобраны людьми Атаульфо Гальвана при отступлении, умельцы-воры и девки-солдатки ухитрялись раздобывать свиней, телят и кур, запрятанных в пещеры, погреба и даже в кладбищенские склепы; выкапывать буквально из-под земли — в патио при хижинах, в садах возле ризниц и даже из могильного тлена — бутылки кашасы и чаранды, кувшины с хмельным гуарапо и вишневкой. Шумно, весело, бесшабашно проходили бивуачные ночи: певцы состязались в исполнении куплетов под аккомпанемент обычных и четырехструнных гитар, погремушек маракас и барабанов, в то время как мулатки, самбы

[100]

, парды

В апреле начались первые атаки на аванпосты Пристани Вероники, и враг вынужден был окопаться в предместьях городка. «Теперь претворяется в жизнь мудрая мысль Фоша, — сказал Глава Нации, цитируя французского военного специалиста, чтобы уколоть Хофмана: — «Если противник отказывается от наступательной тактики, он роет окопы и зарывается в землю». И с вершины одного из трех холмов, окружавших городок, Президент с тихой нежностью любовался куполами и барочными колокольнями церквей, старыми колониальными стенами. Там он родился, и там обучили его братья-маристы складывать буквы в слоги (вот в том двухэтажном здании со стрельчатыми сводами среди цементных пилястров), научили читать красивые книги с картинками, из которых он узнал о разливах Нила, о норовистом Буцефале, о льве Андрокла

Вот она, Пристань Вероники, лежит у его ног, столь похожая на медную чеканку, на которой воспроизвел ее один английский художник лет сто тому назад, с силуэтами рабов и фигурами всадников-господ на переднем плане. Вот она, с ее громадным Храмом святой инквизиции, на паперти которого толпа в стародавние времена избивала и поносила, забрасывала дерьмом и грязью негров и индейцев, обвинявшихся в колдовстве… Вот он, городок, Пристань Вероники, с тем доминой из трех строений под двумя крышами, где виднеются громоотвод, небесно-синяя голубятня и скрипящий флюгер-петух и где родились его дети в ту пору, когда он влачил жалкое существование провинциального журналиста и мог принести домой иной раз медовую коврижку, иной раз просто головку сахара, а иной — только бумагу из-под сахара, чтобы хоть как-то подсластить кипяток, которым запивали весьма скромный ужин — каштаны с куском черствого хлеба. Именно тут, в этом замызганном патио, и сделали его отпрыски свой первый прыжок в игре в «классики» и стали — прыг да скок — подпрыгивать вслед за лихими политическими подскоками своего, родителя, который вел их от домика к домику, от номера к номеру в отелях по восходящей лестнице игры в «гусёк» — от Пристани к Столице, от Столицы к Столицам столиц, устремляясь от нашего убогого портового мирка к бескрайнему миру, Старому Свету — Новому Свету дли них, хотя это благоволение фортуны не обходилось без драм, заметно омрачавших успехи и удачи. Офелия, ладно, каковой родилась, таковой, и осталась — sum qui sum

А вот там Главе Нации привиделся его младший сынок в коротких штанишках, Марк Антоний, вкривь и вкось скачущий по клеткам «классиков», существо непонятное, не примкнувшее к их клану, не свившее гнезда в ветвях здешних родословных дерев, а затерявшееся где-то в далекой и чужой генеалогической сельве, куда его занесла нелегкая, — возможно, потому, что он был самым неудачным ребенком в семье, чудаковатым и непохожим на других ни носом, ни глазами. Сумасбродный — «шизоид», как мы тут говорим, — и чрезмерно импульсивный, он успел испытать, будучи подростком, мистический ужас, когда однажды убедился перед зеркалом платяного шкафа, что его фаллос сам так и тянется к отвару из листьев гарабато. Со страха Марк Антоний вознамерился было отправиться в Рим, чтобы облобызать сандалию Папы Римского и полечиться кардинальским марганцевым калием, но так и не проник дальше камер-лакейских, где по воле случая познакомился с одним любителем геральдических изысканий и уверился в том, что он потомок — хотя и не по прямой, а по довольно искривленной, боковой и нецеленаправленной линии — Византийских императоров, последний отпрыск которых — Палеолог — умер на острове Барбадос, а кое-кто из его потомства переселился в нашу страну. Забыв о всяких своих мистических страхах и купив за уйму песо титул «Лимитрофе» (sic — см. Кодекс Юстиниана), а в нашей интерпретации — графа Далматского, Марк Антоний отправился знакомить Европу со своей благоприобретенной родовитостью: Титул среди Титулов, обожатель Титулов, знаток Титулов, любитель титулованных женщин, — ко всему прочему хорошо знавших цену мужской силе, о коей они на ухо оповещали друг друга, испытав на себе чудодейственные свойства (столь известные и нам) «бехуко гараньона,

V

Город Нуэва Кордоба, основанный в 1544 году генерал-капитаном Санчо де Альмейдой, внезапно возникал в пустынной дали на фоне шафранных зыбучих песков, хилых травяных метелок, кактусов, колючих кустарников, желтой акации, отдающей потом лежачего больного, и слепил глаза белизной марокканских домиков на берегу реки, русло которой, сухое десять месяцев в году, пробивалось, — извилистой тропой среди скал, отороченных ребрами, рогами, черепами и когтями животных, некогда погибших от жажды. В безоблачном небе от рассветной вспышки до закатного багрянца кружили ястребы, кондоры и стервятники над змеистыми ступенчатыми каньонами, пробитыми кайлом, буром и отбойным молотком, парили над странными изломами и округлыми впадинами, превращенными в гигантские геометрические фигуры людьми, которые два века добывали из чрева земли ее темное сокровище. Словно огромные кресла, сиденья и спуски высечены из скал мозолистыми, черными до самых костей, натруженными руками пеонов компании «Дюпон Майнинг К°»; хаотическая панорама отвалов и холмов, груды гравия и горы шлака, усугублявшие одиночество этой стерилизованной земли, разрезаны эвклидовыми линиями штреков и врубов. И вот здесь-то, в самом жарком месте страны, стояла, окаймленная кактусами-нопалями и опунциями, Нуэва Кордоба, воинственная, начиненная мятежными идеями, противостоящая армии Главы Нации, армии, которая уже одержала победу на Востоке. Объединившись вокруг хилого университетского профессора, тысячи противников режима объявили себя Священным Легионом. И чтобы укрепить подходы к городу, войска Бесерры — уже Генерала Бесерры имели предостаточно времени для создания мощной оборонительный линий; с сетью траншей и блокгаузов, защищенных колючей проволокой и заграждениями из рельсов, которые были завезены сюда для строительства железной дороги.

Наблюдая эти военно-инженерные работы в полевой бинокль, Глава Нации изрек шутку, призрачно маскировавшую его раздражение: «Я всегда говорил: В наших странах применимы только два вида стратегии — Юлия Цезаря или Буффалло-Билла

Так и тянулись дни в безделье, которое зной и мошкара делали невыносимым, пока наконец однажды утром не явился сюда в пробковом тропическом шлеме, с густой сеткой от москитов и в шортах — а-ля Стэнли в поисках Ливингстона

Под таким нажимом Глава Нации дал клятвенные заверения, что начнет решительные военные действия в течение сорока восьми часов. И на следующий же день, предоставив все требуемые гарантии безопасности, переданные военным парламентером, он пригласил юного Генерала Бесерру в лагерь, где без всяких экивоков и лишних слов, могущих оскорбить его чувство собственного достоинства, всадил в него… сто тысяч песо, добавив-так, чепуху с несколькими нулями, — двум сопровождавшим его лейтенантам.

К вечеру над окопами и блокгаузами взвились белые флаги, возвещавшие жителям Нуэва Кордобы — вместе с прокламацией, — что решение о капитуляции было принято, если к тому же учесть лучшую вооруженность правительственных сил, с единственной гуманной целью: избежать ненужного кровопролития… Вот тогда-то и поднялся вдруг во весь свой исполинский рост яростный И взбушевавшийся Мигель Монумент, прозванный так за свою силу, неутомимость в работе и ходьбе, за невиданной величины торс, треугольником сужавшийся от широченных плеч к такой тонкой талии, что Мигелю всегда приходилось прокалывать добавочные дырки в своих кожаных поясах, чтобы серебряная пряжка — его единственный предмет роскоши — оказывалась на середине живота. Искусный взрывник-забойщик, ухитрявшийся с динамитными шашками в зубах добираться до любого уступа в мраморной каменоломне, этот негр прославился на всю страну в течение каких-то месяцев своим открытием — тем, что из камня можно освобождать животных. Да. Именно так. Впрочем, он уже давно знал, что лесные деревья — живые существа, с которыми можно говорить, и, если им говоришь нужные слова, они в ответ поскрипывают и покачивают ветвями. Но однажды вон там, на том хребте, он увидел круглый камень словно бы с двумя глазами, приплюснутым носом и впадиной рта. «Освободи меня», — послышалось Мигелю. Взяв свой бурав и кайло, он принялся отбивать тут, откалывать там, высвобождая передние лапы, задние ноги, тихонько постукивая по спине, и оказался лицом к лицу с огромной жабой, сотворенной его руками и нежно глядевшей на него. Он взвалил ее себе на плечи, притащил домой, обточил острым резцом, отшлифовал наждачной бумагой, поставил на деревянный ящик, поглядел на жабу и увидел, как она хороша. Вдохновленный своим открытием, Мигель стал смотреть на скалы, на валуны, на камни, которые его окружали, другими глазами. Вот здесь заточена летучая мышь, потому что по бокам торчит что-то вроде крыльев. Вон там заключен пеликан, грустно опустивший свой зобатый клюв. Из того каменного обломка хочет вырваться лань; страстно тоскующая о свободе. «Гора — это тюрьма, где заперты животные, — говорил Мигель. Животные в ней, внутри. Они просто не могут выйти, пока кто-нибудь не откроет им дверь». И Мигель — начал выпускать на волю своими многочисленными инструментами — буравами, скобелями, зубилами, сверлами — огромных голубей, филинов, кабанов, брюхатых коз и даже освободил тапира, который предстал перед ним как живой. Мигель смотрел на все это: на голубя, на филина, на кабана, на козу, на тапира, — и все они казались ему прекрасными; устав наконец от тяжкой работы, он на седьмой день прилег отдохнуть… Все свои создания Мигель поставил рядышком в — заброшенном, старом депо компании «Нуэва-Кордоба Рэйлрод К°»; непригодном для ремонта вагонов и платформ, куда по воскресеньям стекались толпы народа поглядеть на выставку каменных тварей. Слава Мигеля росла. Одна из столичных газет опубликовала репортаж о нем, назвав его гением-самоучкой. Но когда к нему пришли из Испанской торговой палаты с предложением сделать статую Главы Нации, Мигель ответил: «Копирование меня не вдохновляет. За сходство не ручаюсь». С тех пор его стали считать — впрочем, без особых на то оснований противником режима. Правда, другие художники из «Атенео»