Очерки по истории Русской Церкви. Том 1

Карташев Антон Владимирович

КАРТАШЕВ Антон Владимирович (1875-1960), рус. правосл. историк, богослов и библеист. Именно он замыкает цепочку церковной академической мысли XIX — середины XX вв., ибо после него пока не создано нового всеохватывающего труда по церковной истории, вышедшего под одним авторским именем. 

А. В. Карташев

Очерки по истории Русской Церкви

Том I

Содержание:

Предисловие. Введение.

Эпоха догосударственная.

Был ли апостол Андрей Первозванный на Руси?

Начатки христианства на территории будущей России.

І. Начало исторической жизни русского народа.

Предисловие

Ни одному из христианских европейских народов не свойственны соблазны такого самоотрицания, как русским. Если это и не тотальное отрицание, как у Чаадаева, то откровенное, при случае, подчеркивание нашей отсталости и слабости, как бы нашей, качественной от природы второстепенности. Этот очень старомодный «европеизм», не изжит еще и в наших, уже сходящих со сцены поколениях, ни в нашей молодежи, вырастающей в эмигрантском отрыве от России. А там, в большой и исковерканной бывшей СССР навязывалась противоположная крайность. Там и европеизм и руссизм отрицаются и перекрываются якобы новым и более совершенным синтезом так называемого экономического материализма.

В противовес этим двум крайностям, мы — взрощенные старой нормальной Россией, продолжаем носить в себе опытное ощущение ее духовных ценностей. Наше предчувствие нового возрождения и грядущего величия и государства, и Церкви питается отечественной историей. Пора приникнуть к ней патриотически любящим сердцем и умом, умудренным трагическим опытом революции.

Ломоносов явлением своей личности и исповеданием своей уверенности, «что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать», вселил в нас уверенность, что мы станем тем, чем инстинктивно, по безошибочному чутью, мы хотим быть. А именно: — хотим быть в первых, ведущих рядах строителей общечеловеческой культуры. Ибо другого, достойного первенства земному человечеству не дано.

И это, не благодаря музейно хранимым реликвиям Мономахова венца и титула Третьего Рима, и не благодаря фанатической Аввакумовской преданности букве — все это были только благородные предчувствия, — а через достойный великой нации порыв — занять равноправное место на мировом фронте общечеловеческого просвещения.

Античное сознание завещало нам свое наследие еще в двух вариантах антитезы: I) Эллины и варвары и II) Израиль и язычники (гои). Христианско-европейское сознание слило это устаревшее раздвоение воедино: в единое и высшее, окончательное культурное объединение для народов всего мира. В их расовой, религиозной, национальной пестроте обитатели земного шара на необозримые по времени периоды остаются заключенными в разные оболочки своих, столь дорогих им, наследственных форм жизни, признаваемых национальными. Но это не существенный и не решающий историософский момент. Хочет кто этого, или не хочет, но объективный факт исчерпанности схемы глобальной истории земного человечества, как целого, на лицо. Тут немыслимы никакие ревизии. Нам — христианам и европейцам надо с признательностью за честь и избранничество принять этот факт, как святую волю Провидения и с молитвой и благоговением совершать наше земное шествие к конечным благим целям, ведомым лишь Творцу Одному.

Введение

Предлагаемые Очерки по Истории Русской Церкви есть именно Очерки, а не полный свод материалов, не полная система Истории Русской Церкви, не справочная книга. Это обзор главных сторон в историческом развитии русской церкви, для составления читателем оценочного суждения о выполняемой русской церковью ее миссионерской роли в истории России, в истории всего Православия и, в конечном счете, во всемирной истории. Очерки эти, задуманные еще в России полстолетия тому назад, не ставили и не ставят своей задачей снабдить читателей элементарными сведениями по истории русской церкви, предполагая их известными из полных справочников, напр., из «Истории Русской Церкви» архиеп. Филарета или высококачественного Учебника проф. П. В. Знаменского. Очерки стремятся, путем вовлечения читателя в проблематику характерных моментов и явлений в исторической жизни русской церкви, опособствовать живому чувствованию ее переживаний, ее судеб, любовному пониманию ее слабостей, изнеможений, преткновений, но и ее долготерпеливого, христианизующего подвига и ее медленных, тихих, смиренновеличественных, святых и славных достижений.

Автор этих исторических уроков не считал бы себя в праве загромождать ни книжного рынка, ни полок библиотек настоящим трудом, если бы не антихристианская революция, ужасающе понизившая научно-богословский уровень русской церкви. Уже до революции в культивировании нашей дисциплины произошла необычная, почти тридцатилетняя остановка. После IV тома «Руководства» проф. Доброклонского (1893 г.) только новые переиздания Учебника проф. Знаменского еще напоминали о том, что попечение об обновлении систематического изложения Истории Русской Церкви не забыто теми, кому о том ведать надлежит. Революция принесла новое многолетие паралича. Таким образом, на месте этого опустошения становится не лишним и практически полезным любой, даже не претендующий на новую научную разработку, повторительный и обобщительный труд по Истории Русской Церкви. Только протянуть в этом смысле руку связи через провал революции от старого российского поколения досточтимых великанов нашей специальности к грядущему новому великану кабинетного труда в нашем освобожденном отечестве и освобожденной церкви — такова скромная задача настоящих Очерков.

Эпоха догосударственная

Был ли апостол Андрей Первозванный на Руси?

Русь, как целая государственная народность, крещена св. кн. Владимиром. Но это событие имело свои корни в веках предшествующих. Поэтому обратимся в глубь веков, чтобы проследить начальные судьбы распространения христианства на Руси, как причину ее позднейшего всеобщего крещения.

Tеrminus а quо наших поисков нельзя обозначить с математической точностью, как нельзя указать его и для начала самой «Руси». Одно только было ясно даже для наших предков IX и начала ХII веков, что «сде (т. е. в русской земле) не суть апостоли учили», что «телом апостоли не суть сде были»; так говорится в летописной повести об убиении варягов-христиан при Владимире. То же повторяет и преп. Нестор в своем житии Бориса и Глеба. Тем не менее, в одном из сказаний, входящих в состав «Повести временных лет», редактор его уже проявил тенденцию связать русское христианство с временами апостолов. Назвав нашего первоучителя Мефодия «настольником Андрониковым» (апостол из числа 70-ти), он продолжает: «темже словеньску языку учитель есть Андроник апостол, в Моравы бо ходил; и апостол Павел учил ту, ту бо есть Илюрик, его же доходил ап. Павел, ту бо беша словени первое. Темже и словеньску языку учитель есть Павел, от него же языка и мы есмо Русь, тем же и нам Руси учитель есть Павел». Если таковы были взгляды русских людей по вопросу об апостольском сеянии на ниве русской до начала XII века включительно (момент образования «Повести Временных Лет»), то очевидно, лишь после этого времени они приняли ту уверенную форму, какая сообщена им повестью о посещении русской страны ап. Андреем Первозванным.

Повесть эта вставлена в киевском летописном своде среди рассказа о расселении русских славян. При упоминании имени Полян речь сразу переходит к описанию «пути из варяг в греки» и наоборот «из грек по Днепру в море варяжское, и по тому морю до Рима». «А Днепр втечеть», говорится здесь, «в Понетьское море, еже море словеть Руское, по нему же учил апостол Оньдрей, брат Петров, яко же реша». Характерно в последних словах появление некоторого скепсиса у автора в отношении к передаваемому факту, в виду чего он и спешит сложить с себя ответственность за его достоверность путем неопределенной ссылки на какой-то источник. Но непосредственно далее затем он, или скорее всего кто-то другой, его продолжатель, уже смело развивает робко брошенное мнение в целое сказание, наполовину трогательно-поэтическое, наполовину совсем неэстетическое, даже нелепое. Ап. Андрей из приморского малоазийского города Синопа приходит в таврический Корсунь. Здесь он узнает, что близко Днепровское устье и решается пойти чрез него в Рим. Случайно («по приключаю Божию») останавливается он на ночлег на отмели под нагорным берегом Днепра на месте будущего Киева. «Заутра встав», он указует ученикам своим на близ лежащие горы, предсказывает об имеющем быть здесь граде великом и церквах многих, поднимается на горы, благословляет их и ставит крест, а затем продолжает путь свой до Новгорода, где… дивится банному самоистязанию, о чем и рассказывает по приходе в Рим.

На вопрос об исторической достоверности сказания послужит нам ответом историко-литературная справка об его постепенном развитии. Книга Деяний апостольских, распространяясь главным образом об одном только ап. Павле, хранит молчание о судьбе двенадцати. Это обстоятельство дало повод еще в древне-христианском мире развиться богатой апокрифической литературе различных «праксис, периоди, мартириа, тавмата», подробно представлявших апостольские труды и подвиги многих из лика 12 и 70-ти. Целый цикл таких сказаний имеет своим предметом проповедь апостолов Петра, Андрея и Матфея в стране антропофагов или мирмидонян и в стране варваров. Древность их весьма почтенная. Дело в том, что всеми подобного рода видами апокрифической литературы пользовались, как орудием вкрадчивой пропаганды, многочисленные гностические секты первых веков и впоследствии манихеи. И анализ апокрифических сказаний интересующего нас цикла с этой точки зрения приводит специальных исследователей (Lipsius, Zоga и др.) [

Параллельно с пространными сказаниями о миссионерских путешествиях апостолов развивались и известия по форме краткие в виде списков, или каталогов, отмеченных именами: Ипполита Римского (III в.), Дорофея Тирского (IV в.), Софрония, друга бл. Иеронима († 475), и Епифания Кипрского († 403). Каталоги эти в сохранившихся редакциях несомненно более позднего происхождения, чем время жизни их мнимых авторов, и в отношении к известиям о миссионерском уделе, в частности ап. Андрея, восходят к первоначальным апокрифам и их позднейшим церковным переделкам (V до VIII вв.), как к своему источнику. При этом неопределенные апокрифические страны варваров и антропофагов здесь категорически локализуются в Скифии, хотя с наклонностью видеть в ней Скифию не европейскую, а азиатскую (прикаспийскую).

Начатки христианства на территории будущей России

І. Начало исторической жизни русского народа

Густой мрак скрывает от нас начало исторической жизни русского народа и вместе с тем начало его знакомства с христианской религией. В раскрытии этого темного вопроса нам необходимо за точку отправления взять нечто известное. Постараемся сначала припомнить то старейшее по исторической известности этнографическое окружение русской территории, которое могло служить и служило нашим предкам посредником в сближении с христианством. Тогда пред нами обрисуются границы той волны христианства, которая в своем распространении от греко-римского мира через народы ближайшие к отдаленнейшим, достигла в определенный час и нашего отечества, «простреся», по выражению митр. Иллариона, «и до нашего языка русскаго». Это тем более необходимо, что старые исследователи, и за ними учебники, укоренили здесь довольно много неточных представлений.

Обратимся к югу. Древние византийцы различали две Скифии в Европе: Великую — от Танаиса (Дона) до Истра (Дуная) и Малую, составлявшую внутреннюю провинцию империи в сев.-восточной Мизии, между низовьями Дуная и Черным морем, с главным городом Томи (Τόμοι, Τόμις), который можно приурочить к теперешнему болгарскому местечку Мангалии. Акты мученические свидетельствуют о распространении здесь христианства уже в первых веках. Первое упоминание о скифском епископе имеется от времени Диоклетиана. Целый ряд затем епископов скифских или томитанских известен до позднейших времен: кафедра в Томи значится еще в каталоге епископий, отмеченном именем Льва императора (нач. X в.; на самом деле этот каталог представляет редакцию XII в.). Население томитанской провинции состояло из племен фракийских, а с VI в. и славянских, предков нынешних болгар. Вот к этой-то области и относится большинство древних свято-отеческих свидетельств о христианстве у скифов, которые старыми историками и составителями учебников поспешно толковались в применении к русским славянам.

Но правда и то, что для русских славян христианство Малой Скифии не проходило бесследным. Непосредственно с Малой Скифией по другому берегу Дуная соседствовала одна из разновидностей русского славянства — угличи, или улучи и тиверцы, жилища которых распространялись от Дуная до Буга. Если только в Птоломеевых (II в.) тирагетах видеть именно тиверцев, то их поселение здесь относится ко II в. В обитавших здесь антах [

Только после сказанного мы в праве некоторые святоотеческие свидетельства о Скифии относить действительно к Скифии Великой, более нас касающейся. Таково известное выражение блаж. Иеронима (IV-V в.), что в его время «хладная Скифия согревается теплотою веры». Хотя нужно помнить, что признак холода в устах южанина еще не уполномочивает нас тотчас же покидать Малую Скифию и переходить в дальносеверную, потому что, например, Овидий, сосланный в Томи, в местность, по нашему теплую, находил, что в той стране nihil еst nisi nоnhabitabilе frigus. В Великую же Скифию простиралась и миссионерская деятельность знаменитого КП архиепископа Иоанна Златоуста. По свидетельству Феодорита он, «узнав, что некоторые кочевники-скифы, имевшие свои шатры у Дуная, жаждут спасения, нашел людей, возревновавших по апостольским трудам, и послал их к ним». Он же в похвальном слове Златоусту говорит: «имеешь ты и другое сходство с апостолами: ты первый водрузил жертвенники у скифов, живущих в телегах». Прежние историки очень широко понимали эти свидетельства, распространяя миссию Златоуста чуть ли не на все южно-русские племена. Между тем из текста свидетельств ясно, что речь идет о местностях, непосредственно прилегавших к Дунаю, где обитали только тиверцы и угличи. Но нельзя разуметь и их в данном случае, потому что история не знает славян в кочевом быту, и уже Тацит (I в.) отличает их, как имеющих дома, от сарматов, живущих в кибитках.

На пространствах той же Великой Скифии, так сказать, внутри поселений тиверцев, угличей и других наших предков, начинается и история христианства у готов. Последние пришли сюда в конце II и начале III в. и осели на Дунае и по всему северу Черного моря, покорив своей власти и будущие «русско-славянские» племена. Первое массовое обращение в христианство среди западных готов последовало около 323 г., после решительной победы над ними Константина Великого. Епархиальным центром для новообращенных назначен тот же г. Томи Малой Скифии, служивший как бы миссионерской базой in partibus infidеlium. Но национальный готский еп. Вульфила, принявший арианство, имел свою кафедральную резиденцию где-то в Великой Скифии, потому что только в 348 г., вследствие гонения на христиан, воздвигнутого готским же вице-королем Атанарихом, Вульфила переселился со своими единоверцами в пределы империи, в Никополь (болгарский Никуп).

II. Древнейшие свидетельства о знакомстве руссов с христианством

Древнейшие свидетельства о знакомстве руссов с византийским христианством и даже о принятии крещения, как неожиданных результатах их военных экскурсий, сохранились в житиях двух греческих епископов, Стефана Сурожского или Сугдайского, и Георгия Амастридского. Прошло уже более 100 лет с тех пор, как в 1844 г. Α. Β. Горский обратил внимание ученого мира на эти два источника, пока не был положен конец крайне сбивчивым суждениям различных ученых об их исторической значимости образцовыми работами Β. Γ. Васильевского [

16

], который подверг изучению данные памятники в их целом составе и поставил в связь с определенными моментами византийской истории. Поэтому, не повторяя старых мнений, мы имеем возможность изложить дело в положительной форме.

В русских сборниках, начиная с XV века, встречается нередко житие св. Стефана, еп. Сурожского. Древне-русский Сурож, греч. Сугдея, это нынешнее местечко Судак на южном берегу Крыма, между Алуштой и Феодосией. Стефан представлен в житии каппадокийским уроженцем, получившим образование в КПле, там же принявшим иночество и епископский сан от православного патриарха Германа. В разгар иконоборчества Льва Исавра (717-741) и Константина Копронима (741-775) он выступает исповедником, будучи уже епископом Сурожским. Как добрый пастырь, он прославляется даром чудотворения при жизни и по смерти. Для нас представляет интерес одно из двух посмертных его чудес, приписанных в конце Жития под особыми заглавиями. Именно следующее: «По смерти же святаго мало лет мину, прииде рать велика русская из Новаграда, князь Бравлин (вар. Бравалин) силен зело», который одолел всю прибрежную крымскую полосу от Корсуня до Керчи и подступил к Сурожу. После десятидневной осады он ворвался в город и вошел, разбив двери, в церковь св. Софии. Там на гробе св. Стефана был драгоценный покров и много золотой утвари. Как только все это было разграблено, князь «разболеся; обратися лице его назад и лежа пены точаще; возопи глаголя, велик человек свят иже зде». Князь приказал боярам принести похищенное обратно к гробнице, но не мог встать с места. Снесены были сюда же и все священные сосуды, взятые от Корсуня до Керчи, — князь оставался в прежнем положении. Св. Стефан предстал пред ним в видении («в ужасе») и сказал: «Если не крестишься в церкви моей, то не выйдешь отсюда». Князь согласился. Явились священники, во главе с архиепископом Филаретом, и крестили исцеленного князя вместе со всеми его боярами, взяв обещание с них — отпустить всех христианских пленников.

Судя по хронологии жития св. Стефана, всецело относящейся к VIII столетию, в рассказанном происшествии, бывшем «спустя немного лет по смерти святого», мы имеем дело с древнейшим фактом «русской» истории. Весь вопрос в том: какова степень достоверности жития и славянской приписки о чудесах, оригинала для которой не имеется в греческом тексте? Анализ жития открывает в нем пространные выписки из славянского перевода биографии Иоанна Златоуста, приписываемой Георгию Александрийскому, из славянского же перевода «Луга Духовного» Иоанна Мосха и даже из жития русского митрополита Петра, написанного митрополитом Киприаном († 1406 г.) Ясные признаки, что оно составлено русским человеком не ранее первой половины XV в. и не позднее взятия Сурожа турками в 1475 г., чего еще не знает житие. B наших святцах имя Стефана Сурожского появляется только с XVI в. Но, несмотря на такое позднее происхождение и некоторые внутренние несообразности, разбираемое житие хранит в своем составе весьма древнюю основу, следы которой видны в целом ряде точных исторических деталей, выгодно отличающих по местам русскую редакцию даже от единственного известного греческого текста жития [

Интерес русского книжника к личности Стефана Сурожского и возможность обращения к греческому оригиналу объясняются давними и продолжительными торговыми связями русских с Сурожем. Начало их мы можем подметить уже в XII в. Упомянутый автор приписок на греческом синаксаре под 24 июля сделал заметку о праздновании «в этот день памяти святых новоявленных νεοφανέντων мучеников в русских странах, Давида и Романа (Бориса и Глеба), убитых собственным братом, окаянным Святополком (του τάλανος Ζφαντοπουλκου). О торговле русских купцов в Суроже в XIII ст. имеются арабские и европейские свидетельства. Ипатская летопись под 1288 г. отмечает присутствие сурожских купцов во Владимире Волынском. Южно-русские былины также знают каких-то богатырей сурожан, или суровцев. С XIV в. имеются уже частые указания на пребывание сурожских купцов на Руси и в частности в Москве. Но в то же время сурожцами начинают называться и природные русские люди, только ездившие в Крым и торговавшие привозными сурожскими, или, как говорили, суровскими товарами. (Вот разгадка одного из русских коммерческих терминов). По грамотам XV в. известно несколыко купеческих фамилий, или московских торговых домов, имевших постоянные дела с Сурожем. Об одном из таких купцов, Степане Васильевиче Сурожском, родословные книги сообщают, что он прибыл в 1403 г. к вел. кн. Василию Дмитриевичу «из своей вотчины из Сурожа» и что от него пошли Головины и Третьяковы. Патриот города Сурожа, носивший имя местного святого и чтивший его не только по аналогии с купеческим почитанием святых — покровителей ярмарок, но и как своего личного патрона, без сомнения практически знавший греческий язык, такой человек, как Степан Васильевич Сурожский, имел все побуждения и возможности быть автором русской редакции жития св. Стефана. Мог это сделать и кто-нибудь из его ближайших родственников во славу небесного патрона своей фамилии, переселившейся в Москву.

Итак, пред нами встает факт крещения русских в начале IX столетия, т. е. приблизительно за полвека до того момента, с которого ведет династическую историю русского государства и русского имени наша начальная летопись. Чудесная форма рассказа не должна обострять нашего скепсиса, потому что именно в отделе чудес в житийной литературе историки и находят наибольшее количество реальных бытовых черт для истории отдельных областей и городов. Косвенно правдивость факта нашествия русских на Сурож подтверждается и одним местом так называемой итальянской легенды о перенесении мощей св. Климента. На расспросы Константина Философа относительно древнего храма Климента, обращенные к жителям Корсуня, последние ему отвечали, что вследствие частых набегов варваров здесь подверглись разрушению не только окрестности Корсуня, но была опустошена и даже сделана необитаемой и большая часть той страны — оb multitudinеm inсursantium barbarоrum lосus illе dеsеrtus еst еt tеmplum nеglесtum еt magna pars rеgiоnis illius fеrе dеsоlata еt inhabitabilis rеddita. Это говорилось в 861 г. Возбуждало недоверие историков ко всему рассказу сообщение, что рать пришла «из Новаграда». Казалось невероятным прибытие войска из такой дали, если разуметь наш старый Новгород на Волхове. Однако для Руси, ходившей от Скандинавии до Багдада и Цареграда, такое расстояние не представляло ничего необычного. Если загадочное выражение «из Новаграда» и не указывает на северно-русский город, то для него есть и другое объяснение. На итальянских картах генуэзцев и венецианцев, торговавших в их Крымской фактории — Кафе, мы находим Nеapоlis (Новый Город) около нынешнего Симферополя, а неподалеку варяжскую гавань — Varangоlimеn и местечко Rоssоfar. Этот Новгород мог быть и для Руси более отдаленной только ближайшим сборным пунктом, из которого она обрушилась на Сурож. Имя русского князя «Бравлин» (в менее исправных списках переделанное в «бранливого» князя, очевидно, для того, чтобы осмыслить непонятные звуки), наш европеизированный слух готов с первого раза принять за славянское, происходящее от слова бравый. Но ведь это слово греческое, а затем латинское и французское, в русском языке очень недавнее. Да и для имени с окончанием на

Первое крещение Киевских руссов

К сожалению наш летописец прямо о нем не говорит. Под 852 г. он записывает: «В лето 6360, индикта (?), 15-ый день наченшу Михаилу царствовати, нача ся прозывати Руская земля. О сем бо уведахом, яко при сем цари приходиша Русь на Царьгород, якоже пишется в летописании (хронографиа) гречестем. Темже отселе почнем и числа положим».

Под 866 г. более прозрачное сообщение. «В лето 6374 иде Аскольд и Дир на греки и приидоша в 14-е лето Михаила царя (Михаил III 842-867 гг.)». И далее идет с небольшими изменениями буквы текста цитата из Продолжателя Г. Амартола или (по Васильевскому) из Симеона Логофета по древне-славянскому переводу: «царь же (Михаил) на агаряны изыде воевать… Дошедшю же ему Черные реки глаголемы, весть ему епарх посла, яко Русь на Костянтинград идуть. Темже царь прочь иде. Русь же внутрь» (тут несколько пропущенных слов счастливо восстанавливаются по сербской рукописи Моск. Синод. Биб-ки № 148, л. 386 об.): «Руси же приспевше внутрь быти церкве». Явно, что здесь греческое выражение ένδον του ίεροΰ. Тут ιερόν не «святилище-церковь», а «святое» (заповедное для столицы место, т. е. Босфор с Золотым Рогом, отгороженное цепью)… «вшедше много убийств крестьяном сотвориша и во двою сту лодей Констянтин град оступиша. Царь же, дошед, в град вниде. И с патриархом Фотием сущии в церкви Святыя Богородицы во Влахернах всенощную мольбу сотвориша. Таже божественную ризу Святыя Богородицы с песнями износяще в море скут омочивше (τη θαλασσή άκρος προσέβαψαν), тишине же сущи и морю укротившуся, абие буря с ветром вста, и волнам великим воздвигшимся засобь (т. е. друг против друга), безбожных Руси лодья возмяте. И к брегу привержени и избиени, яко мало от них таковые беды избегнути, во свояси с побежением возвратишася» (М. Синод. Биб. № 732, л. 330). Копируя тоже самое, Лев Грамматик вносит маленькие варианты: «Василевс, возвратясь (из сарацинского похода), пребывал с патриархом Фотием во Влахернском храме Божией Матери, где они умоляли и умилостивляли Бога. Потом, вынеся с псалмопением святой омофор Богородицы, приложили его к поверхности моря. Между тем, как перед этим была тишина и море было спокойно, внезапно поднялось дуновение ветров и непрерывное вздымание волн, и суда безбожных Руссов разбились. И только немногие избежали опасности». Другие хронисты говорят кратко, что «руссов постиг Божий гнев». Сам патр. Фотий в своей церковной проповеди сообщает, что риза Божией Матери была обносима по стенам города. О детали погружения ее в воду патр. Фотий не упоминает, чем деталь эта ничуть не исключается. В одной из двух своих церковных бесед на эту тему патриарх с обычным византийским красноречием дает нам немало конкретных подробностей для живого представления тревожных переживаний византийцев, причиненных им этой осадой русских варваров:

«Помните ли вы ту мрачную и страшную ночь, когда жизнь всех нас готова была закатиться вместе с закатом солнца и свет нашего существования поглощался глубоким мраком смерти? Помните ли тот час невыносимо горестный, когда приплыли к нам варварские корабли, дышащие чем-то свирепым, диким и убийственным. Когда море тихо и безмятежно расстилало хребет свой, доставляя им приятное и вожделенное плаванье, а на нас воздымая свирепые волны брани. Когда они проходили перед городом, неся и выдвигая пловцов, поднявших мечи и как бы угрожая городу смертью от меча…

Когда, воздевая руки к Богу, всю ночь мы просили у Него помилования, возложив на Него все свои надежды, тогда избавились от несчастья, тогда сподобились отмены окружавших нас бедствий. Тогда мы увидели рассеяние грозы и узрели отступление гнева Господня от нас. Ибо мы увидели врагов наших удаляющимися, и город, которому угрожало расхищение, избавившимся от разорения…» И в другой беседе п. Фотий рисует ту же картину.

«Когда мы, оставшись без всякой защиты и не имея помощи от людей, воодушевлялись надеждами на Матерь Слова и Бога нашего, Ее просили умолить Сына и милостивить за грехи наши… Ее одеяние для отражения осаждающих и ограждения осаждаемых носил со мной весь город, и мы усердно возносили молитвы и совершали литии. От того по неизреченному человеколюбию помиловал Господь достояние Свое. Поистине эта пречестная риза есть одежда Матери Божией. Она обтекала кругом стены, и неприятели необъяснимым образом показывали свой тыл. Она ограждала город, и насыпь неприятелей разваливалась как бы по данному знаку. Она покрывала город, а неприятели обнажались от той надежды, которой окрылялись. Ибо как только эта девственная риза была обнесена по стене, варвары принялись снимать осаду города, а мы избавились от ожидаемого плена и сподобились неожиданного опасения. Нечаянно было нашествие врагов, неожиданно совершилось и удаление их. Чрезмерно негодование Божие, но неизреченна и милость. Невыразим был страх от них, но презренно было и бегство их».

Олег (882-912 г.)

Пришедший из Новгорода и убивший Аскольда и Дира Олег был активным врагом проникшего в Русь и даже организованного в епископию греческого христианства. Христианство ушло «в подполье» в формах свойственных тому времени и той обстановке. По-видимому, прежде всего пришлось сделать начавшемуся гонению ту уступку, чтобы исчезла с горизонта провоцирующая фигура греческого епископа, представителя враждебной державы, с которой велись постоянные войны. Обезглавленные христиане становились менее опасной сектой. Так новорожденная маленькая русская церковь еще в своей исторической колыбели уподобилась гонимой церкви первохристианской. Но культура всегда сильнее варварства. Великая держава сильнее анархической мелкоты взаимно борющихся национализмов. A варяго-русским варварам в своих предуказанных экономической необходимостью сношениях с Византией пришлось постепенно прозреть и неумную военную сторону своих походов в Византию отбросить, как устаревшую, развивая лишь единственно разумную — торговую. На фоне последней совершилось и неизбежное усвоение варварами высшей христианской религии. Даже один простой наглядный опыт, простое видение красот и величия Византии перерабатывало психологию варваров. Об этом свидетельствует наивный рассказ нашей летописи об Олеговых походах и их последствиях. A Олегу, между тем, принадлежит невысокая честь чистки летописных записей о совершившемся в Киеве, особенно о ненавистных ему деяниях Аскольда и Дира.

Два Олеговых торгово-военных похода на Царьград, в 909 и 911 гг., раздуваются в казенной летописи как бы в нечто героическое, но получается отталкивающая картина диких разрушений и грабительских погромов. Завершающий их договор с греческим правительством мог бы быть еще лучшим в смысле взаимной выгоды и без военных жестокостей. В высоком стиле нашей летописи до сих пор чувствуются следы того богатырского эпоса, который до письменности и параллельно с ней в былинных поэмах и песнях прославлял на придворных пирах все эти устаревающие, выходящие из моды, богатырские подвиги конунгов. Летопись говорит о войске Олега, как состоявшем из «варяг, словен, и чуди, и кривичей, и мери, и полян, и северы, и древлян, и родимичей, и хорватов, и дулебов и тиверцев». «С ними всеми поиде Олег на конех и в кораблех». Хотя и повествует самохвальный рассказ о технических ухищрениях для осады самых стен КПля, а именно об использовании силы ветра и парусов с подведением колес под некоторые корабли, чтобы этим способом подкатывать к стенам стенобитные тараны, но все это было, конечно, покушение с негодными средствами. Отсталым дикарям приходилось излить свой бессильный гнев на беззащитное окрестное население. «Много убийство сьтвори греком, и полаты многы разбиша, а црьквь пожгоша». Жителей расстреливали, рубили и бросали в море. «И ина многа зла творяху русь греком, елика же ратнии творять». Незадолго пред тем в 904 г. Фессалоника—Солунь осаждалась арабами, а византийцы отказались ей в эту минуту помочь. Солунянам этот эгоизм казался столь возмутительным, что они говорили, что св. Димитрий, покровитель Солуня, обязательно накажет за это византийцев. Свой грех сознавали и сами жители КПля и теперь вслух говорили: «Это не Олег нас громит, а сам св. Дмитрий, посланный на нас Богом». При таких настроениях византийское правительство не могло подвергать своих беззащитных граждан длительному мучению и пошло на деловой сговор с варварами. Олег за перемирие потребовал солидный выкуп из расчета по 12 гривен на живую голову и единицу своего войска. Всего кораблей у него было до 2 000 и на каждом было по сорока человек. По-видимому, или наличными или частично товарообменом, но Олег эту миллионную цифру гривен от греков получил. Сделка состоялась. B нашей летописи мы имеем тексты договоров Олега с греками 907 и 911 гг. Грекам эта сделка была и неприятна и унизительна. И греческий летописец, продолжатель Феофана, хотя и враждебно настроенный к лицу императора Льва Мудрого, молчит об этом горьком деле. A русская летопись трубит и трубит на русско-славянском языке. Что это значит? Это значит, что запрещенная в своем открытом существовании именно Олегом новорожденная русская церковь, лишенная даже епископского возглавления, в течение пятидесятилетия со времени ее создания славянскими апостолами, уже культурно завоевала весь русский народ, и его государственную головку. Хотя большинство имен, подписавших договоры представителей Олегова войска и звучат чисто по-скандинавски, а не по-славянски, и по безграмотности большинства из них подписи сделаны руками писарей, а собственноручные подписи отмечены оговоркой: «подписал своею рукою», но государственным языком и разговорным и письменным уже является литературный язык, подаренный русскому народу в 861-862 гг. святыми Солунскими братьями. Через это духовная власть церкви над начавшейся историей русской государственной культуры складывается со всей исторической наглядностью. Варяги ославянивались, язычники охристианивались, варвары цивилизовались. Олег еще не понимал, что его игра в язычество безнадежна, как безнадежна была его демонстрация при отступлении от стен КПля. Отступая от нераскрывшихся для него ворот столицы, он приказал прибить к ним свой щит. Вероятно, сей трофей был сброшен негодующим населением при первой же возможности, как только враг отплыл от берега и ворота отворились. Греки сознавали превосходство и чары своей культуры даже для варваров, а потому с законной гордостью и показывали их варварским посольствам. Наша летопись говорит, что в 911 году при подписании договора «царь Леон почти послы русскые дарами: златом и паволоками и фофудьями и пристави к ним мужи свои показати им церковную красоту, и полаты златыа и в них сущее богатство: злато много и паволоки и каменье драгое, и страсти Господни, и венец, и гвоздие и хламиду багряную и мощи святых, учаще я к вере своей и показующе им истинную веру».

Итак, факт водворения с этого момента в Киевской Руси русско-славянской письменности не может быть объяснен немецким разгромом в последних десятилетиях IX века Кирилло-Мефодиевского богослужебного языка в Моравии и Паннонии и даже неисключенным прибегом каких-нибудь из учеников святых братьев в Русь Киевскую. Во-первых, эти грамотные единицы были бы только каплей в русском Киевском безграмотном море. Да и этого ничем нельзя доказать. У беглецов из Моравии и Паннонии было естественное убежище в крещенную уже Болгарию, где они, как известно, и укоренились и процвели. Укоренение славянской письменности в Киевщине единственно объяснимо тем, что она не нуждалась в насаждении от грядущей беженской волны из Моравии, а росла здесь на своем собственном корню, посаженном св. Константином в 862 г. С водворением славянской письменности и русского языка, как языка государственного, несмотря на официальное язычество правительственного возглавления, весь чтомый и просветительный, и школьный материал неудержимо, вместе с обучением чтению и письму, притекал из родственной Болгарии, сближение с которой у Киевских князей все возрастало. Эта связь с христианской, родственной по языку Болгарией в значительной степени объясняет нам разлитие христианства в широкой низовой народной массе, естественно усиливавшей крещенный элемент в войске и даже в командующем классе и в грамотных слоях, служивших писарями во всем правительственном аппарате. Это разрастание христианства, параллельное усилению грамотности, ярко открывается нам в следующее же за Олегом княжение Игоря.

Игорь (912-942 г.)

От времени княжения Игоря наша летопись сохранила нам текст договора киевского князя с греками, датированный 944 г. Договор дает нам картину за 30 лет очень повысившегося уровня грамотности и процента христиан в правящем классе. Настолько, что мы имеем основание заключать даже о большинстве христиан среди правящего класса. Еще по договору с Олегом греки довольствовались приложением представителями малограмотной нации их «печатей». Теперь уже другое положение. Греки требуют и русские соглашаются впредь вручать своим послам и купцам письменные доверенности в том, что миссия данных лиц не военно-заговорщицкая и не шпионская, а мирная: «иже посылаеми бывают посли и гостье, да приносят грамоту, пишючи сице, яко послах корабль селико. И от тех да увемы и мы, яко с миром приходят». Текст договора написан так, что вершителями всего дела являются христиане, как представители государственности и грамотности, а язычники упоминаются на втором месте с оттенком некоторого пренебрежения, как невежды. «Иже помыслит от страны русския разрушити таковую любовь, и елико их крещение прияли суть, да приимут месть от Бога Вседержителя, осужденье на погибель и в сий век и в будущий. И елико их есть не хрещено, да не имут помощи от Бога, ни от Перуна…» Клятвенные ручательства в конце договора построены также в духе первенства христианского большинства: «а иже преступит се от страны нашея, или князь или ин кто, ли крещен или не крещен, да не имут помощи от Бога и да будут раби в сий век и в будуший». Тон ручательства при повторениях их усиливается: «аще ли же кто от князь или от людий руских, ли хрестеян или нехрестеян, преступит се, еже есть писано на харатьи сей, будет достоин своим оружьем умрети, и да будет клят от Бога и от Перуна, яко преступи свою клятву». Далее рассказывается в том же тексте договорного документа, что договор скреплен двойной религиозной церемонией. С русско-христианской стороны — принесением клятвы в церкви Илии пророка, которая уже была как бы национальной посольской церковью в КПле для торговой и деловой колонии русских. Почему и была не только церковью интимно домовой, но даже «приходской». Летопись, поясняя преимущество и первенство принесения клятвы христианами уже в «своей, русской» церкви в Царьграде, поясняет: «Cе бо бе сьборная церкы, мнози бо беша варязи хрестеяни». Так как с момента примирения с греками Аскольда и Дира варяги, принявшие христианство, остались на службе Византии и составляли целый особый полк, то неудивительно, что КПльская русская церковь пророка Илии приобрела характер уже церкви «приходской». В отличие церквей только домовых, такие церкви по-гречески назывались «кафолики», по-славянски «соборная». A может быть эта церковь называлась соборной уже и потому, что ее прихожанами были православные болгары, почти сто лет тому назад крестившиеся и культивировавшие славянскую богослужебную письменность. И так как русская миссия, христианизуя русский народ, истолковывала его простонародные верования в библейско-христианском смысле, в частности приравнивая образ пророка Илии к традиционному образу Перуна (бога громовержца), то и принесение в данном случае клятвы послами-христианами в Ильинской церкви облегчало понимание этого акта для языческой группы русских, клявшейся именем Перуна. В тексте договора о присяге послов в КПле записано так: «Мы же, елико нас хрестилися есмы, кляхомся церковью св. Ильи в сьборней церкви, предлежащим честным крестом и харатьею сею, хранити все, еже есть написано на ней. A нехрещеная Русь да полагают щиты своя и мечи своя и обручи своя и прочая оружья, и да клянутся о всем, яже суть написана на харатьи сей». Наш составитель «Повести временных лет» в начале XII века дает такое толкование тексту договора 945 г.: «Заутра призва Игорь слы, и приде на холм, где стояще Перун, и покладоша оружие свое, и щиты, и золото. И ходи Игорь роте и люди его, елико поганых Руси. A хрестьянскую Русь водиша роте к церкви св. Ильи, яже есть над ручаем, конец Пасыньче беседе в Козаре. Cе бо бе сборная церкы, мнози бо беша варязи хрестеяни. Игорь же, утвердив мир с греки, отпусти слы». Таким образом, в Киеве обряд клятвы был повторен как бы ради греческих послов, но уже с подчеркиванием здесь первенства языческой стороны. Открывается и любопытная подробность, что в параллель «соборной» церкви в КПле, посвященной пророку Илии здесь в Киеве, в знак солидарности киевских христиан-варягов с цареградскими единоплеменниками и единоверцами, и здешняя церковь «приходская» (греч. кафолики) посвящена тому же имени св. Ильи. Христианство при Игоре, таким образом, уже не гонимо и де факто, благодаря своей грамотности, даже занимает передовое место. Киевская атмосфера на самых верхах христианизуется. Активным спутником этого процесса христианизации является выдающаяся по своему государственному уму супруга сравнительно рано погибшего Игоря († 945 г.).

Княгиня Ольга (945-969 гг.)

Так как Игорь имел уже наследника в лице сына-младенца Святослава (род. в 942 г.), то мать последнего, Ольга, узаконена была в положении правительницы до совершеннолетия наследника. По всем признакам, начиная с самого ее имени, «Ольга» она была родом варяжка, канонизованная впоследствии и через это сугубо «обрусевшая» в памяти предания. Ольга житийно превращается в уроженку псковской земли, славянской крови и языка. Но самое имя ее, графически точно отраженное в греческих мемуарах Константина Порфирогенита, лично ее принимавшего, как Έλγα, что точно передает широко известное древне-скандинавское имя Неlgi — Хельги. В Житии, в Четьих Минеях Макария и в Степенной Книге Ольга рисуется местной уроженкой «рода не княжеска и не вельможеска, но от простых людей», «от веси Выбутския»: — Выбуты, Лыбуты, Лабутино, в 12 верстах от Пскова по реке Великой. Житие утверждает, что это было время до построения города Пскова: «еще граду Пскову несущу». Игорь, уже утвердившийся, как единодержавный князь всей Русской земли, женился на этой, будто бы крестьянской, чуть не чернорабочей, хотя бы и красивой женщине в 903 г. Житие рассказывает об идиллической работе Ольги, как перевощицы на лодке или на пароме через реку Великую. Для нас ясно, что это легендарное искажение признака высокого социального положения Ольги-варяжки. Заведывание переправой через реку Великую, входившую в систему знаменитого военно-торгового «пути из Варяг в Греки», не могло быть в руках частного, бесконтрольного местного селянина (безразлично — славянина или финна-чудина). Это был стратегический têtе dе pоnt под командой варяжского полковника или генерала. Хельга — Ольга, как «генеральская дочка»- варяжка, говорившая и по-варяжски (по-скандинавски) и по-славянски («по-русски»), была социальной «ровней», вполне подходящей невестой из того же правящего класса, как и сам полу бродячий викинг — Игорь. Это был брак аналогичный браку отца Константина Великого, будущего императора, на Елене, дочери смотрителя почтовой станции. Из правительственной деятельности Ольги мы выбираем только цепь фактов, интересующих историю церкви.

По страницам летописей греческих, западно-европейских, и, конечно, русских, как некий тихий гром прокатывается весть, что эта русская княгиня, попечительница киевского трона, путешествует в КПль и там торжественно принимает крещение в 955 г. Наш отечественный свидетель, монах Иаков, дает ту же дату. Говоря о смерти Ольги в 969 г., Иаков считает, что она «пожила в христианстве 15 лет». Все как будто ясно и просто. Но вот даже и наша Повесть Временных Лет вскрывает кричащую шероховатость в этом для нашей истории великом событии. Летописная редакция такова: «В лето 6463 (955 г.). Иде Ольга в Греки, и приде Царюгороду. Бе тогда царь (Костянтин, сын Леонов). И приде к нему Ольга. И видев ю добру сущу зело лицем и смыслену, удививься царь разуму ея, беседова к ней и рек ей: «Подобна если царствовати в граде с нами». Она же разумевши рече ко царю: «аз пагана есмь. Да аще мя хощеши крестити, то крести мя сам. Аще ли ни, то не крещуся». И крести ю царь с патреархом».

«Просвещена же бывши, радовашеся душею и телом. И поучи ю патриарх о вере и рече ей: «Благословенна ты в женах русских, яко возлюби свет, а тьму остави. Благословити тя хотять сынове рустии и в последнии род внук твоих». И заповеда ей о церковном уставе, о молитве и о посте, о милостыни, о вьздержании тела чиста. Она, поклонивши главу стояше, аки губа напаяема, внимающи: «Молитвами твоими, владыко, да охранена буду от сети неприязньны». Бе же речено имя ей во крещеньи Олена, яко же и древняя цариця, мати великаго Костянтина». И благослови ю патриарх и отпусти ю».

«И по крещении возва ю царь и рече ей: «хощю тя пояти собе жене». Она же рече: «како хощеши мя пояти, крестив мя сам и нарек мя дщерею, а в хрестеянех того несть закона, а ты сам веси». И рече царь: «Переклюкала (нем. klug) мя еси Ольга». И дасть ей дары многи, злато и сребро, паволоки и сьсуды различныя и отпусти ю дьщерью себе. Она же хотящи домови, приде к патреарху, благословенья просящи на дом и рече ему: «людье мои пагани и сын мой, дабы мя Бог сьблюл от всякаго зла». И рече патреарх: «Чадо верное! Во Христа крестилася еси, и во Христа облечеся. Христос имать схранити тя… и благослови ю патреарх, и иде с миром в свою землю, и приде Киеву». Далее наша летопись, не пытаясь дать никаких объяснений всей предшествующей идиллии, внезапно как бы отдергивает завесу и ошеломляет нас лаконическим и прозаическим известием, как Ольга резко и грозно устраивает дипломатический разрыв с греческим правительством, прогоняя обратно пришедшее к ней в Киев ответное греческое посольство. Вот это свидетельство Летописи.

«Си же Ольга приде Киеву. И посла к ней царь Гречьский, глаголя: «Яко многа дарих тя, ты бо глаголаше ко мне, яко аще возьвращуся в Русь, многи дары прислю ти: челядь, воск и скьру и вои в помощь». Отвещавши Ольга и рече к слом: «Аще ты, рьцы, тако же постоиши у мене в Почайне, яко же аз в Суду, то тогда ти дам»: И отпусти слы, сь рекши». Совершенно ясно после этого, что предшествующая идиллия есть официальная фикция для записи в «казенный» протокол. Но что на деле поездка в КПль принесла Ольге большие разочарования в неосуществимости тех гордых замыслов, которые были свойственны ее личному характеру. Более объективным контрольным документом о действиях и переживаниях русской княгини в греческой столице служит тоже холодная протокольная секретарская запись об обстоятельствах придворного приема русской княгини. Эта запись внесена в произведение самого, лично принимавшего Ольгу, императора «Константина Порфирогенита: «Dе сеrеmоniis Aulaе». Из протокола видно, что официально почтительный ритуал приема был выдержан, но ничем не отличался от столь же сухого, сдержанного приема, данного перед тем сарацинскому послу. Ольга именуется своим скандинавским именем Елга — Έγλα — Неlga, княгиня русская. Прием состоялся в среду 9-го сентября 957 г. Вошедшей княгине было указано место, близкое к императору, на которое она «сев говорила с ним, о чем ей было нужно». При ней был переводчик. Ее свите розданы были денежные подарки: ее племяннику вручено было 30 милиарисиев, ее ближайшим секретарям и фрейлинам по 20 милиарисиев. Каким-то представителям несовершеннолетнего, опекаемого князя Святослава, «людям Святославовым» — по 5 милиарисиев. Кроме династической свиты, Ольгу сопровождало и многочисленное «общественное» представительство от самой русской нации. A именно: 20 послов и 43 чиновника. Эта группа в 63 человека получила по 12 милиарисиев каждый и два их переводчика тоже по 12 мил. Очень показательно, что не в ряду переводчиков и не в толпе прочих депутатов фигурирует и «пресвитер Григорий», которому византийский двор дарит сравнительно грошевую сумму: 8 милиарисиев, ниже переводчиков и прочих послов. Ему выплачена сумма, равная тем подачкам по 8 м., которые были розданы 18 служанкам Ольги, тут же на последовавшем дессертном угощении, на котором самой кн. Ольге поднесено 500 милиарисиев. Явно, что скромная, но подчеркнутая фигура в свите Ольги священника свидетельствует или о том, что Ольга была уже крещена и Григорий был ее духовником и придворным капелланом, или это был только ее катехизитор, а Ольга лишь демонстрировала этим свою готовность немедленно креститься.

Святослав (945-972 г.)

Официально язычествующий Святослав, если бы даже и хотел, политически не мог быть гонителем христианства. С 964 г. он до своей смерти (972 г.), отсутствовал из Киева, строя на территории Дунайской Болгарии новый центр великого славянского государства со столицей в Предславе (Переяславец) и увлекаясь мечтой всех славян — овладеть Цареградом. В отсутствие Святослава, старший сын его Ярополк, воспитываемый бабкой Ольгой, слагался в князя-христианина и будущего крестителя всего народа. Все этому способствовало. Даже брак на красивой гречанке-христианке, бывшей монахине или послушнице монастыря, которую Святослав в качестве балканской пленницы послал, как достойную невесту, в Киев сыну Ярополку. Соединенное влияние Ольги и жены-гречанки ставило на очередь вопрос о крещении Ярополка, о чем уже и шли слухи в Европе и в Риме в частности. Особенно, когда из своих авантюр на Балканах Святослав не вернулся живым. Он был убит в 972 г. у Днепровских порогов Печенегами. С этого года Ярополк стал полноправным князем Киевским (972-973 гг.).

Деление на периоды

У прежних историков, как мы видели, уже выработался тип периодизации материалов Истории Русской Церкви, который можно считать практически оправданным в порядке научно-литературного опыта. Этот тип разделений таков: I. Киевский или домонгольский период; II. Московский период до разделения русской митрополии 1469 г.; III. Московский период до учреждения патриаршества в 1587 г.; IV. История русской Юго-западной церкви от года разделения 1469 г. — до Брестской унии 1596 г.; V. Патриарший период (1589-1700 г.) и параллельно; Киевская митрополия за то же время; VI. Синодальный период (1700-1917 г.). Теперь к этому должен быть прибавлен VII, новый период — пореволюционный (от 1917 г.).

Голубинский правильно отметил, что это деление недостаточно глубоко и принципиально. Истории церквей обычно в сильнейшей степени определяются политическими событиями. И это естественно, ибо церковь живет на земле в тесной связи с судьбами в идеале пасомых ею народов. Русская политическая и культурная история в своей принятой трактовке издавна укладывается в три периода: Киевский, Московский и Петербургский. В эти же периоды должны быть уложены и церковно-исторические материалы. In abstraсtо трудно против этого спорить. Но на практике сам же Голубинский отступил от этой схемы в той части работы, которую успел выполнить. Московский период он разбил в сущности тоже на два периода: на «первую половину» до эпохи митр. Макария и Ивана Грозного, в частности — до Стоглавого Собора 1551 г., и на «вторую половину» до Петра Великого, т. е. включая сюда и все время русского патриаршества. Трудно удовлетвориться таким делением и с государственной, и с церковной стороны. Потрясения Смутного времени положили новую грань в жизни погибавшего и вновь возродившегося государства. A совпавшее с этим кризисом установление патриаршества оправдывает и параллельное этому восстановлению русского государства особое изложение истории церкви под эгидой русских патриархов. И кроме этого, применяя чисто церковное мерило к ходу исторического развития русской церкви, нельзя не признать воистину «делаюшим эпоху» одно европейское и общехристианское событие половины XV века, а именно — Флорентийскую унию. Она потрясла русское религиозное и национальное сознание и породила фактическую автокефалию русской церкви. Для каждой церкви — стать автокефальной есть событие, не формально только, а и существенно важное в ее истории. Это — новая эпоха, которая означает и новый период. И начало ему в данном случае полагает событие не государственное, а чисто церковное, каноническое. Москва, почти внезапно для нее самой, в этот момент сознала себя Третьим Римом и начала с исключительным эсхатологическим вдохновением свою автокефальную церковно-национальную жизнь. Москва церковная за это самоопределение и нежелание пассивно идти в хвосте не ею создаваемых событий заплатила дорогую цену. Она дерзнула на канонический разрыв с греческими патриархами, подписавшимися под унией с Римом. Вследствие этого она должна была совсем отказаться от управления некогда своей родной русской юго-западной Киевской половиной, перешедшей государственно в руки Польши, а церковно в юрисдикцию КПля.

Вот откуда по настоящему начинается

Итак, практически, по вопросу о периодизации при построении истории русской церкви мы остаемся с небольшим вариантом на консервативной почве.

В новейшее время подверг пересмотру вопрос о периодизации Истории Русской Церкви эмигрантский историк И. К. Смолич в «Kyriоs» (1940/41 г. Неft 1/2) «Pеriоdisiеrung dеr Russisсhеn Kirсhеngеsсhiсhtе» и практически пришел к тождественным с нами выводам. Правильно отмечая формалистическую слабость канонического критерия (у Филарета и Макария) отношений русской церкви к церкви КПльской и подчеркивая значение, как определяющей силы, национализации и огосударствления русской Церкви на протяжении всей ее истории, проф. Смолич, однако, еще углубляет нарастание государственного давления над церковью в Синодальный период указанием на то, что это давление иной природы, чем в период Московский. Там церковь была переплетена с родственным ей конфессиональным государством и православной царской властью в духе Третьего Рима, а теперь православное (и мы бы сказали оцерковленное) государство стало надконфессиональной империей и возобладало над Церковью, как сила соглашающая и нейтрализующая интересы разных религий, часто с утеснением интересов Православия. Проф. Смолич эту раздельность интересов церкви и после петровской империи склонен доводить до такой глубины, что характеризует Синодальный период, как «Историю Восточно-Православной Церкви в России». Этот перегиб в его определении теперь уже достаточно изобличен интенсивно и быстро эволюционирующей историей взаимоотношений Церкви и безбожной власти в несомненно новом, пореволюционном, мученическом и рабском периоде Русской Церкви. Но в Синодальном периоде, когда церковь, живя хотя и в секуляризовавшемся государстве, все же оставалась в личной унии с ею миропомазанным православным попечителем-монархом, и свободно, на основе узаконенного господства и первенства, развивала свою миссию: — христианское воспитание народа и воздействие на всю культуру. Тогда она не только «квартировала» в Российской Империи. Нет, при всех внутренних идейных и политических диссонансах, русская церковь в Синодальном периоде жила в своем собственном народе, в своем отечестве, в своем историческом русле. И, при небольших сравнительно конституционных реформах, достигла бы канонически и жизненно совершенно нормального положения. Иное дело в советский период, когда она попала действительно в положение временно живущей из милости в чужой ей атеистической империи СССР. Церковь оказалась живущей с лишением существенных прав своей земной миссии, под условием рабских и лживых услуг чуждой ей интернациональной антихристианской диктатуры. Столь противоестественное положение, конечно, не могло длиться века. Но это мученичество русской церкви бесспорно есть первая глава уже безвозвратно нового периода ее истории.

Период Киевский, или до-Монгольский

Распространение христианства

Фактом крещения киевлян вся Русь объявлялась в принципе христианской, но нужно было еще осуществить принцип на самом деле. Русской церкви предстоял еще не короткий период внешнего миссионерства в пределах русского владычества. К сожалению, сохранившиеся у нас памятники проливают очень слабый свет на историю первоначального распространения христианской церкви по лицу земли русской, далеко недостаточный для изображения отчетливой исторической картины, и в своей совокупности выдают лишь ту общую характерную черту изучаемого явления, что крещение всего русского народа произошло сравнительно мирно и успешно. К уяснению этого факта для нас может послужить речь о той религиозной среде, в какую на этот раз вносилось христианство, о факторах его распространения и тогдашных методах обращения к новой вере.

При раскрытии вопроса об отношении древней славяно-русской религии к вновь пришедшему из Византии христианству обыкновенно ссылаются на примитивность русского язычества. Оно только еще переступало первые пороги мифологической эволюции: переходило от чистого физического политеизма и шаманизма к воплощению обожествляемых сил природы в образах животных и, наконец, человека. Недоразвившаяся зоолатрия (от которой и до сих пор сохранились петушки в русском орнаменте, конские головы в деревянной архитектуре, название «зайка» для солнечного луча, жар-птица в сказках) едва переходила в антропоморфизм. Неопределенные образы богов едва только начинали отливаться в несовершенные формы фетишей. До времени св. Владимира мы знаем о грубых истуканах только у руссов тмутараканских и об одном киевском и новгородском идолах Перуна.

Но не эта только малоупотребительность идолов сообщала нетвердость, расплывчатость, языческому миросозерцанию древне-русского славянина, а и характер его социального развития. Не было еще бытовых предпосылок для богатой организации общественного богослужебного культа. Русский народ жил отдельными волостными общинами, еще не утратившими вполне своих древнейших племенных и кровных связей. Культ поэтому носил еще отпечаток семейности, и боги предпочитали селиться по жилым углам и усадьбам. Каждая семья и родственная группа имели своих собственных совершителей богослужебных действий в лице своих старейших членов. Жрецов почти не существовало. Не существовало, следовательно, профессиональных защитников родной религии, облеченных от общества правами и властью и имевших полную возможность при случае руководить народными восстаниями против новой веры. Вместо официального служения, посредничество между Богом и людьми составляло у русских славян вполне свободную профессию довольно многочисленного класса так назыв. кудесников или волхвов, ведших свою специальную практику всего чудесного в общем изолированно друг от друга. И хотя, по чувству самосохранения, эти люди постарались, все-таки, как увидим, напомнить о себе христианской миссии, тем не менее протест их, при отсутствии у самих волхвов внешней организации и недостатке религиозно-правовых полномочий, был вовсе не опасен. Но, ссылаясь на эту благоприятную для христианства особенность славяно-русского язычества, не следует забывать и той общей точки зрения всякого язычника в области религии, благодаря которой он является здесь, так сказать, принципиальным универсалистом. По его воззрению, заведывание всей вселенной разделено между столькими группами национальных божеств, сколько наций существует в человеческом роде. Уж если он не затрудняется приставить к каждому домашнему очагу особого бога, то тем более никак не может представить себе и клочка земного шара с его обитателями без особых богов, также истинно существующих, как и его собственные. И если нам религиозная истина представляется самодовлеющим целым, во всем объеме нам принадлежащим и, по закону противоречия, исключающим все другие религиозные формы, то язычник находит это целое лишь в сумме всех земных религий, каждую из коих он считает чьим-либо национальным уделом. Поэтому он толерантен, — не из признания за другим права иметь собственную субъективную истину, а из принципиального согласия с другим в объективной истинности его божества. Припомним римский Пантеон, или — благосклонное отношение монгольских ханов к русской церкви. Потому же самому язычество не знает в собственном смысле религиозных войн, столь характерных для носителей монотеистических религий. Язычник однако же защищает своих богов с оружием в руках, но лишь как свое национальное достояние; он отвергает чуждую религию, но лишь как символ порабощения, и если особенно восстает против христианства, то только потому, что не может никак понять с своей точки зрения странной претензии христианства, как части, по его мнению, общечеловеческой религиозной истины, — быть каким-то все исключающим целым, не терпит, как богохульства, отрицания со стороны христианства его национальных богов. Так было в свое время и в римской империи — откуда и гонения на христианство.

У нас введение христианства не могло возбуждать особенно сильно религиозно-национальных страстей уже потому, что приносилось оно не путем завоевания, не иноплеменной и иноязычной силой, а своим собственным национальным правительством, которое, с точки зрения массы, почему-то «огр

Искать сближения в области догматики и нравственных понятий между христианством и древне-русским язычеством — годится к объяснению легкости обращения к христианству разве только сравнительно просвещенного меньшинства русского народа. Неразвитое сознание массы едва ли даже из-за культа видело вероучение новой религии, а добраться до жизненного центра христианства и не такому только сознанию не под силу.

Церковное управление в киевский период

Приступая к истории возникновения основных форм и начал управления русской церкви, уместно вкратце вспомнить некоторые общие положения из области канонического права и его истории. Богоучрежденным и непреложным принципом организации церковного управления может считаться только то положение, чтобы церковь не была без епископа; там где есть епископ — есть и вся полнота жизни церковной, не нуждающаяся, с догматико-мистической точки зрения, ни в какой внешней санкции и контроле. Догматико-канонически церковь мыслится, как собирательная масса евхаристических общин, равных по количеству числу наличных епископов. Но на практике в таком атомистическом состоянии церковь находилась, быть может, только в век апостолов. В живом процессе развития церковь, сливаясь с жизнью народов прежде всего Римской империи, не могла не воспользоваться в своем благоустроении исторически-выработанными формами государственно-общественного управления и в частности системой административной централизации. Важно при этом помнить, что исторически сложившиеся таким образом формы церковного управления из чисто человеческих элементов сами по себе ни для какой частной церкви безусловно-обязательными быть не могут; принятие или неприятие их всецело зависит от ее доброй воли и должно основываться только на практических и условно-исторических соображениях. Само собой разумеется, что разумное уважение к историческому опыту предков и стремление к внешней гармонии всех частей вселенской церкви всегда брало и будет брать перевес при устройстве управления каждой частной церкви. Ненормальные явления в этой сфере возникали именно от забвения вышеуказанного принципиального права частных церквей на совершенную в этом отношении свободу. Поэтому все, что выработано сильнейшими и старейшими, считается обязательным для слабейших и младших. Так смотрела на дело и наша славная и великая матерь, церковь греко-восточная. Она выработала для себя, также случайно и стихийно, как происходят и все явления этого рода, как возникло и папство на Западе, систему административной централизации по образцу гражданского управления римской вселенной — οικουμένη, границы которой приблизительно совпадали с границами восточной церкви. Получалось, таким образом, на Востоке, не столько по мотивам церковной жизни, сколько в соответствии с гражданскими диэцезами (генерал-губернаторствами), пять диэцизальных архиепископов или патриархов. Строго говоря, это явление в греческой церкви чисто домашнее, для нее одной имевшее значение, наряду с другими народно-бытовыми и государственными условиями ее существования. Но, как и следовало ожидать, греки скоро дошли до искреннего убеждения, что их пять исторических случайных патриархатов имеют непреходящее, всемирное и общеобязательное на все времена значение. «Пять патриаршеств знаем во всем мире, ибо, как тело наше управляется пятью чувствами, так и Христово тело-церковь верных управляется пятью чувствами — пятью престолами», говорит, напр., патриарх антиохийский Петр в первой половине XI в. Эту греческую доктрину высказал еще в 869 г. на КПльском соборе представитель императора в следующих словах: pоsuit Dеus Eссlisiam suam in quinquе patriarсhiis еt dеfinivit in Evangеliis suis (?!) ut nunquam aliquandо pеnitus déсidant ео, quоd сapita ессlеsiaе sint. Отсюда следовал вывод: так как патриарх есть административный начальник своего патриархата, то все народы мира, имевшие или имеющие вступить в лоно восточной церкви, должны навсегда подпасть административно-церковной власти какого-нибудь из пяти патриархов в качестве его митрополии или епископии. Существование их вне пяти патриархатов немыслимо, как существование вне самой церкви. Поэтому, когда полагалось начало управлению русской церкви, то с греческой стороны разумелось, как само собой понятное, подчинение ее власти КПльского патриарха по территориальному соседству тогдашней Руси с границами КПльского патриархата. Дело обстояло даже еще острее в силу теократической теории православной Ромейской Империи, в которой василевс занимает место как бы светского главы церкви. Это не в протестантском понимании, которое позднее навязал нам Петр Великий, а в понимании чисто православном. Церковь кафолическая едина, всеобъемлюща и всемирно-всенародна. Ее сосуд и броня, носитель и хранитель — это христианская Ромейская Империя, с единым и единственно-законным на всю вселенную императором, занимающим в церкви место внешнего защитника ее догматов и народного благочестия (эпистимонарх). Такой царь всего земного православия, по этой логике, мыслится церковным протектором и всех других, примкнувших к православию народов, отсюда наивная патриархальная мысль, что все православные народы, кроме самих «ромеев» (т. е. греков), суть вассалы василевса ромейского. Традиционный аристократизм эллинства, для которого все не эллины были варвары, продолжался непрерывно и в церкви и не изжит до конца даже нынешними греками, умаленными историей. Наш византинист Α. Α. Васильев [

Князья нового киевского государства прекрасно знали эту проблему. Их торговые караваны, ходившие в Царьград, проходили частично и Болгарию. Близость, почти единство языка легко открывали русским купцам и русским варягам национальную психологию и национальные интересы братского народа. Со времени крещения в 861 г. небольшой части русских самими святыми солунскими братьями стала переноситься на Русь и церковная славянская литература, выраставшая из того же солунского корня и расцветшая уже в начале X в. при болгарском царе Симеоне. Русские знали о греческом давлении на славянские народы через церковь и, стремясь все-таки приобщиться к блестящей византийской культуре, по примеру болгар, крепко думали об устройстве своей церкви на началах максимальной независимости от греков, т. е. на началах автокефалии или, по крайней мере, автономии. Вел. кн. Ольга, как известно, была очень обижена греками, у которых она, несмотря на свое путешествие в КПль, так и не добилась, чего хотела. A хотела она, вероятно, автономного иерархического возглавления пока еще маленькой, но в ее мечтах имеющей вскоре стать общенародной русской церкви. Недаром часть ее дружинников ходила в 959 г. к императору германскому Оттону I и искала через него устроить русскую церковь в духе иерархической автономии. Но время было упущено, и к 961 г. языческая партия подрастающего Святослава захватила для него власть, отстранила Ольгу. Пришедший епископ Адальберт должен был спасаться бегством. Святослав язычествовал, но не гнал христианства. Воюя с греками на территории Болгарии и мечтая перенести на Дунай даже свою столицу, Святослав женил своего наследника Ярополка на христианке, и тот близок был потом к введению христианства в Киеве. Борьба болгар за церковную автокефалию стала одной из близких идей при дворе киевской династии. Владимир, как только повернул от своего языческого безумия к плану устройства церкви на Руси, сразу же встал пред традиционным для славян и для своей династии вопросом об автокефалии, долженствующей парировать досадные греческие посягательства на независимость даже и государственную. Вот почему он, по примеру его бабки Ольги, упорно добивается брачных связей с василевсами, воюет с ними и, по всем признакам, с самого начала не признает прямого канонического подчинения киевской церкви КПльскому патриарху.

Честь научного распутывания темного узла противоречивых известий и умолчаний официальной летописи о первоначальном иерархическом устройстве русской церкви по планам крестителя кн. Владимира принадлежит проф. С. Петербургского Университета М. Д. Приселкову, который, по внушению акад. Шахматова, развил свою остроумную гипотезу в своей магистерской диссертации: «Очерки по церковно-политической истории Киевской Руси в Х-ХІІ вв.». СПБ, 1913 г. После долгого сопротивления некоторых русских ученых, гипотеза Приселкова завоевала себе права гражданства (Акад. М. Сперанский) в русской науке и, канонец, становится достоянием и науки общеевропейской (проф. Н. Косh «Kyriоs» Königsb. Неlf 4, 1938). Суть ее такова.

Кн. Владимир, болью переживавший на своем опыте то, о чем он, конечно, знал и от бабки Ольги, и от отца Святослава, и от друзей — царей болгарских, т. е. обидный и узкий аристократический деспотизм греков, даже после Корсунского мира и получения руки принкиписсы Анны, все же не хотел церковного подчинения «царскому» КПльскому патриарху. В этом плане опорой и помощью ему оказывалась родственная по языку и независимая от греков, в тот момент еще автокефальная, болгарская церковь, возглавлявшаяся патриархом с кафисмой в Ахриде или Охриде. Туда же, на славянские Балканы русский князь должен был обратиться и за множеством священников-миссионеров, чтобы крестить свой народ, кое-чему научить его и обслужить церкви. Вся древне-русская церковная и чтомая письменность есть наглядное свидетельство этого щедрого литературно-миссионерского питания новокрещенной русской земли со стороны братской церкви болгарской. Оттуда победитель греков под Корсунем мог заимствовать и первых своих епископов: Анастаса Корсунянина для Киева и Иоакима Корсунянина для Новгорода. Стыдясь роли Анастаса, как перебежчика и предателя, Корсунская легенда и Древнейший Летописный Свод называют его то «муж Корсунянин», то просто «Aнaстaс» («поимши царицю и Анастаса и попы корсунскые»), то иереем («поручив ю, т. е. Десятинную церковь, ерею Анастасу Корсунянину»). Если кн. Владимир поставил Анастаса во главе Десятинного храма — этого столичного кафедрального собора, и дал последнему на имя Анастасия исключительную привилегию «десятины по всей земли русской», то очевидно потому, что это был «епископ» столицы, предстоятель автономной национальной русской церкви. Какого же патриарха, какой юрисдикции?

Тут показательна и символична перемена, происшедшая в 1037 г. при Ярославе Владимировиче, когда он должен был отнять первенство у кафедрального киевского храма «Десятинной Богородицы» Успения и передать этот титул новопостроенной в 1039 г. (вместе с не существовавшей в Киеве «митрополией») церкви Св. Софии в знак наступившей связи с Св. Софией Цареградской, в знак вхождения церкви русской в юрисдикцию КПльского патриарха в качестве одной из его «митрополий». A до этого момента? До этого кн. Владимир поставил свою церковь под покровительство патриарха Болгарского (Охридского) так, чтобы он был непосредственным возглавителем кафедры киевской, как бы его ставропигии, причем Анастасий в Десятинной Церкви был как бы его викарием. И вместе с епископом Белгородским (в окрестностях Киева) и еп. Новгородским они трое могли составить сборник для хиротоний, а в момент приезда в Киев патриарха-архиепископа двое ближайших (Десятинный и Белгородский) могли бы опять-таки трое составлять такой собор. Откуда все это видно?

Епархии и епископы

История правовых установлений есть синтез двух слагаемых: заранее данного зерна организующей идеи, принципа, схемы, и условий той среды, в которую это зерно насаждается. Греко-восточная церковь дала нам схему устройства, а русская почва в процессе усвоения ее видоизменила.

B раннем христианстве каждая церковная единица была возглавлена епископом. Но с количественным ростом церковных общин росла и тенденция к сокращению епископата. Все же число епископий было почти равно числу городов. Но в применении к новым миссионерским и варварским областям Византия была скупа. Считалось достаточным иметь одного епископа в Томи для Малой Скифии и всех прилегающих к ней на севере стран и одного епископа в Исаврии Малоазийской. Вся Русь мысленно включалась в миссионерское поле епископа Томитанского. Это не располагало миссионеров-греков к размножению епископских кафедр у новокрещенных «варваров».

В Византии при Юстиниане (VI в.) было около 1000 городских епископий («Нiеrосlis Synесdеmus» издан. Parthеy). У нас на Руси епископы с самого начала сделались редкостью в церковной жизни. На таком же приблизительно территориальном пространстве, как в Византии, у нас города считались не сотнями, а только десятками и из этих десятков очень многие носили почетное название городов только потому, что обладали военными укреплениями, между тем как по малому числу жителей и по роду жизни были просто деревнями, неспособными обеспечить содержание особой епископской кафедры. Естественно, что вместо сотен епархий на пространной Руси возникли сначала только единицы. К этой основной причине присоединилось и случайное обстоятельство. При открытии русской церкви к небольшому числу епископов, какое уделили нам болгары и греки, Владимир мог присоединить очень немногих кандидатов, достойных быть архиереями. Но раз распределена была между этими немногими лицами вся русская земля, то уже личный интерес побуждал их ревниво оберегать границы своих владений, противодействуя дальнейшему дроблению епархий. На этот счет имеется и положительное свидетельство. Когда в 1137 г. Ростислав Мстиславич князь смоленский открыл у себя епископию, выделив ее из епархии Переяславской, то епископы Переяславля, не желая терпеть соединенного с этим морального и материального ущерба, имели явную тенденцию возвратить отрезанную область обратно, что и дало повод князю в своей жалованной грамоте смоленской епископии сделать такую оговорку: «аще епископ, который начнет несытством, хотя ити в Переяславль и сию епископию приложить в Переяславлю, да буди ему клятва».

При князе Владимире-Святом возникли епархии в Новгороде, Чернигове, Ростове, Владимире-Волынском и Белгороде. Вероятно при нем же открылись епархии Туровская и Полоцкая. Сюда же к общему составу молодой русской церкви присоединилась и старая епархия Тмутараканская. Принимая во внимание гражданское значение городов, в которых учреждены были епископии, подмечаем, что то были в большинстве случаев стольные княжеские города, ставшие впоследствии удельными. Значит, единицы административного деления русской церкви сразу же стали сообразоваться с делениями гражданскими, хотя и не всегда. Муром был стольным городом, но епископа не получил, может быть как город инородческий, принадлежавший к окраинной Руси, Чернигов, напротив, ставший удельным городом только после кн. Владимира, был еще при нем почтен епископской кафедрой, как город древний и богатый. По особым соображениям была учреждена кафедра в Белгороде, находившемся всего в 20-ти с небольшим верстах к юго-западу от Киева (в наст. время местечко Белгородка). Вероятно в лице Белгородского епископа кн. Владимир давал викария киевскому митрополиту, нужного на случай хиротоний и для отправления церковных служб в столице. В Белгороде у Владимира был свой дворец. Подобно западным еpisсоpi сurialеs и Белгородский епископ мог быть на положении и «придворного епископа» при великом князе. После св. Владимира и до нашествия монголов, в связи с дроблением Руси на удеды, возникло еще 8 новых епархий. При Ярославе: — в Юрьеве и Переяславле. Позднее в Смоленске в 1137 г., в Галиче до 1165 г., в Рязани до 1207 г., во Владимире на Клязьме в 1214 г., в Перемышле около 1220 г. и в Угровске около того же времени. В Угровске, лежавшем на территории быв. Люблинской губ. (при впадении речки Угер в Зап. Буг, против местечка Опалина), епископская кафедра была открыта князем Даниилом Романовичем после того, как он покинул Галич и захотел основать свою новую столицу Галицкого княжества в Угровске. Но вскоре князь Даниил перенес свою резиденцию и эту епископию в соседний г. Холм. В виде второго викариатства при митр. Киевском была открыта Ярославом Юрьевская кафедра, потому что помещалась она в той же киевской области, верстах в 30-ти к юго-зап. от Киева (ныне город Белая Церковь, жел. дорож. станция на юг. зап. линии от Киева на Николаев, а может быть, городище Райгород (Юрайгород) несколько южнее Белой Церкви). Таким образом, за весь изучаемый период у нас образовалось всего только 15 епархий, исключая 16-ю Тмутараканскую, прекратившую свое существование к XII веку, вместе с политической потерей этого удела для Руси.

Эта цифра приведена нами не только ради отвлеченной статистики, а как факт, чреватый весьма большими последствиями в жизни русской церкви, продолжающими существовать вплоть до наших дней. Малое количество епископов н необычайная обширность епархий, равных по протяжению иногда целым сотням епархий греческих, начавшись по указанным причинам во времена св. Владимира, навсегда стали отличительными особенностями русской церковной жизни, побуждавшими таких знатоков Востока, как еп. Порфирий Успенский и архим. Антонин (Капустин), мечтать о перенесении в Россию порядков греческих, где церковь, благодаря обилию епископов, представлялась первому из них «многоочитою». Число единиц церковно-административного деления совсем не такое формальное явление, которое отразилось в истории русской церкви последствиями только формально-количественного порядка. Наоборот, оно весьма определенно повлияло на качество, на дух нашего церковного управления и, нужно наперед сказать, в неблагоприятном смысле. Епископ по своей идее и правам есть пастырь своих духовных овец в полном смысле этого слова, а не только администратор и судья подвластного ему духовенства, в какого он все более и более превращался с течением веков христианской истории. Но в Византии в изучаемое время епископы еще не утратили своих пастырских качеств. Обьем епархий их, равный приблизительно нашим благочиниям, давал возможность им ежегодно обходить всех своих пасомых даже по домам, не пропуская и бедняка, как заповедует им, напр., императорский указ Алексея Комнина (1081-1118 г.) напоминая, что всякий архиерей назначен на этот труд и он должен это исполнить, как и блаженные оные отцы и самые божественные апостолы во всю жизнь творили это». Легко вообразить себе, какая физическая невозможность быть действительными пастырями создалась у нас на Руси с обширностью епархий. Тысячеверстные расстояния и первобытные пути сообщения навсегда разделяли архипастыря с большинством его паствы и окончательно приучали его смотреть на себя почти только как на административного начальника вверенного ему приходского духовенства. Ежегодные объезды епархий во всем их объеме оказывались невозможными и становились, во-первых, не столь частыми; во-вторых, ограничивались лишь немногими пунктами, расположенными по большим дорогам и, в-третьих, приобретали чисто начальнический и фискальный характер. Под воздействием той же общей причины в отношениях епископов к пресвитерам создался не менее, если не более прискорбный usus. По первоначальному церковному устройству, когда не было прихода без епископа (апостольское «поставление по всем градом пресвитеров» ведь не иное что значит, как именно поставление епископов: Тит. 1:5-7; срав. Деян. 20:17-28; I Петр. 5:1-2 греч.), пресвитеры тесно примыкали к своему епископу, как его сотрудники, и вместе соначальники, в едином пресвитериуме, управлявшем церковной общиной. Со временем, с увеличением округов, подчиненных епископскому ведению, из пресвитериума выделились некоторые члены с обязательством заведовать отдельными частями вверенной епископу общины — в собственном смысле приходами — и чрез это неизбежно удалились от источника возвышавшей их власти и стали из правителей в разряд подчиненных и поднадзорных исполнителей воли выросшего над ними начальства. Таков был результат очень древней перемены в развитии епископской власти. B Греции, однако, при пространственной близости всех подчиненных епископу священников и при частом поэтому их личном обращении с своим архипастырем, уцелела значительная доля первобытной простоты и живого взаимообщения обеих сторон. Целая пропасть, наоборот, легла между ними у нас на Руси. Пространственная отдаленность разделила их и во всех других отношениях. Редко виденный, а иногда и однажды только в жизни — при посвящении, начальник представлялся недосягаемым и грозным, пред лицем которого окончательно забывались собственные высокие иерархические права священства. С другой стороны и сами епископы, как редкие особы в государстве (князей было больше, чем епископов), властители обширных территорий, невольно возвышались в собственном сознании и не избегали соединенного с этим соблазна любоначалия и превозношения. Привыкших к такому взгляду на архиерейскую честь русских людей очень поражала простота греческих епископов. Стефан Новгородец, бывший в КПле в половине XIV в., записал в своем «Страннике» случай, как патриарх Цареградский Исидор, увидев его со спутниками в храме св. Софии, запросто разговаривал с ними. Стефан замечает по этому случаю: «о великое чудо! колико смирения бысть ему, иж беседова с странники, ны грешнии; нее наш бо обычай имеет».

Органы епархиального управления

Cвою власть над обширными епархиями епископы осуществляли не без вспомогательных органов управления. В летописях и других памятниках до-монгольского периода встречается довольно много упоминаний о клиросах или крылосах и клирошанах соборных епископских церквей. По аналогии с греческим словоупотреблением, где «клирос» означало, как вообще духовенство, состоящее при архиереях, так и особый разряд бывших при них лиц в качестве их чиновников. На Западе аналогичная роль принадлежала так наз. «каноникам», собранным в «капитулы» при епископских кафедрах. Из самого названия клирошан таким образом мы имеем право догадываться об их должностной роли при епископах. Что это не богослужебный только штат при кафедральных церквах, видно еще и из целого ряда признаков. Летописец прибавляет к названию клироса эпитет «пресветлый» (подобный титулу «их сиятельств»). В житии Авраамия Смоленского протопоп соборного клироса называется «первым от старейших». Значит, клирошане мыслятся старейшими среди духовенства своей епархии. Еще яснее звучат для нас несколько позднейшие свидетельства. В послании одного владимирского епископа великому князю начала второй половины XIII в. говорится, что церковные суды даны «клирошанам на потребу», т. е. клирошане облечены были правами судей, за что и получали в свою пользу судебные пошлины. Затем, в самом конце ХІII в. митр. Максим, перенося свою резиденцию из Киева во Владимир, взял с собою и «весь свой клирос». Очевидно здесь разумеется штат чиновников, а не простых соборных священнослужителей, какие нашлись бы и во Владимире. Наконец, ясные свидетельства из последующей истории западной русской церкви, где клирос при епископах продолжал свое существование до позднейших времен, снова убеждают в том же.

Как же следует представлять себе права и деятельность крылоса? В первобытном епископском пресвитериуме не было специального распределения различных функций епархиального управления между его членами. Все пресвитеры являлись как бы экстренными исполнителями того или другого соборного решения, того или другого поручения своего предстоятеля. В собственном смысле исполнительными, низшими чиновниками при епископах с древнейших времен были диаконы. Они-то с течением времени, все более и более специализируясь в заведывании определенными отраслями церковно-административной и судебной деятельности, и являлись сначала старшими канкеллариями (κανκελλάριοι) при епископских кафедрах, вроде наших столоначальников, а затем переросли по своей деловой роли пресвитеров, окружавших епископов, и превратились в сановников, в епархиальных министров с известными именами: велик. сакеллария, вел. скевофилакса, вел. хартофилакса, вел. эконома и проч. В таком виде их встречаем уже в конце XI в. Но из «Обрядника» («έκθεσις της βασιλείου τάξεως») Константина Порфирородного видно, что в половине X в. эта лестница чинов еще не сформировалась даже при самом патриархе. Тем более мы должны предположить это за весь X и даже XI в. в применении к рядовым митрополиям и епархиям, отстававшим в процессе своего исторического развития от столицы и усвоявшим задним числом обычаи «великой церкви». Следовательно, со всей вероятностью можно думать, что мы переняли от греков организацию епископского клироса не в её позднейшей рельефно-бюрократической форме, а в старом виде клироса, еще хранившего в себе черты древнего пресвитериума с преобладанием пресвитерского влияния и с отсутствием строгой специальности в деятельности входивших в состав его членов. В самом деле, только этим обстоятельством мы и можем уяснить себе, почему в московский период епископские клиросы так быстро исчезли, уступая свое место, как и в Византии, специалистам чиновникам, хотя и на свой образец. Если бы члены русского крылоса представляли собой корпорацию чинов с строго определенными правами каждый, то едва ли бы они поступились последними так легко и безобидно. A если это произошло именно так, то только потому, что наши крылошане нечувствительно для себя теряли то, чего не имели, т. е. не имели каждый в отдельности специальных, закрепленных традицией функциональных полномочий.

Крылос, таким образом, представлял собой орган епархиального управления, состоявший непосредственно при епископе. Но обширность русских епархий создавала потребность иметь личных представителей епископской власти и вне кафедрального города в каком-либо из главнейших пунктов епархиального округа. Для этой потребности создалась у нас должность епископских наместников. Даже в древних греческих епархиях, при всем их незначительном протяжении, епископы для лучшего надзора и порядка в них поручали особым бесприходным пресвитерам делать обходы приходских общин, отчего эти пресвитеры и получили название περιοδευταί. Несколько позднее там бывали случаи, что в больших сравнительно епархиях епископы поручали заведывание их отдельными частями своим синкеллам. Очень может быть, что русские «наместники» явились в параллель этим последним. Синкеллы у греков по началу представляли собой простых монахов или иереев-сокеллиотов епископов, т. е. живших с епископами в одной келии для свидетельства непорочности их жизни: prоptеr tеstimоnium ессlеsiastiсum, а затем превратились в очень важных епископских altеr еgо, так что при патриархах, например, становились в церемониальном порядке выше самих митрополитов. B Византии синкеллы жили при особе епископов; и у нас один наместник состоял при кафедре, а другие, очень немногие (два-три), жили в заведываемых ими епархиальных областях, так то позволяют нам заключать свидетельства, уже выходящие за пределы до-монгольского периода. Симон, еп. Владимирский, в послании к Поликарпу дает знать, что, напр., в его епархии было два церковных наместничества: одно во Владимире (при самой кафедре), а другое в Суздале. Судя по этому примеру с вероятностью можно предполагать, что епископские наместничества учреждались в тех же областных центрах, где были и княжеские наместники (посадники тож), от которых они могли получить и свое название. В своей деятельности церковные наместники по возможности во всем, кроме хиротоний, старались заменить своего архиерея, как это видно, например, из практики митрополичьих наместников, заведовавших киевской областью по переходе митрополитов в Москву. В частности, в церковном уставе кн. Владимира находим указание на судебную деятельность владычных наместников. Церковное судопроизводство было впоследствии, как известно, даже специальным содержанием наместнической деятельности митр. Алексея до его посвящения в епископа. Суд свой наместники производили, конечно, подобно епископам, соборно. Поэтому при них должны были группироваться особые уездные крылосы. Пережитком последних, вероятно, и служат долгое время называвшиеся крылосами причты некоторых уездных соборных церквей, остававшихся иногда свободными и от обычной дани епископам, что опять указывает на их привилегированное положение в прошлом.

Еще один разряд личных органов епархиального управления в русской церкви необходимо предположить начавшим свое существование в период до монгольский, хотя о том и не имеется положительных известий. Это так называемые десятинники, хорошо известные из истории московского периода. Это были первые по времени возникновения светские архиерейские чиновники, сборщики в пользу епископа податной десятины и вместе низшие органы епархиального надзора. Предположить их существование с самого начала устройства русской церкви необходимо потому, что в том была безотлагательная потребность. Князья обеспечили содержание епископов, между прочим, десятиной из своих оброков, но предоставили ее собирать самим епископам. Для такой неотложной и щекотливой обязанности епископам естественнее всего было подыскать людей светских. A так как злополучная обширность наших епархий нуждалась в возможно большем количестве посредников между отдаленными концами их и кафедральным центром, то не менее естественно было начать использовать десятинничьи объезды епархии за сборами в интересах некоторых сторон епархиального управления. Таким образом, в начале по нужде и благодаря русским условиям епископского обеспечения, незаметно зародилось и то чисто русское явление в церковной жизни, что в церковное управление проник светский элемент, разросшийся до громадных размеров и некоторых уродств в последующее время.

Церковные законы

Русская церковь, по самому своему началу становясь филиальной частью православно-восточной церкви и, устраиваясь по образу и подобию последней, вместе с тем естественно и неизбежно перенимала от нее и действующий кодекс узаконений. Ходячих сборников церковных законов, бывших в то время в практическом употреблении — было два. Во-первых, «Свод законов» (Συναγωγα κανόνων) антиохийского адвоката VI в. Иоанна Схоластика, впоследствии патриарха КПльского. Это систематический сборник правил церковных, разделявшийся на 50 титл и часто соединявшийся с принадлежащими тому же автору извлечениями из Юстиниановых новелл. Во-вторых, «Номоканон» в XIV титулах, в окончательной редакции приписываемый патриарху Фотию и содержащий в первой своей части предметный указатель к церковным и гражданским, касающимся церкви, законам, а во второй — хронологическое собрание канонов в их полном тексте. Тот и другой сборник появились у нас на Руси в готовом славянском переводе. Сборник, или так назыв. «Номоканон» Иоанна Схоластика, перешел к нам из Болгарии в переводе, как полагают, еще самого первоучителя Мефодия. К этому «Номоканону» присоединены были выборки из законов Юстиниана и некоторые другие компиляции, сделанные в Болгарии, из различных источников византийского права. От болгар же, как показывает язык древнейшего списка, принесен был на Русь и Номоканон, именуемый Фотиевым. Если бы последний переводился у нас, то переведен был бы с Фотиевой редакции, дополненной правилами новейших соборов: перво-второго 861 года и Софийского 879 г.; между тем в до-монгольский период на Руси был известен XIV — титловый Номоканон без этих правил; следовательно, он представлял собой болгарский перевод, сделанный там еще до редакции Фотия.

Принятие к своему руководству церковных канонов, заключенных в указанных двух сборниках, являлось для русской церкви нормальным и самим по себе понятным фактом. Но возникал вопрос, как русская церковь должна была, в качестве национальной церкви, имеющей своего собственного патрона в лице великого князя, посмотреть на степень обязательности для себя помещенных в Номоканонах гражданских императорских законов по церковным делам, изданных применительно к условиям и обстоятельствам греческой жизни. Тот же вопрос вставал для русских и для самих греков еще и с другой стороны. Законодательная деятельность в церкви не прекращалась; новые распоряжения выходили и от патриарха и от императора греческого. Русская церковь, как подчиненная КПльскому патриарху митрополия, должна была принимать все эти распоряжения от той и другой инстанции. Но, если не могло быть никаких сомнений относительно подчинения русской церкви патриаршим распоряжениям, и мы знаем из киевского периода один такой случай (указ патриарха Германа от 1228 г. русскому митрополиту о недопущении в священники новокупленных рабов), то пред лицом императорских церковных указов русская церковь, dе jurе обыкновенная в числе греческих митрополий, становилась совсем необыкновенной dе faсtо: в ней имелся самостоятельный гражданский источник церковной юрисдикции, которым неизбежно устранялась в ее пределах подобная же роль государей греческих. Решить этот вопрос теоретически и прямолинейно с русской стороны не хватало необходимого для того развития, а с греческой — не было охоты приходить к невыгодному для себя решению. Практически императорские указы по делам церкви по всей вероятности совсем не сообщались к сведению русского митрополита, как бесполезная формальность, а русские князья в свою очередь совсем без задней мысли, просто вызываемые самым ходом дел, издавали нужные узаконения, определявшие права и положение церкви, как вновь возникшего в их государстве учреждения. Таким образом явилась категория частных законов русской церкви.

Важнейшее значение здесь принадлежит законам, изданным

Такая постановка церковного суда на русской почве положила начало заинтересованности русского епископата не только в сохранении, но и в расширении его судебных прав. Свидетелями такого роста судебного ведомства церкви служат памятники русского церковного права, начиная с церковных Уставов св. Владимира и кн. Ярослава. Первый сохранился в списке конца XIII века в пергаменной Новгородской Кормчей, второй — только в списках XV в. Кроме того, оба Устава дошли до нас в столь разнообразных редакциях и по объему и по деталям (см. напр., в «Сборн. пам. по истории церковного права» проф. Бенешевича. Петроград, 1915 г.), что обрастание первоначального текста позднейшими переделками в процессе судебной практики стоит вне всяких сомнений. Но это обстоятельство дало повод и Карамзину, и Голубинскому к полному отрицанию подлинности обоих уставов. Но уже на докторском диспуте Е. Е. Голубинского в 1881 г. В. О. Ключевский смело воспротивился такой гипер критике и высказал ряд тонких соображений в защиту подлинности самого факта издания Уставов первыми князьями-христианами, разумеется признавая дальнейшие изменения первого текста уставов. Ключевского продолжил в защите уставов и другой основательный рецензент труда Голубинского, коллега последнего по специальности истории русской церкви в Киевской Дух. Академии, И. И. Малышевский (в обширном Отзыве на Уваров. премию. СПБ 1883 г.). После столь авторитетной зашиты подлинности самого факта происхождения Уставов от Владимира и Ярослава, нам открывается возможность строить некоторые обобщения о развитии церковного суда даже и на основании видоизмененных со временем текстов. Летопись сообщает, то креститель Руси свое клятвенное завещание о десятине доходов в пользу храма Пр. Богородицы «написав положи в церкви сей». Это почти прямое указание на Церк. Устав кн. Владимира, ибо с этого пункта о даровании десятины он и начинается, а к этому прибавляется и второе: дарование епископам права суда по серии дел и над серией лиц.

Круг лиц, имевших еще при Владимире отойти в ведомство церковного суда, создался сам собой вместе с водворением на Руси христианства. Как показывают существующие списки Устава, это были такого рода преступления, которые не считались преступлениями в языческой Руси: таковы различные нарушения христианских правил семейной жизни, плотской нравственности, уважения к святыне, вера в чародеяния и т. п. Все эти пороки епископы начали преследовать независимо от светской власти в силу своих пастырских обязанностей и прав, но князь Владимир, близко принявший к сердцу интересы христианства, и сам взглянул на все эти деяния с христианской точки зрения, как на преступления, и, по заведенному обычаю, обложил их пошлинами, оставив и дела и пени в ведении епископов, ни мало не нарушая тем материальных интересов гражданских судей, область которых осталась незатронутой. Кроме того, духовенство и некоторые другие разряды людей, тесно примыкавших к церкви, также отошли в собственную судебную область епископов. Так, в начале, надо полагать, с удобством размежевались области того и другого суда, и суд церковный устроился приспособительно к уровню юридических понятий наших предков.

Средства содержания высшей иерархии

Княжеские узаконения по церковным делам имели еще то важное значение для русской церкви, что полагали начало материальному обеспечению иерархии. На Руси христианство введено было государственной властью. Никакой паствы, добровольно расположенной содержать церковную иерархию на первых порах, понятно, не было. Поэтому забота о материальном обеспечении духовенства падала на государственную власть с необходимостью. В древней церкви иерархия содержалась всецело на добровольные приношения христианского общества, но в промежуток времени от Константина Великого и до Юстиниана Великого она пользовалась и некоторой долей государственного обеспечения. Затем была снова предоставлена своим собственным церковным средствам. Высшая иерархия таким образом в Византии содержалась от следующих статей. Во-первых, доходами от недвижимых имений; во-вторых, приходскими доходами от своих кафедральных церквей; в-третьих, платой за требы, которые епископы исправляли не только для своих ближайших прихожан, но и для прихожан всей епархии; в-четвертых, ежегодным сбором с мирян всего епархиального округа. Эта епископская дань, называвшаяся «канониконом» (или в соответствие с гражданским названием — καπνικόν, οτ καπνός = дым, у сербов: дымница) собиралась епископами деньгами и натурой при их личных обходах своей паствы. Наконец, ежегодную также дань платило епископам и приходское духовенство дань называвшуюся έμβατοίκιον = входное, вступное, в техническом значении — «аренда». Таким образом епископы, поставляя священников к приходам, смотрели на этот акт до некоторой степени как бы на отдачу своего имения в аренду.

У нас основной статьей архиерейского обеспечения сразу же явилась государственная привилегия на десятину от княжеских доходов. Летопись прямо говорит о даровании при св. Владимире десятины только Киевскому Богородичному храму. Практика до-монгольского периода и прямые свидетельства всех подлинных и интерполированных документов того времени делают несомненным, что тем же св. Владимиром установлена десятина и для всех епископий. Десятины не было у греков. Но у них в учительной литературе есть мысль, что, по примеру ветхозаветной церкви, десятая часть доходов есть идеальная богоопределенная норма для всякого верующего при его жертвах на церковь. Мысль эта встречается и в учительных произведениях до-монгольского времени. Но кн. Владимир и просто знал от западных христиан о десятине Карла Великого и взял ее в пример. На западе десятина бралась и со всего населения. На Руси народ был еще не крещен. И потому по необходимости десятина явилась только правительственной, так сказать «казенной». Определяя десятину церкви св. Богородицы, Владимир, по словам летописи, выразился так: «даю церкви сей от именья моего и от град моих десятую часть», т. е. дарованная жертва назначалась, во-первых, из личных имений князя и, во-вторых, из его государственных сборов, каких, — точнее здесь не определяется. Вероятно такая же десятина установлена кн. Владимиром и для епископий. В 1137 г. новгородский князь Святослав Ольгович издал грамоту с специальной целью определения для своего епископа десятины и засвидетельствовал в ней, что дедами и прадедами его назначена епископам десятая часть «от даней и от вир и продаж, что входит в княж двор всего»; т. е. решительно от всех составных частей княжеских доходов. «Дани» — прямые налоги, «виры» — судебные штрафы и пошлины; «продажи» — торговые барыши, потому что торговля — существенно характеризующее древнерусского князя занятие. B первое время завет Владимиров вероятно выполнялся буквально. Но с течением времени удельные князья, вместе с ослаблением своей зависимости от Киева, внесли ограничения в размеры епископской десятины. Так, напр., Ростислав Мстиславич очень сильно уменьшил десятину для своей Смоленской епископии. Он снял совершенно со счетов и торговые и судебные доходы и даже главный вид дани — полюдье, и выделил десятину епископам только из остальных сортов податей. «Cе даю», пишет он в своей грамоте 1150 г., «святей Богородице и епископу десятину от всех даней смоленских, что ся в них сходит чистых кун, кроме продажи и кроме виры и кроме полюдья». О десятине из личных имений после св. Владимира уже нигде не упоминается. Порядок получения десятины епископами был таков. Десятина от имений княжеских — по-видимому натуральная, там, где она была, вероятно доставлялась епископу без хлопот с его стороны. Равным образом и денежная десятина (судебная и торговая) получалась епископом единовременно по сведении годовых счетов на княжем дворе. Третью часть десятины — с даней или податей поручено было епископам собирать самим. Для этой цели со стороны князей делались соответствующие распоряжения и вычисления и выдавались епископам окладные оброчные росписи, по которым те и производили сборы. Образцы таких росписей мы имеем в названных грамотах князей Ростислава Смоленского и Святослава Новгородского. Вероятно, так устроено было дело во избежание недоразумений между князьями и епископами, потому что обычные недоборы податей вынуждали бы первых выплачивать вторым причитающуюся по математическому расчету цифру из своего кармана. Как бы то ни было, но такой порядок самостоятельного сбора епископами десятины на практике уравнял наших епископов в форме получения обеспечения со своих прихожан с епископами греческими. У нас явилось, таким образом, подобие греческой епископской дани с мирян, которая перешла потом в Московскую Русь, уцелев после прекращения самой десятины. Если бы данная часть десятины выдавалась епископам вместе с другими частями самими князьями, то она исчезла бы со временем, как исчезли и те княжеские части, и тогда перешел бы к нам из Византии «каноникон». Но последний представлял бы собою уже совершенно новый налог на народонаселение, между тем как десятина, собиравшаяся русскими епископами, не являлась новым бременем для народа и была только выделенной частью прежней привычной княжеской подати. Полное исчезновение десятины со времени монгольского нашествия объяснимо переобременением княжеской казны данями в пользу завоевателей, переходом податного контроля в руки баскаков — татарских сборщиков податей и жертвенной сострадательностью русской иерархии в отношении к своим родным князьям, попавшим в тяжелое финансовое положение. Но на собирание самими епископами их «епископской дани» монголы по их религиозности смотрели благосклонно и покровительственно

Другой статьей епископского обеспечения, в параллель Византии, у нас явились недвижимые имущества. Получались они, главным образом, путем пожертвований со стороны князей, а затем, вероятно, и путем покупок, как на церковные суммы, так и на личные, когда епископы были богатыми. B последнем случае, если выполнялись у нас канонические правила, их имущества оставались по смерти при кафедре. Документально известны только случаи первого рода, т. е. пожертвования князей. Поэтому недвижимые имущества церквей в изучаемую эпоху еще нельзя представлять себе особенно многочисленными. Князья приписывали к епископиям земли, села, целые города. Так, Ростислав Мстиславич в своей грамоте отчисляет смоленской епархии два села и несколько других земельных угодий. Андрей Боголюбский дал своей кафедральной Успенской церкви «слободы купленыя и с даньми и села лепшая» (1158 г.); последние называются под 1176 г. «городами». Никон. лет. под 1123 г. называет митрополичий «город» Синелиц. Церковное землевладение того времени можно представлять в двояком виде: или а) оно ограничивалось усадебной формой хозяйства в виде фермерства, причем работы исполнялись холопами, или наймитами, или в) на землю садились арендаторы-крестьяне и тем полагалось начало церковному владению населенными вотчинами, которое так пышно расцвело в последующий московский период. Из документов несомненно только первое. Вот как описываются пожертвованные смоленской епископии именья в грамоте 1150 г.: «село Дросенское со изгои и с землею; село Ясенское с бортником и с землею и с изгои; земля в Погоновичах Моншинская; озера Никоморская и с сеножатиями… на Сверковых лугах сеножати; озеро Колодарское, в Смоленске на горе огород с капустником (т. е. огородником) и с женою и детьми; за рекою тетеревник (далее, вероятно, пропуск лица) с женою и детьми». Все это признаки усадебного хозяйства; изгои — не настоящие насельники, а просто несостоятельные приживальщики. В постановлениях Владимирского собора 1274 г. есть также указания на личные сельскохозяйственные занятия епископов, именно — жалобы на то, что они сгоняли на эти работы свободных нищих, живших при церквах. Но указания на церковные «слободы» и «города» дают основание заключать, что они были уже первыми населенными вотчинами.

Приходские доходы епископов с кафедральных церквей предполагаются сами собой; ими епископы должны были по преимуществу делиться с своими крылошанами

Что же касается плат за требы и до сих пор существующих в епископской практике у греков, где, напр., чуть не всякий считает своим долгом быть венчанным на брак и быть погребенным непременно епископом, то у нас они, при условиях быстро создавшегося высокого положения епископов, стали случайными и редкими.

Монашество в до-монгольское время

Начало русского монашества представляет как бы некоторую загадку. В то время как летописец только под 1037 г. в первый раз упоминает о появлении у нас монастырей, именно о построении самим кн. Ярославом монастыря св. Георгия, и сопровождает это сообщение общим замечанием, что только при названом князе получили свое начало русские монастыри: — «черноризцы почаша множитися и монастыреве починаху быти» — другие совершенно достоверные памятники говорят иное. Митр. Илларион, рисуя картину водворения на Руси христианства при св. Владимире, между прочим отмечает: «Монастыреве на горах сташя, черноризцы явишася». Монах Иаков говорит о поставлении кн. Владимиром на пирах трапезы «митрополиту с епископы и с черноризцы и с попы», — значит монастыри и монахи были у нас уже при св. Владимире. Что монастыри, неизвестные по имени и неизвестно когда основанные, существовали в Киеве в значительном количестве к концу княжения того же Ярослава, который представляется по летописи строителем двух первых монастырей (Георгиевского и Ирининского), это видно из случайной обмолвки летописца 1051 г. По нему преп. Антоний, возвратясь с Афона и желая начать в Киеве иноческую жизнь, «ходи по монастырем». Точно также вскоре после того в начале княжения Изяслава препод. Феодосий по житию, писанному Нестором, «обходи (в Киеве) вся монастыря, хотя быти мних». Естественно возникает предположение, что эти многие неизвестные по имени монастыри были продолжателями тех, которые явились уже при Владимире. A что касается «починания» монастырей при Ярославе, то явно, что эта заметка летописи под 1037 г., годом водворения у нас греческой церковной власти, чисто тенденциозная фикция, затушевывающая все достижения русского христианства до этого момента.

Для объяснения сравнительного множества «безымянных монастырей» в Киеве, Голубинский предлагает удачную гипотезу. В писцовых книгах XVI в. мы встречаемся с особого сорта монастырями, не представлявшими вполне самостоятельных учреждений, а ютившимися возле приходских церквей, в оградах церковных, отчего последние и до сих пор в некоторых местах называются монастырями. На церковном погосте ставились маленькие избушки или келейки и в них большею частью в одиночку проживали любители монашеской жизни, принимая настоящее монашеское пострижение; около одной церкви строилось 10 — 20 келий, в которых помещалось столько же или более чернецов или черниц. Голубинский думает, что необходимо предполагать такой порядок монашеской жизни изначальным в нашей истории и заимствованным из Греции. Самое построение кн. Ярославом первого (Георгиевского) монастыря свидетельствует о том, что насельники его уже были налицо, потому что неестественно думать, будто до того времени (1037 г.) на Руси совершенно не было желающих принимать монашество, и они вдруг явились в точно определенном количестве, для заполнения пустых стен созданного князем (как бы на риск) монастыря. A так как из всех 68 известных монастырей до-монгольского периода целых две трети построены, подобно первому Георгиевскому монастырю, князьями и частными людьми, то, следовательно, для заполнения их также находились готовые монахи. Последние, очевидно, брались из монастырей, привитавших около приходских церквей. Мало того, нужно думать, что монахи были в среде киевских христиан и до св. Владимира, и что с приходом из Болгарии, Афона и Византии на Русь новых монахов-миссионеров, они вышли на свет Божий, соединились в общества, стали селиться возле вновь возникавших церквей.

Если такова была начальная история русского монашества, т. е. если монахи явились у нас естественно, сами собой, а не в ответ только на клич кн. Ярослава, построившего первый монастырь, то, казалось бы, они сами и должны были положить начало строению монастырей, потому что это их собственное дело, ни для кого более не обязательное. Между тем за время киевского периода, в противоположность московскому времени, когда монахи отличались необыкновенной ревностью к монастырскому строительству, наблюдается как раз обратное явление. Две трети, как мы сказали, всех монастырей были построены князьями и боярами. Из остальных известно только о 10-ти, как построенных самими монахами и при том почти во всех случаях монахами богатыми, на деньги, принесенные из мира. Таким образом один только Киево-Печерский монастырь был в подлинном смысле монастырем монашеского строения. воздвигнутым без всяких предварительных денежных средств одним трудом и подвигами братии. «Мнози бо монастыри», замечает по этому поводу летописец, «от князь и от бояр и от богатства поставлени, но не суть таци, каци суть поставлены слезами, пощеньем, молитвою, бденьем» (1051 г.). Князья строили монастыри собственно не для монахов, т. е. главным образом не для них, а для себя, чтобы иметь собственных молитвенников за свою душу при жизни и смерти. Это была дань подражания грекам, у которых по давнему обычаю все коронованные, знатные и богатые люди строили свои фамильные монастыри и владели ими на основании ктиторского права, что с течением времени повело в Византии к эксплуатации монастырских доходов со стороны обедневших ктиторов. У нас, кроме Новгорода, ктиторами монастырей везде явились только князья, и потому у них не было корыстных отношений к своим монастырям. По тем же ктиторским побуждениям строили монастыри и богатые из монахов. Так, например, один из ранних киевских монастырей Спасо-Берестовский (упом. под 1072 г.), называвшийся Германечь по имени своего строителя Германа, который был в нем игуменом, поставлен был всего в сотне метров от монастыря Печерского и, следовательно, не для удовлетворения нужды в том монашествующих, а из желания строителя — иметь свой собственный монастырь. Стефан, преемник преп. Феодосия по игуменству в Печерском монастыре, после того как был выжит оттуда недовольной братией, также устроил при помощи сочувствовавших ему бояр свой монастырь в Киеве, так наз. Кловский Влахернский или Стефанечь. Антоний Римлянин, богатый новгородец, в завещательной грамоте созданному им монастырю великодушно отказывается от передачи кому-либо другому своих ктиторских прав, которые подразумевались сами собой: «се поручаю, пишет он, (свой монастырь) святей Богородице и крестьянам и даю в свободу». Обыкновенные монахи не усердствовали в строении монастыря вероятно потому, что не имели пред собой соответствующего примера Византии, где множество монастырей, настроенных в древнее время, не вызывало нужды в новом строительстве, а, во-вторых, вероятно, потому, что удовлетворялись возможностью монашествовать при церквах, тем более, что в таком способе монашества даны были все удобства к послаблениям аскетической дисциплины.

Обычай монашествования при церквах создал на Руси благоприятную почву для широкого распространения не общежительного, а келлиотского монастырского устава, так назыв. «идиоритма». Но устав этот ставит под сомнение самое существо монашествования, в котором вопрос об уставе имеет не какое-нибудь формальное, а именно существенное значение, потому что само монашество есть формальное установление. В его содержании (материально) нет и не может быть ничего сверх христианского: оно служит лишь особым методом личного спасения. Искажение в методе, или что тоже в уставе, есть поэтому искажение и самого установления. Монашеская методика спасения, берущая начало в чувстве собственного бессилия человека устоять против соблазнов окружающей жизни, есть методика буквального бегства из мира в пустыню по слову премудрого «отврати очи мои во еже не видети ми суеты». В пустыне, при крайней скудости средств к существованию, каждому отдельно живущему отшельнику не представлялось возможным впасть в какое-либо излишество. Но тонкие методисты аскетики нашли и то уже несовершенным в одиночном отшельничестве, что подвижник, при своих минимальных заботах о телесных нуждах, все же заботится и думает о себе. Чтобы затушевать и этот личный момент и наверное предохранить от возможных послаблений себе в одиноком подвиге, преп. Пахомий создал идеально-строгий общежительный устав, по которому каждый член братства вполне освобождался от необходимых забот только о себе и делался бессрочным рабом труда на общую пользу, по необходимости проводя все время в посте, бдении и молитве, без возможности каких-либо послаблений себе и будучи лишен малейшей личной собственности, до иголки включительно. Организованное на таких началах братство можно смело вдвинуть в какой угодно Вавилон, не рискуя потерять в его нравственной высоте слишком многого. Но келлиотство, имеющее смысл в пустыне (и в этом виде защищаемое Нилом Сорским), в соседстве с миром превращалось, по слабости человеческой, легко в привольное житье своим хозяйством и удобное пользование земными благами. Поэтому когда монашество, возложив руку свою на рало, оглянулось вспять и потянулось к шумным городам навстречу всем отвергнутым соблазнам, ему оставалось одно спасенье: прятаться за твердыню Пахомиева устава, не уступать миру эту верную крепость аскетической праведности. И действительно, при первом же соприкосновении с миром, в спасительном уставе пробиты были роковые бреши в виде неравенства в содержании старших и младших членов монастыря, в виде допущения частных заработков, в виде открытых ворот для греха. Но от падений всегда защищало монашество хотя частичное послушание общежительному уставу. Что же касается келлиотов, выделивших из себя еще класс совершенно неоседлых, вольных бродячих по миру монахов, то они дошли до всех крайностей ханжества и лицемерия, достойно оплаканных в греческой литературе некоторыми ревнителями христианского благочестия (Симеон Cолyнский XIV в.).

Когда русские монастыри начинали свою историю, в Византии произведена была реставрация строгого общежительного устава знаменитым Феодором Студитом, разумеется только в применении к его собственному КПльскому монастырю. Нам предстояло усвоить этот высокий образец во всей целостности и, не спуская тона, явить миру возрожденный идеал древнего монашества, его «вторую молодость», или, следуя общему заурядному примеру, унаследовать и продолжить монашество уже ослабленное грешной человеческой волей. К сожалению, как мы видели, самое начало русского монашества было неблагоприятно для его готовности следовать высокому образцу общежития. Оно сразу же ознакомилось с льготными условиями келлиотства. Энергическая попытка ввести на Руси строгий общежительный устав не увенчалась желанным успехом.

Христианизация русского народа

А) Βера

Церковь догматически, как царство Божие, как истинная жизнь в Боге, есть самоцель. Но церковь земная, воинствующая, историческая, кенотическая ставит себя в ряд других человеческих учреждений с их конкретными задачами и является организованной силой, борющейся за достижение поставляемых ею во времени, в истории определенных задач. И с этой стороны она подпадает наблюдению и суду истории для учета ее видимых «позитивных» достижений. Очертив, насколько хватило нам времени, общий строй главнейших сторон русской церкви за первый период ее исторической жизни, спешим ответить и на указанный вопрос: о плодах ее христианизующей деятельности за тот же самый период.

Первая вступительная задача ново устроенной на Руси церкви состояла в том, чтобы водворить в языческой душе русского человека новую христианскую веру. Выполнение этой задачи в своей первой стадии облегчалось существом языческих религиозных воззрений вообще. Новая религия принималась язычником с сравнительным удобством потому, что для него все религии были одинаково истинны, все боги одинаково реальны. Но потому же самому для него немыслима была и перемена веры, т. е. отрицание старой и принятие на место ее новой. Душе язычника свойственно было странное, на наш взгляд, совмещение или точнее подлепоставление нескольких вер. Сохранилось очень милое по своей откровенной наивности рассуждение балтийских славян-язычников, высказанное в первой четверти XII в., когда у них вводилось христианство. Вот оно: Nоbis соnsilium vidеtur ut Dеum сhristianоrum habеamus еt tamеn antiquоs dеоs nоstrоs nоn dimittamus еt juxta illius aram nоstris quоquе dus aram соnstituamus, ut еоs оmnеs paritеr соlеndо illum еt istоs paritеr habеamus prоpitiоs» (Aс. SS. Bоll, jul t. I p. 414). Точно также и на Руси в первое время после принятия христианства, хотя городские требища идольские были разорены, и служение старым богам было запрещено, но простые народные массы никак не могли стать такими дерзкими рационалистами, чтобы отрицать существование национальных богов, и, привыкая к христианскому Богу, вместе с тем благоговейно чтили и свои прежние святыни. Молитва в христианском храме не успокаивала пугливой мысли русского новокрещенца, и он спешил помолиться в овин, в хлебное поле, в рощу и к воде, чтобы не обидеть исконных покровителей его обыденной жизни, и приносил обычные жертвы на болотах и у колодцев. Период такого чистого и сознательного двоеверия, как обычное явление в народной жизни, судя по времени написания памятников, говорящих о нем, обнимал XI, XII, отчасти даже XIII в.

С течением времени под влиянием настойчивых преследований духовенства, суду которого подлежали преступления против христианской веры, и бесхитростной проповеди о том, что боги языческие это злые демоны, — отчетливая вера в старые божества померкла в сознании народном. Истолковывая новую веру сквозь образы старой, народ сам дал в руки духовенству способ депаганизации народно-религиозного сознания. A именно: через подмен нескольких языческих богов образами христианских святых (Перуна — образом Илии пророка, Волоса — св. Власия, Ярилы — св. Георгия). Эти боги как бы замаскировались и исчезли с горизонта народного мировоззрения. С утратой сознательной веры в прадедовских богов окончился первый период чистого двоеверия. Но христианству рано еще было торжествовать полную победу. В народном веросознании после утраты особых языческих богов оставалась еще нетронутой целая обширная область язычества. Это — весь тесно сросшийся с народным бытом культ языческий с системой годовых праздников, со множеством поэтически-символических обрядов. Сюда же принадлежали неискоренимые даже у цивилизованных народов и между тем характерно-языческие пристрастия: к разнообразным гаданиям о будущем и к привлечению сверхчеловеческой силы путем волшебства и чародейства. Таким образом, двоеверие сознательное сменялось бессознательным. При этом народное язычество как бы только возглавлялось христианскими верованиями и осложнялось христианскими таинствами и обрядами. Русские люди, вполне набожные христиане, открыто исповедывали веру в волхования и волхвов (напр., летописец о Всеславе Полоцком. Лавр. 1044 г.). В урочные времена справлялись языческие праздники с их непристойными игрищами и песнями, отвлекавшими народ от посещения христианских храмов. В семьях суеверные обряды старого языческого богослужения сохранялись во всей целости. Там по-прежнему ставились традиционные трапезы домашним божествам Роду и Роженицам, причем обряд относился ко времени Рождества Христова, и былые боги смешивались с образом Пр. Богородицы, родившей Христа. Вообще же период бессознательного двоеверия, продолжающийся в ослабленной форме в народе и до сих пор, хорошо всем известен и из истории литературы и из личных наблюдений над народной жизнью.

Таковы были результаты отрицательной деятельности церкви, направленной против старой языческой веры русского народа. Медленность успехов в этом миссионерском деле русской церкви зависела от скудости просветительных средств, находившихся в ее распоряжении: за исключением исключений в общем не было народных школ, не было книг, не было учителей. Темное полуграмотное духовенство нередко само не возвышалось над двоеверием народной веры. Автор одного обличительного поучения «о двоеверно живущих» вооружается против обычая освящать пиршественные яства по языческим обрядам и говорит, что «попове и книжницы — одни, видя деяния злая и слыша о них, не хотят учить, другие же и сами приобщаются им, допускают совершение языческого действа и едят моленное то брашно». Что касается положительной стороны дела, т. е. насколько народ ознакомлен был с самым религиозным учением христианства, то неутешительный пример даже настоящего времени дает нам основание предполагать в народе крайнюю скудость ясных понятий о христианской религии.

До сих пор мы имели в виду общую массу русского народа, далеко стоявшего от источников просвещения. Что же касается людей богатых, князей, передовых представителей русского духовенства и некоторых жителей крупных городских центров, имевших доступ к сокровищам книжной мудрости, то в их среде новая религия в большинстве случаев и принята была с полной сознательностью, как единая истинная вера, исключавшая все другие, и усвоена с достаточной полнотой и глубиной. Отметим только одну, если не характерную, то во всяком случае важную черту в христианском веропонимании русских книжных людей того времени. Именно, наряду с существенными признаками христианского веро- и нраво-учения, точнее — преимущественно пред последними, их внимание приковывали к себе и самые мелочные явления церковной обрядности, к области которой они стремились отнести еще массу бытовых казусов, почти не имевших никакого отношения к религии. Так, напр., в Ярославов Устав попадает стрижение бороды и головы, как церковное преступление. Вопрошание Кириково изобилует множеством недоуменных вопросов, в которых сквозит крайне обостренный взгляд на значение внешних мелочей в деле христианской религии, жизни и спасения; вопросы о пище здесь занимают одно из самых видных мест: можно ли есть рыбью кровь, мясо белки, тетеревину? За последнее сам епископ велел не давать причастия. Далее — во что можно одеваться? Вел. кн. Изяслав Ярославич задается вопросом о позволительности заклания в воскресные дни животных для пищи и о порядке соблюдения поста в среду и пятницу, когда на них упадают праздники. Последний вопрос спустя менее, чем чрез столетие явился темой горячих споров, занявших умы русских людей и иерархии, причем крайне строгое учение ростовского еп. Льва окрещено было громким именем «ереси». Во всех этих вопросах и спорах так и слышится дух того религиозного мировоззрения, на почве которого могли возникнуть неслыханные в истории христианства прения о сугубой аллилуйе и т. п. «христианских догматах». Чрезвычайное внимание к обрядным частностям людей книжных и лиц иерархических, единственных учителей и руководителей народных масс, поставление ими как бы знака равенства между существенными положениями христианского учения и всеми обрядовыми мелочами имело несомненное влияние на веропонимание простого народа и послужило тем малым квасом, который все смешение квасит. Грубый, материалистический взгляд недавних язычников на отношения между Божеством и человечеством охотно ухватился за цепь обрядовых предписаний, предложенных ему в качестве средств душеспасительных. Знак равенства между нравственной и обрядовой праведностью, поставленный пред лицом народа его руководителями, ввел в соблазн малых сих, и они, по естественной лености ума и сознания, надолго успокоились на упрощенном внешнем понимании христианской праведности. Вообще, это печальная ошибка, будто христианство должно быть преподносимо народу только с осязательной, обрядовой стороны. Наоборот, упрощая терминологию и формулировку, христианский катехет ни на градус не должен принижать самого смысла высоких основ спасительной религии до уровня низменных тенденций стихийного человека

B) Нравственность (личная и общественная)

Русская церковь начала свою нравственно воспитательную миссию среди народа с первобытной языческой религией, нисколько не проникнутой началами нравственными. В отличие от религий, сложившихся под воздействием более или менее развитой философской мысли, каковы древнеперсидская, буддизм, конфуцианство, и проникнутых в известной степени моралью любви, самоотречения или по крайней мере юридической честности, религии первобытные, к которым принадлежат даже древнейшие религии греков и римлян, стоят ниже наших понятий о нравственном вообще и могут быть названы прямо безнравственными. В них боги являются покровителями сильных и коварных и служителями их страстей. Поэтому, как отношения людей к богам, так и людей между собой рисовались в них чисто корыстными, эгоистическими. Не даром Платон считал Гезиода и Гомера развратителями народа и говорил, что Гезиод прикован в аду к медному столбу, а Гомер повешен на дереве и обвит змеями за басни о богах. Свидетельства о низком уровне нравственных понятий в норманно-славянской религии русских вообще и о грубости нравов можно находить у арабских писателей. Ибн-Фодлан так изображает отношения торгового древне-русса к своим богам. Во время прибытия русских судов к якорному месту, каждый из них выходит, имея с собой хлеб, мясо, молоко, лук и горячий напиток, и приближается к высокому поставленному столбу, имеющему лицо, похожее на человеческое, а кругом его малые изображения. Он подходит к большому изображению, простирается пред ним и говорит: о, господине! Я пришел издалека и привел много девушек, столько-то соболей, столько-то шкур…, пока не перечислит все, что он привез с собой из своего товара. Затем говорит: этот подарок принес я тебе — и оставляет принесенное им пред столбом, говоря: желаю, чтобы ты мне доставил купца с динарами и диргемами, который купил бы у меня все, что я ему покажу; — после этого он удаляется. Если продажа будет затруднительной и время ее продолжается долго, то он возвращается с другим подарком во второй, в третий раз». Корысть и грубый расчет — вот мотив служения богам древнерусского язычника. B основе взаимных отношений полагались та же корысть и право сильного. Ибн Даста говорит, что «все руссы постоянно носят при себе пики, потому что они мало доверяют друг другу, и что коварство между ними дело самое обыкновенное; если кому удастся приобресть хоть малое имущество, как уже родной брат или товарищ начинает завидовать и домогаться, как бы убить его и ограбить». Что касается области плотской нравственности, то здесь царила такая необузданная животная чувственность, такое феноменальное «нестыдение» (по выражению летописца), «о которых не лепо есть и глаголати».

Ничего не может быть резче той противоположности, какую внесла в круг нравственных идей русского язычника церковь. Церковь раскрыла для него понятие греха и указала его даже в малейших, ни для кого невидимых движениях человеческого сердца, а над всем внутренним миром человека и над всеми частностями его внешнего поведения поставила Бога, как бдительного Судию. Мысль о неизбежном божественном суде производила необыкновенно сильное впечатление на пугливое воображение язычника и отрезвляющим образом влияла на его нравственное поведение. Такое именно психологическое значение идеи суда Божия выразилось и в сказании об обращении кн. Владимира, более всего пораженного картиной загробных страданий, и в древнем русском обычае помещать большое изображение страшного суда в задней части храмов. На примере того же кн. Владимира можно видеть, как принцип безжалостного эгоизма в отношениях к ближним под влиянием церкви уступал место принципу любви в ее доступной форме милосердия. Коварным образом убивший своего брата Ярополка и взявший себе его супругу, Владимир становится в христианстве в высокой степени чувствительным к людским страданиям: он, боясь греха, не хочет убивать даже злодеев и проявляет исключительно широкую благотворительность всем бедным и немощным. Проникнутый духом новой религии сын его Борис, вместо того, чтобы по языческому обычаю воспользоваться сочувствием к нему киевлян и войска и прогнать Святополка из Киева, охотно признает его старшинство, а затем мученически погибает от руки неблагодарного брата. Наконец разрыв с чувственностью, как необходимое требование христианской нравственности, точно также выразительно сказался на личности крестителя русской земли. Летопись передает нечто чудовищное о женолюбии Владимира-язычника, именно говорит о 800 его наложниц и кроме того еще прибавляет, что Владимир «бе несыт блуда, приводя к себе мужеския жены и девицы растляя». Является невольно сомнение в вероятности цифры, говорящей о таком непомерном сластолюбии. Под наложницами здесь скорее всего разумеются те военнопленные невольницы, какие составляли обычный предмет торговли русских князей и в то же время находились в полном распоряжении их владельца. При себе их Владимир мог держать в таком большом количестве и не для себя только лично, а и для своей дружины, которой поблажал всячески. Во всяком случае, в поведении Владимира в этом отношении было что-то выдающееся: монах Иаков влагает в уста ново просвещенному князю такую фразу — «акы зверь бях, много зла творях в поганстве и живях яко скоти наго», а Титмар Межиборский прямо выражается о Владимире, что он был fоrniсatоr immеnsus еt сrudеlis. Однако, несмотря на свой 30-летний возраст, Владимир нашел в себе столько нравственного героизма, чтобы совершенно отстать от своей крайней распущенности. Но он еще ни в каком случае не представлял собой аскета. Нашлись все-таки вскоре по крещении русской земли пылкие идеалисты, хотевшие во всей возможной полноте осуществить идею отвержения плоти, той тяготившей христиан плоти, которой всецело жило прежнее язычество. Это — Киево-Печерские подвижники…

Правда, все указанные и им подобные примеры столь успешных нравственных влияний церкви говорят только о редких единицах, а не о всей массе русского народа, но практически было дорого то, что эти примеры стали для массы конкретными воплощениями новых христианских идеалов, и если вообще еxеmpla trahunt, то для простых русских людей, непривыкших к отвлеченному мышлению, близкие национальные образцы добродетелей и в особенности служили могущественными нравственно-воспитательными уроками. Князья старались подражать в милосердии своему славному прадеду. Образ неповинных страдальцев Бориса и Глеба, положивших душу свою ради мира общественного, и нежелание походить на бесчестного убийцу их, Святополка, не раз удерживали князей от междоусобной вражды и кровопролитий. Что же касается идеальных образцов монастырских добродетелей, то на них было обращено исключительное внимание русского народа, в них была усмотрена вся полнота христианской святости и едва ли не единственный прямой путь спасения. Помимо того, что христианство принесено к нам было в ярком аскетическом освещении, это произошло и потому, что недавним язычникам, всецело жившим интересами земли и своего тела, резче всего бросился в глаза как раз противоположный дух новой религии; в отрицании плоти они в осязательной и доступной для себя форме почуяли новый, противный прежнему, характер христианской нравственности и, не постигая других сторон евангельского подвига любви, в телесном аскетизме усмотрели всю сущность христианского спасения, чрез него поняли все христианство. Невыгодной стороной такого монастырского понимания христианской нравственности явилось то, что мирская христианская жизнь у русских осталась без своего полного нравственного идеала. Не было такого готового идеала и в русском светском обществе, который бы служил дополнением идеалу монастырскому, на подобие западноевропейского рыцарства, с его культом личной чести, уважения достоинства в другом человеке и поклонения женщине. Таким образом, мирской русский христианин очутился в довольно отчаянном положении. Он чувствовал как бы роковую невозможность быть настоящим христианином. Он был женат, заботился о приобретении средств к содержанию своей семьи, чувствовал потребность развивать в соответствующей деятельности свои природные дарования и, наконец, отдыхать среди каких-нибудь жизненных радостей и развлечений. Между тем аскетический идеал требовал от него только умерщвления плоти, отвращения от житейских радостей, презрения к женской красоте, а чрез это и презрение к женщине вообще. Этот восточный мотив особенно резко развивался в статьях «о злых женах» (напр., в сборнике «Пчела»). Против такой крайности, как увидим ниже, сама же церковь боролась, внушая высший христианский взгляд на достоинство женщины. Во всяком случае яркая проповедь аскетизма и отсутствие учения о мирской христианской морали создавали у чутких людей разлад в их совести и порывы к тому, чтобы хотя перед смертью формально принять монашеское пострижение. Характерно это томление совести древне-русского мирянина выражено в Ипатьевской летописи в рассказе о вел. князе Ростиславе Мстиславовиче (1168), том самом князе, которому духовник поп Симеон воспрепятствовал в конце концов надеть черные одежды. Ростислав часто говаривал Печерскому игумену Поликарпу: «поставь мне, игумене, келью добрую; боюсь я внезапной смерти… хотел бы я освободиться от маловременного суетного сего света и мимо текущего и много мятежного жития сего». Поликарп благоразумно, но не вполне последовательно с точки зрения господствующего взгляда на спасение, отговаривал князя от его намерения. «Вам, говорил он князю, Бог так велел быть: делать на этом свете правду, в правду суд судить и держаться раз принятой присяги». Но последовательный ученик тех же монахов — князь не мог сделать игумену этой беспринципной с его точки зрения уступки и настаивал на своем: «Отче, возражал он, княжение и мир не могут быть без греха, а я уже не мало был на этом свете и хотел бы поревновать, как все правоверные цари пострадали и получили награду от Господа Бога Своего, как святые мученики пролили кровь свою и восприняли венец нетленный, как отцы святые, удручивши тело свое постом и узким и тесным путем ходя, достигли царства небесного, как, слышал я, говорил и сам правоверный царь Константин, что если бы знал он насколько честен лик иноческий, восходящий к престолу Божию без доклада («бес пристава»), то снял бы венец и багряницу…» Прежде полагали, что против исключительного господства монастырского идеала спасения в до-монгольское время высказывался Владимир Мономах. С легкой руки проф. Порфирьева, в поучении Владимира Мономаха читали такое место: «Милость Божия заслуживается не одиночеством, не чернечеством, не голодом, как иные терпят, но делами милости и любви». Новейшая критическая проверка дала другой результат; мысль Мономаха оказывается такова: можно и в миру спастись, если уж для нас трудно н отшельничество и монашество и пост, путем которых спасаются другие добрые люди. (Шляков. О поучении Влад, Мономаха, СПБ, 1900 г., с. 93 и 110).

Понятно, что мирская жизнь, оставшись без идеала, туго прогрессировала в нравственном отношении, ослабляемая отчаянным сознанием невозможности не уступать влекущим прелестям мира. А грубые языческие пороки были велики и требовали вековых исправительных условий. Если не более, то во всяком случае не менее других народов русские были преданы пороку пьянства. О русских язычниках Ибн-Фодлан свидетельствует, «что они предаются питью вина неразумным образом и пьют его целые дни и ночи; часто случается, что они умирают со стаканом в руке». При перемене веры русские по сказанию выставляют соnditiо sinе qua nоn — дозволение «пити». И впоследствии, как изображает преп. Феодосий, русское пьянство доходило до крайностей: «одни, по его описанию, ползают на коленях, будучи не в состоянии стоять на ногах, другие валяются в грязи и навозе, ежеминутно готовые испустить дух».

Грубое нарушение седьмой заповеди было другим печальным наследством русских нравов от времен язычества. Так, наложничество былых русских работорговцев с своим живым товаром перешло в такие же отношения древне-русских бояр и вообще господ к своим рабыням-холопкам. Ярославова Правда считается, как с явлением вполне обыкновенным, с рождением господами детей от рабынь. В простом народе не одно столетие царил обычай многоженства и самая беспорядочная легкость разводов. Сношения молодых людей казались настолько неустранимыми, что еп. Нифонт, на вопрос Кирика об условиях их причащения, выставляет не требование совершенного воздержания, а лишь воздержания в продолжении 40 дней пред причастием (!). Кроме этого вечный человек-зверь и в данное время дает о себе знать. Зверские поступки этого рода (ослепление князя Василька, убийство Игоря Ольговича и т. п.), еще не так сравнительно прискорбны, как прискорбны случаи жестокости, имеющей вид узаконенного наказания, потому что жестокие законы несомненно ожесточают нравы. Еще более прискорбно, когда в жестокостях повинны лица, которым это приличествовало всего менее, именно епископы. Мы уже упоминали о страшной казни, которой подверг митр. Константин Ростовского архиепископа Феодора. Еще ранее этого Новгородский еп. Лука Жидята также поступил с своим холопом Дудиком. Дудик оклеветал в чем-то Луку и подверг его чрез это суду митрополита и трехлетнему заключению в Киеве. Но за то, когда епископ снова возвратился в Новгород на кафедру, то приказал Дудику урезать нос и обе руки, после чего тот убежал к немцам.

Воспитание власти государственной

Прежде всего церковь принесла, неведомую русским язычникам, идею богоустановленной власти. Прочнее этого фундамента для опоры авторитета власти трудно представить что-нибудь другое. Уже первые епископы русские внушают кн. Владимиру по поводу предстоявшей казни злодеев следующее: «ты поставлен еси от Бога на казнь злым, а добрым на милование». Митр. Илларион в речи, произнесенной пред сыном Владимира, Ярославом, говорит: «добр же зело и верен послух сын твой Георгий, его же сотвори Господь наместника по тебе твоему владычеству». Владимиру и Ярославу, как единовластным правителям русской земли, было еще легко усвоить эту идею, но потом, при удельных междоусобиях фактический порядок вещей не только не благоприятствовал, но и прямо препятствовал ее усвоению: слишком была явной среди всеобщей путаницы роль случайных обстоятельств и грешной человеческой воли. Однако духовенство продолжало проповедь в прежнем направлении. Митр. Никифор в своих посланиях к Владимиру Мономаху писал, что князья «избрани бысте от Бога и возлюблени бысте Им». И русские князья действительно прониклись этой идеей, хотя и понимали ее несколько грубовато. Так, напр., князья половецкие говорят Глебу Юрьевичу: «Бог посадил тя и князь Андрей на отчине своей и на дедине», т. е. избрание Божие представляют в виде конкретной силы, действующей в ряду других конкретных факторов, создающих власть, и в том же самом смысле.

Наряду с проповедью идеи богоустановленной власти, духовенство усиленно учило и принципу почитания всяких властей. В поучении, известном с именем Луки Жидяты, читаем: «Бога бойтесь, а князя чтите». В одном сборнике XII в. дается наставление «буди боязнив пред царем, готов в повелении его». Поучение XIII в. (Слово св. отец како жити крестьянам) гласит: «наипаче же своему князю приязнь имей, а не мысли зла нань. Глаголет бо Павел апостол: от Бога власти всяки устроени суть: Бога ся бойтесь, а князя чтите. Аще бо властем кто противится, Божию суду повинен есть, повелению бо противится Божию».

На этом проповедь не остановилась. За идеей божественного происхождения власти стали внушать идею ее богоподобия и обоготворения. Так. напр., летописец по поводу убиения князя Андрея Боголюбского, к словам ап. Павла о властях делает следующее пояснение: «естеством бо земным подобен есть всякому человеку цесарь, властию же сана яко Бог».

Из идеи божественного происхождения и авторитета власти делалось два вывода. Во-первых, если дарование власти дело Промысла, то добиваться ее насильно нельзя. Летописец замечает по поводу убиения Бориса и Глеба о Святополке: «помыслив высокоумием своим, не ведай, яко Бог дает власть, ему же хощет; поставляет бо царя и князя Вышний, ему же хощет, даст». Во-вторых, богоустановленностью предопределяется и санкционируется и качество власти, каково бы оно ни было. О хороших властителях не возникает сомнения: они воздвигаются Промыслом на благо людей, но и худые имеют также свое назначение свыше: они попускаются Богом в наказание за наши грехи. В Святославовом Сборнике 1075 г. в ответах Анастасия Синаита так развивается эта мысль: «Да добре се ведомо, яко ови князи и царие: достойны таковыя чти, от Бога поставляются; ови же паки, недостойни суще… по Божию попущению или хотению поставляются…» «Егда узришь недостойна кого или зла царя, или князя, или епископа, ни чудися, ни Божия Промысла потязай, но разумей и веруй, яко противу беззаконием нашим тацем томителем предаемся».

По отношению к самой власти из той же идеи делался вывод об ее ответственности не только пред людьми, но и пред Богом. В предисловии к Русской Правде говорится: «послушайте и внушите вси судящии земля, яко от Бога дастся вам власть и сила от Вышняго. Давый бо вам власть Бог истяжет скоро ваши дела и помыслы испытает, яко служители есте царствия, ти не судисте право». Ближайшее значение для церкви имела выводимая из той же посылки идея ответственности гражданской власти за интересы чисто-церковные. Князю вменялось в обязанность, как верховному попечителю церкви. хранить чистоту веры и ограждать православный народ от соблазнов. В послании к Владимиру Мономаху митр. Никифор пишет: «соблюдено ти се будет (т. е. долгоденственное княжение), аще в стадо Христово не даси волку внити, — но сохраниши предание старое отец твоих»; князьям следует, «яко от Бога избранном и призванном на правоверную веру Его, Христова словеса разумети известно; и основание церковное твердое да ти будет основание, яко же есть святые церкве, на свет и наставление порученным им людем от Бога». Такой проповедью церковь сама воспитывала опекуна над собой, с которым ей впоследствии пришлось считаться.

Насаждение просвещения

Крупнейшим фактом, сопровождавшим устроение на Руси официальной церкви, было введение просвещения. Просвещение — не случайный результат влияния церкви; оно неизбежный ее спутник, хотя этим еще не предопределяется высота его уровня. Св. Владимир, когда вводил на Руси христианство, то вместе с переменой веры более всего заботился о превращении своего народа в просвещенную, культурную и блестящую нацию по подобию Византии. Владимир ведет с греками войну, добивается их союза, родства с императорами и только тогда крестит свой народ. Для одной перемены веры это было бы излишне: иерархия, хотя и не высшего ранга, охотно бы явилась из Греции, церковная утварь и разные другие драгоценности могли быть куплены за деньги. Но Владимир хотел не того. Ему было нужно, чтобы греки, породнившись с ним, преодолели отвращение к русским, как к варварам, перестали скупиться — уделить нам часть своих культурных благ, возымели усердие учить нас наукам и искусствам, открыли нам, так сказать, «профессиональную тайну» своей образованности. Из Корсуня Владимир, вместе с церковными святынями, перевозит в Киев и несколько бронзовых статуй, торопясь видеть свою столицу похожей на просвещенную царицу Босфора. Как только произошло крещение киевлян, Владимир немедленно «послав, нача поимати у нарочитые чади дети и даяти нача на ученье книжное», т. е. задался целью дать настоящее просвещение детям высшего сословия. Он надеялся, что младшее поколение аристократии, пройдя полный цикл наук, необходимых для образованного человека того времени, будет надежным проводником просвещения и для всего русского народа. Но расчеты Владимира были довольно ошибочны. Культурность и любовь к просвещению не даются сразу, а наростают и копятся в нациях веками и тысячелетиями. Добровольной охоты учиться у русских еще не было. И родители, и дети одинаково смотрели на школу и науку, как на злые мытарства. Набирать в науку приходилось насильно. Матери плакали о своих сыновьях, как об умерших. Нужны были особенно благоприятные условия для того, чтобы столь недружелюбно встреченное вельможной русской аристократией дело школьного просвещения не погибло. К сожалению, усвоенная от греков постановка школьного обучения не рассчитана была на принудительность, необходимую для варваров, и была плодотворной только в культурной стране, где образование рассматривалось, как положительное благо. Именно, в Византии не было подобных нашим государственных школ с определенными программами. Учительство было свободной профессией. Свободные частные учителя учили у себя по домам (или даже в особых школьных помещениях) свободно приходивших к ним лиц столько времени и стольким наукам, сколько те хотели. Государственной школы с официальными правами, с однообразной обязательной программой не существовало. Между тем, у нас на Руси только такая организация школ и могла бы обеспечить сохранность известного уровня просвещения. A без этого, — частные греческие учителя, вызванные при Владимире для обучения детей русской аристократии, столкнувшись с враждебным отношением учащихся и родителей к науке, не имели средств и охоты выдержать в своем преподавании нормальную программу общего образования. Не получая нравственного поощрения за свой благородный труд, они естественным образом опустили руки, не преодолели инерции русской некультурности и, сообщив надлежащее образование лишь немногим единичным талантливым лицам, низошли в своей деятельности до обучения простой грамотности. К грамотности, в конце концов, и свелось все наше русское просвещение за целый ряд веков. Вина такого печального результата широких начинаний св. кн. Владимира падает на нас самих; очевидно мы сами были неспособны заинтересоваться наукой и упустили это сокровище, предложенное нам греками, из своих рук. Проф. Голубинский особенно резко настаивает на этом выводе, и характеристикой русского просвещения до-монгольского периода, так же, как и последующего московского, считает простую грамотность. Господствовавший до него научный взгляд, напротив, держался более высоких представлений о до-монгольской образованности. И до сих пор этот вопрос является в науке живым и спорным. Оптимистический взгляд на до-монгольское просвещение находит опору в свидетельствах, извлекаемых из «истории» В. Н. Татищева. Но после беспощадной критики этих свидетельств со стороны Голубинского, им приходится дать решительный «отвод» в спорном вопросе. Татищев был историк старого времени, когда не казалось особенно противным правилам научной этики смешивать свои личные мнения и догадки с объективными документальными данными. Поэтому он наполнил свою историю массой произвольных измышлений и субъективных догадок, составленных на основании каких-нибудь незначительных намеков летописей. Как представитель вольнодумной эпохи Петровских реформ, он руководился при этом тенденциозными целями. В частности, в вопросе о просвещении он старался показать, на основании истории, просветительные заботы светской княжеской власти, и, наоборот, неблагосклонное отношение к наукам духовного сословия. Например, в летописи под 1080 г. о дочери Ярослава Анне сказано: «совокупивши черноризицы многи, пребывала с ними по монастырскому чину». У Татищева это известие получает такой вид: «собравши младых девиц, неколико обучала их писанию, також ремеслам, пению, швению и иным полезным им знаниям». Что это женское учебное заведение, вместо монастыря, сочинено Татищевым, с целью тенденциозного поучения современников, видно из добавления, каким он сопровождает свое сообщение: «достойна сия Анна великая и достохвальная именована быти, и дай Бог, чтоб мы такую Анну еще иметь могли». Если летопись под 1093 г. по поводу смерти Всеволода Ярославича говорит: «излиха же любяше черноризцы и подаянье требоваше им», то у Татищева это значит: «много в монастыри и церкви на училища подаянья давал», потому что для приверженца петровских реформ жертвы на монастыри и церкви помимо просветительных целей казались совсем непочтенными поступками. О Константине Всеволодовиче Ростовском Лаврентьевская Летопись сообщает, что он «часто чтяше книги с прилежанием, заповедуя и детям своим книжного поучения слушать» и что, одаренный от Бога мудростью Соломоновой, он «всех умудрял телесными и духовными беседами». У Татищева это изображается так: «великий был охотник к чтению книг и научен был многим наукам; того ради имел при себе и людей ученых, многие древние книги греческие ценою высокою купил и велел переводить на русский язык. Многие дела древних князей собрал и сам писал, також и другие с ним трудились»; «он имел одних греческих книг более 1000, которые частью покупал, частью патриархи, ведая его любомудрие, в дар присылали». О князе Романе Ростилавиче Смоленском (1180 г.) летопись говорит только, что он был «всею добродетелью украшен, страха Божия наполнен, нищия милуя, монастыри набдя». Но так как для Татищева «добродетель» прежде всего заключалась в учености и «набдение монастырей» имело смысл только при их просветительной деятельности, то он и переделал это краткое летописное известие по своему вкусу. Получилось — «что Роман Ростиславович был вельми учен всяких наук» и «к учению многих людей понуждал, устрояя на то училища и учителей, греков и латинистов своею казною содержал и не хотел иметь священников неученых».

Устранив свидетельства Татищева, мы однако не обязаны еще буквально соглашаться с пессимистическим воззрением Голубинского. Он совершенно прав, когда критикует устарелые аргументы оптимистов. Как на причину исчезновения существовавшего у нас школьного просвещения те ссылались на княжеские усобицы и на монгольское иго. Голубинский предлагает только дать себе ясный отчет, каким это образом удельные войны могли уничтожить просвещение, чтобы убедиться, что эта ссылка — плод недомыслия. Против второго основания он возражает указанием на Новгород, не тронутый татарами и однако не сохранивший никаких следов школьной образованности. Наконец, Голубинский борется с своими противниками общим встречным вопросом: куда могло бесследно исчезнуть такое сложное и глубокое явление, как школьное просвещение, если оно было в до-монгольской Руси? Но этот же вопрос может быть обращен и против него самого, против крайностей его собственного взгляда. Ведь он предполагает, что первому поколению русских бояр, хотя бы небольшому количеству, после крещения Владимиром сообщено было настоящее просвещение. Куда же оно могло исчезнуть так быстро и так бесследно, если, по его мнению, во все последующее время киевского периода у нас была одна грамотность? Куда девалась и бесследно рассеялась вызванная Владимиром плеяда греческих учителей? Это был бы неестественный saltus histоriеns. Его и на самом деле не было. Следы первоначального, введенного Владимиром систематического школьного образования, очень заметны и несомненны в первой половине киевского периода. Не все княжеские и боярские дети были ленивы, бездарны, не все, с другой стороны, греки-учителя покинули русскую страну и уехали домой; были лица, усвоившие греческую школьную науку; были и учителя, оставившие по себе преемников по профессии. Только этим мы и можем объяснить себе появление в до-монгольскую эпоху у нас таких сравнительно совершенных в формальном отношении литературных произведений, каких не имеем за все московское время. Такие произведения, как «Слово о законе и благодати» митр. Иллариона, «Слово о полку Игореве», Слова и молитвы Кирилла Туровского, Голубинский определенно и последовательно называет «исключениями». Но зачем же примиряться с такой замечательной вереницей исключений, если есть возможность объяснить их естественную историческую законность? Очевидно, постепенно слабевшее после времен св. Владимира, школьное просвещение и учителя-греки все-таки еще кое-где существовали и приносили соответствующие плоды. Митр. Илларион, написавший такое в высокой степени совершенное ораторское произведение, могущее с успехом конкурировать с лучшими речами Филарета, Иннокентия, Никанора, несомненно получил полное грамматическое, диалектическое и богословское образование у первых учителей греков, потому что, вероятно, был знатного происхождения (чем может быть и объясняется отчасти его необычайное возведение в митрополиты). О Ярославе Владимировиче известно, что он знал греческий язык и сам делал с него переводы: «Ярослав же любим бе книгам и прилежа им почитая е часто в нощи и в дне и собра писце многы и прекладаше (единств. число, т. е. относится к Ярославу) от Грек на словеньское письмо и списаша книгы многы». Сын его Всеволод — отец Владимира Мономаха «дома седя пять язык умеяше». Сам Владимир Мономах доказывает сыновьям необходимость знания иностранных языков, «в том бо», говорит он, «честь есть от инех земель». Можно сказать даже более: знание языков, при тогдашних сравнительно широких сношениях с другими народами, требовалось не только честью русского княжеского звания, но было и в значительной степени прямой необходимостью. И среди князей, служилых и торговых людей были несомненно знавшие иностранные языки. Мы достоверно знаем это относительно князей смоленских. Они находились в постоянных политических, торговых и даже родственных отношениях с прибалтийскими немцами и другими прибалтийскими народностями. Поэтому они и их бояре знали языки латинский и немецкий, подтверждением чему может служить смоленская «торговая правда» или торговый договор смольнян с рижанами XIII в., написанный на двух языках — латинском и немецком: подписавшие его люди должны были понимать, что они подписывают. Есть и другие признаки знания смольнянами немецкого языка. Одно сравнительно недавно открытое литературное произведение до-монгольского времени убеждает нас в том, что в Смоленске, равно как и в Киеве, русские книжники знали и язык греческий. Следовательно, учителя греческого языка и связанной с ним литературы еще долгое время после кн. Владимира существовали в больших и богатых городах, и, таким образом, догадки Татищева относительно учителей греков и латинистов в Смоленске подтверждаются.

Под новооткрытым памятником мы разумеем послание митроп. Климента Смолятича к смоленскому пресвитеру Фоме, независимо друг от друга найденное и одновременно в 1892 г., но в разных местах, изданное Н. К. Никольским и Хр. М. Лопаревым. Климент писал какое-то послание к Ростиславу Смоленскому (может быть по вопросу о законности своего поставления) и в нем каким-то образом задел образованного смоленского священника, близкого к князю, Фому. Фома не утерпел и написал Клименту объяснительное письмо. Ответом на это письмо и служит новооткрытое послание Климента. Фома упрекал Климента в приверженности к аллегорическому методу толкования писания, видел в этом ненужное философское тщеславие, сам стоял за буквальное, простое понимание и изложение богословских истин и ссылался в свидетельство своей правоты на авторитет известного Клименту образованного смоленского инока Григория. Климент признает нравственный авторитет Григория, признает его знакомство с школьной греческой мудростью, но говорит, что и за его спиной стоит целое школьное греческое направление и целая группа киевских книжников, знающих греческий язык. «Поминаю же», пишет Фоме, «паки реченнаго тобою учителя Григория, его же и свята рекл не стыжуся, но не судя его хошу рещи, но истиньствуя. Григорий знал алфу, якоже и ты, и виту, подобно и всю К и Д (24) словес грамоту, а слышиши ты ю у мене мужи им же есмь самовидец, иже может един рещи алфу, не реку на сто или двести или триста или четыреста, а виту такоже». Голубинский не хочет видеть в этом свидетельства о знании русскими греческого языка. Он предполагает, что греческими именами άλφα βήτα и т. д. назывались славянские буквы и что знать альфу и виту на сто, на двести и т. д., значит уметь читать азбучные упражнения, или перечислить наизусть слова сомнительные в отношении правописания, которые могли располагаться в азбуках алфавитными столбцами. Но, во-первых, здесь идет речь о 24 буквах. очевидно. греческих, а не славянских, которых всех 38. «Это», говорит Голубинский, «с вероятностью нужно объяснять тем, что наши славянские азбуки (учебники) были переводом с азбук греческих и по сей причине буквы греческой азбуки были в них как бы господствующими». Темно и натянуто! Во-вторых, нелепо было бы митрополиту Клименту в серьезном богословском споре о методе толкования свяш. Писания ссылаться на то, что спорящие знают азбуку. A Голубинский серьезно уверяет, что выражение «Григорий знал алфу и виту» и т. д. употреблено вместо: «Григорий умел читать, Григорий был человек грамотный», и это будто бы могло удивить Климента и заставить благоговеть пред ученостью Григория и подобных ему киевских грамотников. Толкование — явно неудачное. Если Климент и мог ценить только одни грамматические познания, то разве познания в греческом языке, который был ключом к богословской мудрости, а никак не знание одной русской грамматики. Знание альфы, виты на 100, на 200 и т. д. может означать или знание греческого лексикона, или знание каких-нибудь алфавитных сборников изречений, афоризмов богословских и философских, исполнявших у тогдашних книжников роль наших энциклопедий. Не колеблет, а скорее подкрепляет наш взгляд и статья Голубинского, напечатанная им летом 1904 г. в «Известиях 2-го Отд. Имп. Акад. Наук» под заглавием: «Вопрос о заимствовании до-монгольскими русскими от греков так наз. схедографии, представлявшей собою у последних высший курс грамотности». Здесь сообщаются следующие фактические данные. У греков в школьной практике к XI веку сложился высший курс грамматики под именем схедографии (— от σχίζω раскалываю — т. е. грамматический разбор слов). В объем схедографии включались две серии языкового материала. Одна серия состояла из записи грамматического разбора слов того или иного книжного текста. Эта серия находила себе место в ученических тетрадках, составлявших записи классных объяснений учителя; она была произвольна и разнообразна и не составляла прочного приобретения лингвистической науки. Другая серия, наоборот, стала вырастать в прочный и однообразный курс знаний некоторых тонкостей греческого классического языка, — тонкостей, которые уже не даны были в непосредственном живом разговорном языке поздних греков и нуждались в регистрации. Сюда относились: 1) древние непонятные ново греку слова; к ним нужны были глоссарии; 2) слова, имевшие синонимы и омонимы; нужно было точное определение их смысла и по сравнению друг с другом и сравнительно с поздним разговорным употреблением, 3) слова с сомнительным, колеблющимся в произношении ударением и сбивчивым правописанием. Для всех такого рода слов и изготовлялись особые лексиконы. Их диктовали учителя ученикам в классе, а ученики по возможности зазубривали. Для удобства запоминания их составляли даже стихами, так наз. анти стихами, т. е. параллельными, двойными стихами (сравн. библейские параллелизмы). Курсы схедографии можно видеть в печатных ученых изданиях. Так, напр., стишной схедографический лексикон (Λεξικον σχεδογραφικόν) синонимических слов XI в., издан Буасонадом в Париже (1832 г.). Вот несколько строк из него: «Αναξ υπάρχει βασλεϋς. «Ανασσα — ή δεσποίνη «Αντρον εστί το σπήλατον Άραρότως — πρεπόντως… и т. п.

Схедография считалась у греков высшим курсом грамматики, завершением ее. «Книжные люди», говорит Голубинский, «и между ними особенно учители грамоты, стремившиеся к возможному совершенству в изучении последней и к приобретению возможно громкой славы, могли заучивать схедографические лексиконы наизусть, могли состязаться в знании их друг с другом и могли хвастать знанием их перед кем бы то ни было». Далее естественно сделать предположение, что таким знанием греческих схедографических лексиконов с 200 — 400-ми стихами на каждую букву греческого алфавита и хвалились окружавшие Климента в Киеве книжники. Это имело бы смысл, как доказательство полного, совершенного знания ими греческого языка, благодаря которому им открыты все источники богословской мудрости. Но почтенный академик не хочет допустить этого и потому делает другое, несравненно более натянутое предположение, будто здесь дело идет все-таки не о греческой схедографии, а о схедографии славянской, составленной по примеру греческой у болгар и потому перенесенной к нам в период до-монгольский. Однако опять загадку составляет вопрос: почему речь идет об «альфе», «вите» и 24-х, а не 38, славянских буквах? Вопроса этого Голубинский разрешить не может. Он пишет «почему Климент говорит об альфе и вите и обо всех 24-х буквах греческой азбуки, а не об аз и буках и не обо всех 38 буквах славянской азбуки, положительно отвечать на вопрос об этом пока не можем». Что спорное место из послания Климента нужно понимать, согласно с мнением Н. K. Никольского, именно как доказательство знакомства русских до-монгольских книжников с греческой школьной мудростью, с греческими школьными направлениями богословской мысли и, следовательно, предполагать еще в половине XII в. присутствие на Руси учителей-греков, это видно и из загадочного факта появления у нас во второй половине XII в. такого выдающегося по литературному образованию писателя, как Кирилл епископ Туровский. Слова и молитвы Кирилла написаны с таким литературным искусством, с такими техническими словесными украшениями и в таком явно аллегорическом стиле, что вполне могут быть приписаны, напр., какому-нибудь южнорусскому проповеднику XVII—XVIII вв. прошедшему правильную риторическую школу. Несомненно Кирилл прошел под руководством греческих учителей теорию духовной словесности. Его произведения никоим образом несравнимы с произведениями писателей московского периода: насколько те, даже при талантах, всегда пишут как самоучки, настолько Кирилл и в логике и в слове обнаруживает в себе человека школьно-образованного. Голубинский спокойно объясняет образование Кирилла исключительными обстоятельствами, случайной встречей с способным к преподаванию греком. Но если мы оценим надлежащим образом данные, почерпаемые из послания митр. Климента, то нам уже не будет нужды давать столь неудовлетворительное объяснение факту появления у нас в XII в. Кирилла Туровского, как «случайность». Знающие греческий язык и греческую школьную науку лица в Киеве и в Смоленске, по словам Климента, в то время были; были, очевидно, и греки — их учителя. Самое аллегорическое направление Кирилла Туровского также не случайность.

Оно, оказывается, было господствующим среди киевских, южнорусских книжников, которым оно было по вкусу и которые, вероятно, подыскивали себе и подходящих в этом отношении учителей среди греков, в противоположность северно-русским городам (Смоленску), где и греки-учителя были иного направления. Сам митроп. Климент, вместе с кружком близких ему людей был покровителем аллегоризма. Немудрено, что в такой киевской школе и в такой среде мог получить образование и почерпнуть свое направление и Кирилл Туровский. Вместо исключения, так. образом, пред нами естественный исторический факт, объясняемый тем, что усилия св. Владимира по водворению у нас настоящего греческого просвещения, хотя и не увенчались полным успехом, но не исчезли бесплодно и дали свой естественный результат, свой отголосок на протяжении почти всего до-монгольского периода. Если принять все это во внимание и поставить рядом такие выдающиеся литературные произведения, как «Слово» Иллариона, «Слово о полку Игореве», Слова Кирилла Туровского, подобных которым не было во всей московской литературе, то приходится признать, что в до-монгольское время у нас была не одна грамотность, а и настоящая школьная образованность, правда не расцветавшая, но постепенно угасавшая.

Примечания

1.

 1) С. Петровский. Сказания об апостольской проповеди по северовосточному черноморскому побережью. Одесса. 1898. (XX и XXI тт. «Записк. Импер. Одес. Общ. Истории и Древн.»).

2.

 1) A. Нarnaсk Gеsсh. d. altсh Littеr. Lеipz. 1893. S. 344.

3.

 2) Mignе P. G. E. 120 соl. 216 sqq.

4.

 1) Епифаниево повествование почти буквально копируется анонимным автором Πράξεις χαΐ περίοδοι... απ. Ανδρέου. (XI в.?). Перефразируется Метафрастом (X в.) и автором грузинского жития ап. Андрея (X в.?). Если не Елифаниево повествование, то какой-нибудь из этих, или подобный им, рассказ мог стать известным составителю русского сказания. Сохранились отрывки очень древнего перевода повести Епифания на славянский язык. См. В. Г. Василевский. Ж.М.Н. Пр. 1877 г., ч. 189, с. 166.

5.

 2) Міgnе Р. G. T. 106 соі. 53 sqq.