Пересечение

Катасонова Елена

Новая книга Елены Катасоновой состоит из романа, повести и двух рассказов. Все произведения объединены общей темой: поиск своего места в жизни. «Кому нужна Синяя птица» — роман о любви, столкновении разных образов мышления: творческого и потребительского. Повесть «Бабий век — сорок лет» продолжает тему «Птицы», повествуя о сложной жизни современной женщины-горожанки. Идея рассказов «Сказки Андерсена» и «Зверь по имени Брем»: «Мы живы, пока нам есть кого любить и о ком заботиться».

Елена Катасонова

Пересечение

Кому нужна Синяя птица

Часть первая

1

Павел… Ну и дали ему имечко — Павел! Сколько тупости, сытой спеси — так, видите ли, звали деда… Бред какой-то: дурацкое имя в честь деда, которого никогда не видел. Мерзкий, кстати говоря, был старик — тетя Лиза рассказывала. «О мертвых плохо не говорят…» Таня права: если он умер, это еще не значит, что при жизни он не был мерзавцем. Какое ханжество! Татьяна права…

Павел сидел в своей машине, в мокром пустом переулке. Сидел и привычно злился. Потом опомнился, усмехнулся: ну чего навалился на ни в чем не повинное имя? Почти сорок лет служит ему верой и правдой, и ничего такого особенного в нем нет. Просто все ему опротивело, осточертело — и верная до смерти супруга, и столь же верная дама сердца, академический его институт, и он сам, со всеми потрохами, с именем — в том числе.

Сегодня он опять не выбил ничего путного из дорогого своего зава. Толстый, страдающий одышкой зав что-то пыхтел и бормотал, без конца разводил руками, мучаясь собственной деликатностью, и Павел так и не понял: что же все-таки неладно с его монографией? Сколько раз, черт возьми, можно переделывать, менять акценты, направленность, так и сяк поворачивать тему? Что, в самом деле, нужно этому толстяку Валентину с его вечными сердечными приступами, долгими вынужденными отлучками, мирным посапыванием на ученых советах, с его нашумевшей в свое время докторской и кучей книг, с его непререкаемым авторитетом в самых высоких институтских кругах?

Чем он наконец недоволен? Ведь такая нужная, актуальная, проходная тема! Павел бьется над ней вот уже четыре года — подумать только! — а ее надо сделать скорее, пока не утащили, не выхватили из-под носа… Он сам придумал ее, он ее выносил, собрал, когда жил в Индии, уникальный, бесценный материал, вывез такие книги! — недаром же они с Сергеем рылись горячими, душными вечерами в пропыленных насквозь книжных лавках Дели. Два года назад он опубликовал в серьезном журнале чуть ли не половину первой главы — в виде статьи, а потом… все, застопорилось. Все остальное не нравится заву, не нравится, он же видит!

А ведь писать Павел умеет — кандидатскую же осилил, и книжки — те, что привез, — уникальны, цены им нет, они-то и стали основой его монографии. Конечно, не целиком, и переработанные, критически переосмысленные, но рукопись ему они сделали. Павел выстроил материал идеально, подкрепил солидным фундаментом — цитатами классиков, разбил на главы, подзаголовки, параграфы, выделил важные места курсивом. Он сделал все, чтобы этот последний, как он надеялся, вариант выглядел завершенным, чтобы сразу после утверждения ученым советом его можно было сдать в издательство как плановую работу, он даже с заведующим редакцией, другом Сергея, уже говорил. Но он не учел Валентина.

2

Он вспоминал отца — высокого, плотного, грубоватого. Отец редко бывал с ним рядом — сопровождал грузы на линии Владивосток — Москва, и Павел неделями его не видел. Зато рядом была тетя Лиза — мачеха, добрая и чувствительная, всегда готовая выслушать и пожалеть. Она работала воспитательницей в детском саду, любила детей, звала пасынка Павой, наряжала в бархатные штанишки, учила выразительно читать стихи и за руку водила в школу: их подмосковный поселок был бедовым — с буйными драками, пьянками и поножовщиной.

Как-то, ужасно волнуясь и гордясь собой, тетя Лиза поставила чистенького, принаряженного Павла перед отцом, и Павел, робея, но старательно жестикулируя, как обучала мачеха, прочел новое, недавно разученное стихотворение.

Отец только что вернулся из рейса. Смертельно усталый, он за что-то на всех сердился, и, может быть, поэтому стихотворение ему не понравилось. Он хмуро разглядывал сына, нетерпеливо ожидая конца, а когда Павел замолчал, набросился на тетю Лизу:

— Это что еще за «багряно-розовый закат»? Чушь какая-то! А это что? Они что, бархатные? — Он ткнул пальцем в коротенькие штанишки. — Пошли, сын, я покажу тебе, как бросают нож.

Павел торопливо сдернул сразу ставшие ненавистными бархатные штаны, натянул старые линялые брюки, подошел к отцу и, робея, остановился: может, тот передумал? Но отец крепко взял его за руку: «Идем!» И они пошли в лес.

3

Зима была трудная. Ели картошку, макая в крупную серую соль — на блюдечке солнечным желтым пятном светилось драгоценное соевое масло, — пили морковный чай с черными сухарями. В школе сидели в пальто, в чернильницах-непроливайках стыли чернила. Раз в неделю на большой перемене выдавали «подушечки» — маленькие, обсыпанные сахаром конфеты с повидлом. Павел запрятывал их на самое дно портфеля — подальше, чтоб не видеть, — к обеду приносил газетный кулечек домой. Тетя Лиза обнимала пасынка, улыбалась сквозь слезы: «Кормилец ты мой!» Всегда усталая, как-то враз постаревшая, она листала его дневник, нещадно ругая за неуды, потом кормила обедом и снова шла на работу. И Павел оставался один.

К вечеру приходил Филька: теперь они были друзьями. Мохнатыми, растрепанными веревками они прикручивали к валенкам «снегурки» и, держась за перила, стуча коньками по деревянной лестнице, выбирались на улицу. Там, на дороге, терпеливо ждали и, когда показывалась колонна седых от изморози грузовиков, бросались к машинам, цеплялись длинными железными крюками за задний борт кузова. Летела в лицо колючая снежная пыль, коченели от ветра руки, впереди вздрагивали на ухабах красные огоньки. Прищурив слезящиеся от снега и ветра глаза, Павел следил за огоньками, притормаживал на поворотах, стараясь не пропустить момент, когда надо отцепиться, отчаянно махнуть рукой Фильке — «давай!» — и тут же рвануться вправо, чтоб не попасть под грузовик, идущий следом. И в этот миг, когда сладким ужасом сжималось сердце, он казался себе сильным и смелым, настоящим мужчиной, он управлял своим железным крюком, как управлял бы этой машиной, выезжающей сейчас на широкий тракт, чтобы везти покрытые брезентом тяжелые грузы дальше, в Москву…

Замерзший и страшно голодный возвращался Павел домой. Стараясь растянуть удовольствие, облизывая каждую ложку, съедал пахнувшую горьковатым печным дымом пшенную кашу и доставал толстую тетрадь в коричневом переплете. Этой зимой он начал писать стихи. Это была его тайна, его великая тайна, и никто никогда не должен был раскрыть ее. Он писал о фронте, об отце, о героях, закрывающих телом амбразуры вражеских дотов, а однажды сочинил длинное стихотворение об Ире, самой красивой девочке в их поселке. Но Ира об этом так и не узнала.

Все смешалось той буйной весной: наши вошли в Германию, и черный раструб репродуктора день за днем перечислял странные имена чужих городов. Мощный голос Левитана гремел над страной, и люди жили в нетерпеливом, лихорадочном ожидании. Скоро, скоро, совсем скоро… Еще немного, чуть-чуть…

Девятого мая, на рассвете, Павел проснулся от тяжкого сна: сыпались и сыпались с гор огромные ноздреватые камни. Он проснулся и сел на узкой кушетке: кто-то барабанил в дверь, кто-то что-то кричал. Тетя Лиза, поспешно набросив на худые плечи халат, кинулась в прихожую.

4

Павел вставал в полседьмого, жевал все, что подсовывала мачеха, и бежал на электричку. В холодном, битком набитом вагоне привычно вытаскивал из кармана самодельный словарик и учил слова. Из западных языков индологи изучали английский — пришлось начинать с азов. Хинди давался ему легко, но был еще второй восточный — урду и древнеиндийский — затейливая вязь санскрита. А еще им читали историю Индии и индийскую литературу, географию и этнографию. А еще были общие предметы для всего курса, и семинары, и комсомольские собрания, и стенгазета, в которой он был редактором.

Теперь он тоже, как бывший его репетитор, вечно хотел есть. Проклятые пирожки с повидлом — горячие, с хрустящей, пропитанной подсолнечным маслом корочкой — таяли во рту с невероятной, мистической быстротой. Первый курс стаей набрасывался на них, пирожки как сдувало с алюминиевого противня с высокими бортиками. Два пирожка — лекция, еще два — еще лекция. А потом — бегом, обгоняя друг друга, в столовку: предстоял судный час — разговорный язык, на одних пирожках с разговорным не справишься…

Худенький старичок с коричневыми впалыми щеками вгонял в пот с первой минуты. По-русски он говорил плохо — а может, не хотел говорить? — приходилось изъясняться только на хинди, целых сорок пять минут, без передышки. Старичок был беспощаден и мудр: трое из группы не выдержали и сбежали, оставшиеся шестеро к середине второго курса заговорили.

К этому грандиозному событию в их жизни они уже по уши увязли в «своей» стране, влюбились в нее, как написано отроду всем востоковедам. Огромная, древняя, полная скрытых сил земля, она была в тысячу раз интереснее Индии Коллинза — «Лунным камнем» зачитывался после войны весь поселок. Очень разные народы, религии и культуры… Нашествия, войны, переселения племен, древние, до сих пор не разгаданные знания… Как читал лекции профессор Дьяков! На них являлись все и всегда. Высокий, толстый профессор сам походил на индуса — мудрым спокойным взглядом, неторопливой манерой беседы, церемонно-вежливым обращением со студентами.

— Здравствуйте, Марина, — останавливал он в коридоре студентку и уважительно ждал, чуть склонив голову набок, пока «дама» протянет ему руку. — Хочу поговорить с вами о вашей работе…

5

За большим, заваленным бумагами столом сидела девушка и с веселым ожесточением что-то вычеркивала из лежащей перед ней статьи.

— Принес? — спросила она и, не дожидаясь ответа, протянула руку: — Давай, давай, быстренько.

Павел молча протянул свои шесть листков: он не очень-то умел обращаться с девушками. На курсе их было немного, их быстро расхватали сокурсники, да они ему и не нравились. А Юля, которая нравилась, была на другом, совсем уж мужском курсе, ребята ее явно любили, ревновали, оберегали от всех «чужих», и Павел не знал, как к ней приблизиться. Да что говорить, не умел он знакомиться, не то что Славка. Тот передружил и перецеловался почти со всеми девчонками в институте, и никто никогда не был на него в обиде.

Что такое было в этом ялтинском парне, чего не было в Павле? Вот так — встать и уйти с совета, да у Павла просто ноги бы не пошли… Таскать в общежитие весь курс, раз и навсегда получив почему-то разрешение свирепой вахтерши… Совать институтский пропуск кому попало — какой-то малый, видишь ли, пожелал пройти на танцы… Славку любили все, Славка ни в ком не нуждался, но раз Павлу понадобилась его дружба, Павел ее получил. Он даже ночевал несколько раз в Славкиной комнате, когда большинство общежительских разъезжались на зимние каникулы. Мачеха была не очень довольна, но не протестовала: она, как и все, поддалась обаянию бесшабашных Славкиных глаз, всячески его привечала и полушутя-полусерьезно просила:

— Смотрите же, Слава, если мой влюбится, тут же скажите. А то его любая окрутит!

Часть вторая

1

Черная «Чайка» стремительно неслась в Ярославль. Темной, отливающей нефтью лентой стелилось под колеса податливое от ранней жары шоссе. На заднем сиденье, сняв ботинки и повесив на крючки пиджаки, дремали индийцы.

Павел сидел рядом с шофером и смотрел в окно. Летели навстречу голубое небо, зеленая молодая трава, мелькали редкие еще перелески. А он сидел и наслаждался — и этим небом, и лесом, и движением, и мягким шуршанием шин. Ни одной сколько-нибудь связной мысли, никаких забот, только изредка мысленно — шоферу: «Эх ты, Петя, кто ж так тормозит? Да не жми ты на тормоз, мальчик…» Но это так, водительское: привык сам за рулем. А вообще-то он отдыхал.

После той тяжкой, невыносимой беседы с Валентином (как он, в самом-то деле, ее вынес?) прошло два месяца. Сейчас они с Таней собирались в отпуск — как всегда, в Крым. Монографию он отложил: надо, надо от нее отдохнуть. Сашку сразу после экзаменов отправляли к тете Лизе на свежий воздух. С Галей он решил расстаться после Крыма — так будет легче, естественней. Да что там, ничего страшного в его жизни не происходит. Сколько семей так живут — без любви, без настоящей близости, на полуправде. И Сашка не хуже других — все они сейчас грубияны и потребители. И книги пишутся медленно. Наверное, он просто устал, вот и впал в истерику. А, плевать… Поменьше думать, поменьше анализировать, жить, как живется, — в этом, наверное, мудрость.

Хорошо, что его снова попросили поработать с делегацией, — вызвал ученый секретарь по внешним связям и попросил, не без ведома Валентина, конечно. Отдел Валентин тогда собирать не стал, оставил Павла с его монографией в покое, недели через две умудрился за какую-то ерунду похвалить, потом устроил отдых — сопровождать делегацию общества дружбы. В делегации были два историка, их принимали в институте, на прием был приглашен и Павел, теперь вот катит в Ярославль.

Павел с удовольствием откинулся на мягком сиденье. В Ярославле их ждет давным-давно разработанная «Интуристом» программа, плюс митинг дружбы на одном из заводов, плюс поездка в совхоз. Все организовано, продумано. В багажнике лежат лозунги на хинди и вымпелы — будут стоять в президиуме. Так что все в порядке, думать не о чем, беспокоиться — тоже.

2

Юлька заговорила так, будто они вчера расстались и всю жизнь были друзьями.

— Слушай, как тебе студия? Здорово, правда? Я тут уже третий день, и все дни — там. Города еще не видела, церквей знаменитых тоже, нигде не была — ужас какой-то! Не могу от них оторваться, два блокнота исписала, этот — третий.

Павел пожал плечами:

— А о чем писать-то? Ну студия, ну уютно…

Юлька встала как вкопанная, воззрилась на Павла.

3

— Ну, Павел Петрович, докладывай! Как наши индийские друзья, довольны? Вижу, вижу… Можешь не отвечать. Выглядишь именинником. Как Ярославль?

Юрий Иванович, завотделом внешних сношений, широко улыбаясь, вышел из-за стола, протянул Павлу руку.

— Кури. У меня еще полчаса до дирекции. Доложу и о твоей поездке. Давай, коротенько.

Павел в нескольких точных фразах рассказал о своих беседах с индийскими учеными — беседы были на редкость полезными, потом о заводском митинге, все прошло и хорошо и активно, индийцев дружно приветствовали, вот только жарко уж было очень, но все равно делегация осталась довольна. А в совхозе было просто отлично: и беседа в правлении, и школа со стендом советско-индийской дружбы, и дружеский ужин. Упомянул он и о музее, и о студии, но как-то так, мимоходом, поставив то и другое в заслугу местным товарищам.

— Ну что ж, прекрасно, пре-кра-сно! — Юрий Иванович с силой придавил пальцем окурок. — Что у них там еще с твоей делегацией? ВДНХ? Ну, этим пусть занимается референт, а уж на аэродром изволь прибыть. И все! Садись за отчет. Пары деньков хватит?

4

С этого яркого июньского дня жизнь его пошла в двух измерениях. Павел защищал свой отчет у Юрия Ивановича — а его пришлось защищать, очень уж он был необычен для отдела внешних сношений, аналитическая записка скорее. Потом с давно забытым азартом кроил-перекраивал монографию — переделать, добить, дать почитать Юльке, — у него, он чувствовал, получалось. Валентин одобрительно на него косился, другой работой не занимал, заставил только объясниться с Галей: через неделю после разрыва она подала заявление об уходе «по собственному желанию».

Валентин пригласил Павла к себе в кабинет, положил перед ним заявление Гали и сказал, рассматривая что-то на противоположной стене:

— Уладьте, пожалуйста…

Павла охватило смутное негодование: почему это он должен улаживать? Но он не посмел ничего сказать, кивнул, взял аккуратно напечатанную и подписанную мелким Галиным почерком бумагу и пошел к Гале.

Вдвоем, не скрываясь, — что уж тут в самом деле скрывать, когда даже начальство знает, — они спустились все в тот же скверик и битый час просидели на лавке у цветника. Он слушал ее упреки и беспомощные вопросы, на которые нет и не может быть ответа: «Скажи, чего тебе не хватало?», и «В чем же все-таки дело?», и «Как ты можешь?».

5

Она вышла, очень тоненькая (или это платье такое?), легкая, юная, и почти побежала к машине. До боли вцепившись в руль, он смотрел, как она идет, и не мог двинуться с места. Потом деревянной рукой открыл дверцу.

— Павка, Павка, Павка!

Юля вжалась ему в грудь и все повторяла и повторяла его имя, а Павел гладил ее мягкие волосы, вдыхал их родной запах и сжимал ее плечи.

— Больно… — Она чуть повела плечами, и Павел опомнился.

Теперь он гладил эти плечи, хрупкие плечи под тонким платьицем, они вздрагивали под его руками, и он увидел в ее глазах слезы.

Бабий век — сорок лет

Часть первая

1

Бессмысленное, невероятное какое-то сочинение, прозвучавшее сегодня по радио, назойливо вертелось в голове, повторяясь снова и снова, в такт шагам, под скрип слежавшегося сухого снега. От усталости, что ли, трудно было от дурацкой песенки отвязаться или это разрядка такая? Пришло же кому-то в голову — взять и разрезать слово, оборвать колдовскую и точную связь слогов, превратить живое в мертвое и бессмысленное…

Даша идет по улице, снег похрустывает под каблучками, легкий мороз сменил наконец унылую слякоть. Все сразу стало другим, чуть ирреальным — деревья, дома, тротуары. А главное, стал другим воздух: радостным, молодым и волнующим.

Хорошо идти вот так, по морозцу, вбирая в себя эту свежесть и легкость, идти и чувствовать, что устала после интересного дня. Лекция, семинар, консультация к зимней сессии да еще Алехина прогнала по всему курсу… А лекция удалась безусловно, надо запомнить сегодняшний, неожиданный для самой себя поворот, использовать, когда утомляется аудитория.

Даша читала всему потоку, в Коммунистической. По собственным студенческим годам помнит: в этом полукруглом зале на галерке звук гаснет, его нет почти, надо его форсировать. Правда, на галерке сидят записные сачки, Дашин фольклор, в общем-то, им ни к чему, но и сачков можно пронять, из них ведь тоже вырастают филологи, иные не без таланта. Тридцать пять минут, положив на кафедру снятые с запястья часы, она приобщала непоседливых первокурсников к древним сказам, особо остановилась на былине о змеевиче, единственной дошедшей до нас из домонгольской Руси. А потом взяла да и прочитала наизусть строфу из последней песни Суханова, современного московского барда.

— Как, по-вашему, эти, например, песни — фольклор? Народное это творчество?

2

Стремительный поезд нес ее на другой конец Москвы, в обжитой теплый дом, а в доме том ждали ее мама и дочка и еще пес — умнейший дворняга по имени Тошка.

Екатерина Ивановна ждала потому, что соскучилась и спешила сообщить новость: срочно велела позвонить Света; Галка — потому, что нашла наконец пальто — в подростковом магазине, в «Машеньке»— вельветовое и с погончиками, о котором мечтала все лето, осень и треть зимы. Надо немедленно ехать в магазин: пальто модное, разберут, хотя теперь не сезон, но придет же когда-нибудь и весна! Тошка задумчиво лежал у порога, свернувшись в клубок, прикрыв пушистым хвостом нос — по случаю грядущего снегопада, — и ждал тоже. Особым своим чутьем Тошка знал совершенно точно — вот-вот Дашины шаги приблизятся к двери, щелкнет ключ в замке и он радостно метнется навстречу, будет прыгать и взлаивать, визжать как щенок, носиться по коридору, ко всем приставать, всех покусывать от волнения за ноги. Он устроит такой веселый переполох, что соседи сердито застучат в стенку.

Так все и было. Хлопнула в парадном дверь, запрыгал, завертелся волчком, закружился, гоняясь за собственным хвостом, Тошка, улыбаясь, вышла в коридор Екатерина Ивановна.

— Ну, как дела? Мой руки и ужинать.

Из кухни радостно завопила Галка:

3

Странно все-таки сотворен человек, царь природы. Очень по-разному — красивый и некрасивый, добрый, злой, умный и глупый, — однако един в главном: не может он без надежды, не может, не научился и учиться не собирается, с ней живет, с ней умирает. Никто не знает, что мелькнет последним в гаснущем навеки сознании, но, наверное, та же надежда — рядом с ужасом, с ним сливаясь, — не может быть, чтобы ничего больше не было…

А в жизни? Сто раз обманет мечта, выпорхнет из рук удача, а ты надеешься снова и снова. Редко на что-то реальное, зримое, просто живет в израненном жизнью сердце неистребимая вера в хорошее…

Всего один разговор, телефонный обмен информацией, — и Даша ждет Новый год с нетерпеливой радостью. Что там за Валерий такой? Имя какое-то странное… А у самой, что ли, лучше? Это сейчас вошло оно в моду, в детстве сколько из-за него страдала! «Даша-каша, Дашка-какашка…»— дразнился соседский Витька, вызывая на драку — Даша бросалась в бой сразу, — дразнился, пока не выросли оба. И в студенчестве имя ее не считалось красивым, хотя Вадиму нравилось, да он не в счет: влюблен же был, все ему тогда нравилось. Как-то теперь он живет? После Прибалтики Даша его простила, только Вадим об этом не знает, все поняла тогда — там, в мастерской у художника, — ужаснулась дремучему своему невежеству, пожалела и себя и Вадьку, простила и стала ждать — той самой, единственной встречи, которая суждена, говорят, каждому… Нет, о Вадиме вспоминать не надо, потому что это очень больно.

Неужели не ушла еще неумелая, ненастоящая ее любовь, неужели так глубоки наши непостоянные чувства? Как-то в читальном зале вдруг сжалось нежностью сердце: у полки стоял, склонившись над книгой, пожилой человек, и что-то в его фигуре, в манере держать чуть набок голову напомнило Вадьку. Но это потом поняла Даша, что похож он на мужа, первая же реакция — нежность. Жарко стучало в висках, и вспотели ладони, и все при одном только взгляде на сухощавого незнакомого человека…

Теперь будет у нее Валерий, может быть, будет. Давно пора появиться кому-то, устала Даша одна, утомилась от своей непарности, краткости встреч и мелькания лиц.

4

Света велела приехать пораньше: помочь с салатом, а главное, поболтать, пока нет никого. Они и болтали, и салат сделали, а потом Даша соорудила Свете прическу — Света ворчала, что долго, медленно, что жгут щипцы и сколько можно ее терзать. Через час прибыл Женя с огромной сумкой — отвозил ребят к матери, от нее приволок здоровенные банки: соленые огурцы, квашеную капусту, маринованные помидоры.

— Дарья, салют! — Глаза веселые, сытые, чувствуется — выпил и закусил, в настроении преотличном. — Ух ты, какая ты у нас сегодня красавица! Свет, давай в темпе, грянет Игорь, а ты в халате. — Прическу жены не заметил.

— Переживет, — небрежно отмахнулась Света, однако же скрылась в спальне.

— Даш, что открывать? Куда что ставить? Полдесятого, а у вас конь не валялся! Вам бы все трепаться…

Женя, как всегда, прав: заболтались, завозились, а в десять гости, и могут прийти раньше, и надо же отдохнуть. Но с Женей все не проблема, переполнен энергией. Мигом вскрыты консервы, раздвинут и сервирован стол. На ходу, между делом Женька врубает джаз, протяжный вопль великолепной Глории Гейнер задает сервировке бешеный темп.

5

Он позвонил через день и позвал в кино. Это было смешно и трогательно: сто лет не была в кино, чтоб так вот — в нормальном кинотеатре с буфетом, где сидят за столиками прямо в пальто, едят пирожные, положив на колени пушистые шапки, пьют пиво и соки. Потом, в пальто же, набиваются в плохо проветренный зал, смотрят старые и обязательные «Новости дня», а уж после них фильм.

Даша давно ходила лишь в Дом ученых, где фильм как-то само собой получался одним из составляющих, где сдавали пальто вежливой гардеробщице, пили кофе в маленьком обжитом кафе, угощались слоеными пирожками и часто там же, в кафе, оставались, махнув рукой на фильм, предпочитая ему дружескую беседу, тем более что фильмы в последние годы пошли какие-то скучные, необязательные — что наши, что зарубежные. Отгремели, улетели в прошлое фильмы-события, когда ходили после них как больные и думали, думали — о себе, о жизни, своей перед нею ответственности.

«Кто боится Вирджинии Вульф»… Фильм с молодой Тейлор — об опустошении двоих, соединенных навеки, об интеллектуальном измывательстве друг над другом, о страшной игре — подмене жизни. Только посмотрев этот фильм, поняла Даша, какая актриса — Тейлор. А в прокате все Клеопатра в золотых туалетах, ледяная богиня с мраморным бюстом и пустым взором…

Интересно, почему он пригласил в кино, как школьник? Но, с другой стороны, куда можно пригласить женщину? В театр? На хороший спектакль билеты надо покупать заранее, и не покупать, доставать с боем. В ресторан? Зверское повышение цен помогло ненадолго: по-прежнему томятся у дверей покорные очереди. Бары? Их заполонили наши подросшие дети, которым тоже податься некуда. А ведь тянутся еще новогодние праздники — в этом году целых три дня, с субботой и воскресеньем, — да и Дашиных вкусов Валерий пока не знает.

На всякий случай Даша надела любимое вязаное платье — наверняка ведь зайдут куда-нибудь после кино, может, потому и пригласил на дневной сеанс? Галя с интересом смотрела на мать.

Часть вторая

1

Холодно и темно. Мрак за окном. День давно прибывает, но как же медленно прибывает он!

Даше не надо смотреть на часы: она знает, что только пять. Если совсем плохо, если тоска и смута в душе, всегда почему-то просыпается в пять утра. Так было, когда ушел Вадим, когда пришлось ложиться в десять, девять вечера: знала, что во сколько бы ни легла, проснется в пять — пустая, холодная, мертвая. Проснется, но встать не сможет. Побежденная, будет лежать и лежать — без сна, без мыслей, без потребности что-то делать, начинать новый бесцветный день. Теперь уходит от нее Галя, ускользает в другую, непонятную и опасную жизнь.

Больше месяца как она вернулась из лагеря, больше месяца в доме война, потому что Галя вернулась совсем другой: чужой и бунтующей. Неужели это она шла под Новый год по Смоленской, болтая о неведомом Даше Севке? Неужели она, как котенок, прижималась к матери: «Ой, мама, так с тобой интересно! Интереснее даже, чем с Максом…»

Не нужны ей теперь ни мама, ни Макс, никто не нужен: Галя теперь в компании. Как оказались эти расхристанные, налитые чужой, страшной силой парни в лагере для старшеклассников? Кто, почему пустил их туда? Давным-давно переростки, никакие не школьники, не студенты, не крестьяне и не рабочие, люди без занятий и без специальности, с неопределенным и странным, но таким заманчивым образом жизни: бродяги, работающие время от времени в экспедициях, по найму. Они пьют и курят, перебрасываются грубыми шутками и обливаются по утрам холодной водой, они играют на гитарах, рассказывают удивительные истории, от которых просто дух захватывает: про тундру, тайгу, лесные пожары, настоящее боевое товарищество: «Два дня искали мы в тайге капот и крылья, два дня искали мы Серегу…» И рвут пальцы струны, и хрип — под Высоцкого, и тянет-тянет куда-то вдаль, от постылой обыденности, городов, от привычных занятий и чувств: «А на улице дождь-дождь, между нами все ложь-ложь, и что любишь ты — врешь-врешь, и цена тебе грош-грош…» С ума сойти, до чего горько и здорово!

Что стоило этим парням увлечь, поработить Галю, что стоило им оттереть, отшвырнуть в сторону простого влюбленного мальчика? Даша закрывает в темноте глаза. Как ясно видит она возвращение дочери…

2

Долгий резкий звонок. Екатерина Ивановна вздрагивает, прижимает руку к больному сердцу. Даша идет отворять. Когда она купит, в конце концов, настоящий современный звонок? Завтра, завтра же купит. Чтобы мама больше не вздрагивала. По всей Москве давно уже звякают колокольчики, заливаются нежно скворцы, тренькают мелодичные нотки. А у нее да у Светы все те же звонки, какие врезал кто-то когда-то, сдавая дом. И замки стандартные, от тех же великодушных строителей (эх, воры не знают! Впрочем, что взять у Даши со Светой?), двери ничем не обиты, и глазков знаменитых нет, черт знает что, в самом деле.

— Мам, мы пришли.

— Здравствуйте.

За Галей возвышаются трое: высокий мальчишка с розовым детским лицом, смуглый коренастый крепыш с усиками, а позади всех — прыщеватая неопределенная личность с косящими болотными глазами и узким ртом. Сердце у Даши падает: почему-то сразу становится ясным, что это и есть легендарный Нафт.

— Проходите, пожалуйста, раздевайтесь.

3

Глухая бесконечная ночь, и кажется, что нет ей конца. В соседней комнате спит вымотавшаяся за день Галя — так же неожиданно, как бросала, вернулась в школу и вообще помягчела, а звонки вдруг прекратились, — чуть слышно похрапывает мама — надо бы поставить ей все же горчичники, — за стеной у соседа уже угомонилось радио. Странный он парень: полночи крутит ручку приемника, бродит по миру, нигде не задерживаясь надолго, а поутру там, за стеной, тишина. Даша соседа не видела, его не знает, но почему-то думает, что похож он на Ерофеева, только одержим не науками, а поп-музыкой, да еще политикой — в разной интерпретации разных станций и стран. Даше музыка его не мешает, вечерами все равно не работает. Музыка — легкий фон ее праздной, после девяти, жизни.

Андрей так и не позвонил. Господи, хоть бы из вежливости! Да какая там, к черту, вежливость… Вот они, случайные встречи, знакомства на улицах и в кафе. Вечер за столиком, вечер в театре, предложение — очень конкретное, недвусмысленное — и все, нет — так нет, поищем другое, попроще. Новые времена, новая мораль, новый стиль, а в сущности все по-старому: раз знакомство в кафе, значит, оно легкое, а женщина легкомысленна. А если нет, так нечего с первым встречным распивать шампанское, Валерий прав…

Даша лежит в темноте и терзается. Но лежать и не спать трудно, и она встает, пьет воду, подходит к окну.

Выросшие к ночи сугробы смутно синеют в газовом свете. Днем широкими деревянными лопатами снег сгребли в высокие кучи, и теперь он послушно дожидается утренних тяжелых машин. Ни единого дуновения ветерка, снег замер на крышах, укрыл голые ветви деревьев, укутанные брезентом машины.

Пусто. Мертво. Только изредка, с легким шелестом, ночное такси. Какая тоска… Как одинок человек на земле… Неужели ничего больше не будет? Сейчас, в этой глухой настороженной тьме, все неважно: любимое дело, студенты, статьи и друзья, даже мама и Галя. Даша одна на всем свете, а за окном такая безмерная тишина…

4

Середина марта. Чуть смешной и немножко грустный «женский день» позади. Даша его ждала: думала, вдруг позвонит Андрей. Теперь ждать нечего.

А все равно это милый праздник, у нас милый. Где-то далеко, за горами-морями женщины борются за свои права, нам бороться не за что: мы давно равноправны. Восьмое марта — тот единственный день в году, когда мы, слава богу, чуть-чуть не равны. Женщинам уступают места в метро, им дарят цветы, а спутники жизни суетятся и что-то придумывают. Этот день даже сделали выходным, правда, и для мужчин тоже, что опять-таки говорит о равенстве. Но есть же еще седьмое, канун, когда все женщины — именинницы, потому что они не дома, а на работе.

Даша сменила всегдашние брюки на вязаное синее платье, вынула туфли из шкафа, явилась на лекцию, молодо стуча каблуками. Желтый пушистый букетик застенчиво светился на кафедре.

— Спасибо, — улыбнулась аудитории Даша.

Валечка Персина засияла в ответ. Сколько Даша ее бранит, а Валечка все равно Дашу любит, боится и любит, интересно, за что?

5

Даже странно, как много их собралось на лекцию: прорвавшись сквозь низкие, полные дождя тучи, вовсю сияло над Москвой солнце, умытое, ослепительное, молодое. Даша шла, подняв лицо к небу, прищурившись — загорала. Звонко пощелкивали по сухому асфальту каблучки высоких сапог, машины рвались вперед по-весеннему лихо, прохожие были оживлены и беспечны.

Войдя в переполненную аудиторию, Даша привычно подобралась: почуяли, чертенята, ей есть что сказать. Радость сжалась пружиной в самых глубинах ее существа.

— Сегодня мы поговорим о старинных напевах с их утраченным сегодня ритмом — о ладах…

Голос звучит спокойно и сильно, что мгновенно отмечается краем сознания. Сели недавно связки, пришлось бегать к врачу, чем-то там смазывать, полоскать.

— Послушайте, как звучат лады. Я уверена, вы почувствуете их отличие от позднейшего стихосложения…

Сказка Андерсена

Пароход уходил по темной воде все дальше от города, стараясь, чтобы как можно тише стучало его гулкое сердце. Там, на берегу, бухали зенитки, взлетали и лопались красные, как кровь, ракеты. А он шел упрямо и молча, при потушенных огнях и задраенных иллюминаторах, увозя с собой хмурых женщин с тревожными глазами и перепуганных ребятишек, которым велено было не бегать и не шуметь, а сидеть тихо. И они сидели, прижимая к груди тряпичных кукол с болтающимися большими ногами и коробки с солдатиками, и смотрели на город, которого не было видно.

Он отправлял их от себя подальше — туда, где не стреляют. Теплое летнее небо сияло луной. Это было плохо для парохода, и потому никто ею не любовался. Взрослые враждебно косились на предательскую серебряную дорожку, а малыши закрыли глаза и уснули, устав от суматошного дня, убаюканные дрожанием палубы, запахом воды, свежестью и прохладой. Широкие лопасти, шлепая по воде, перемалывали дорожку, поспешно уничтожая ее, луна рассыпалась светлыми брызгами, а потом, успокоившись, снова ложилась на воду — там, далеко, за кормой парохода.

Аленка успела сунуть котенка за пазуху — в шуме и суете, когда потерявшая голову мать бросалась то к шкафу, то к вешалке, то к дивану. Разрешалось взять два чемодана и узел, и она связывала узлом ватное одеяло, упрятав в него хрустальную вазу — самое ценное, что было в доме, — стягивала ремни, прикрепляя к чемодану подушку. Вечером в дом ворвался отец — отпустили на полчаса, — вышвырнул из одеяла вазу — мать только руками всплеснула, — наступил на мамину любимую шляпку, сунул в узел тушенку, галеты и сгущенное молоко.

Зверь по имени Брем

Брем — черный лохматый пес. Глаза у него круглые и веселые, брюшко с белой подпалиной, лапки косматые, словно Брем ходит в бурках. Интересно, что сказал бы великий зоолог, если б знал, что именем его назовут пса неопределенной породы? Образованная соседка порицала Наташу, называла это кощунством, но за Наташу вступилась бабушка, Мария Тихоновна.

— Брем был бы рад, — взяла она внучку под всегдашнюю свою защиту. — Он был бы счастлив, что его до сих пор помнят и любят. И он не считал животных хуже нас с вами…

Соседка захлебнулась от негодования, но Мария Тихоновна повернулась и ушла к себе: врачи не велели ей волноваться.

Легкомысленная собака Булька родила Брема в знойный июньский полдень, укрывшись от людей в подвале старого дома. Хозяева Бульки удивились невероятно.