Сергей Катканов
Стоит ли об этом?
Фамилия
Раньше мне не нравилась моя фамилия. Она казалась мне невнятной и неблагозвучной. Никто не мог её с первого раза правильно расслышать, приходилось по несколько раз повторять. Это раздражало. А потом я понял, что это всё ерунда, и теперь мне моя фамилия нравится. Что толку быть, например, Смирновым или Плотниковым? Банально и скучно. Всё вроде бы понятно, но ни о чём не говорит. А в моей фамилии — загадка. Мужчине идёт загадочность. У меня с этим всё в порядке.
Но с другой стороны, фамилия должна быть путеводной нитью на жизненном пути. Она должна определять судьбу, указывать откуда я пришёл и куда мне в силу этого надлежит идти. Вот будь я, к примеру, Гогенцоллерном — всё было бы понятно и мне, и окружающим. Или Голицыным. Тогда я мог бы сказать: «Я из рода Гедиминовичей, и моя задача — показать, что такое быть настоящим Гедиминовичем в современном мире». А мне куда идти и кому чего доказывать? Не понятно.
Мою фамилию никто ещё достаточно убедительно не растолковал. Отец говорил, что наша фамилия происходит от слова «кот» и раньше звучала «Котканов». Но почему тогда не Котов или Котовский? Это объяснение меня не удовлетворило, но другого у отца не было.
Мой друг уверен, что моя фамилия происходит от слова «канать», то есть «бежать». Но почему тогда не Канаев? Есть, кстати, такая фамилия. Всё это слишком большие натяжки, основанные на неправильном подходе — они пытаются объяснить эту фамилию через какое–то одно понятие, а в ней очевидным образом звучат два корня. И ни один не ясен.
Однажды меня осенило. Я вдруг УСЛЫШАЛ свою фамилию. Мне стало внятно её первоначальное звучание: КАТХАНОВ. Тут просто «х» по законам языка со временем ассимилировалось и превратилось в «к». А первоначальная форма по–видимому звучала «КАТ-ХАН». Вот такие дела. Из Чингизидов мы.
Детство отца
Мой отец, Катканов Юрий Владимирович, родился и вырос в деревне Марковская Авксентьевского сельсовета Усть — Кубенского района Вологодской области. Это не столь уж далеко от Вологды, но из–за отсутствия дорог, деревня была самым настоящим медвежьим углом со всеми вытекающими последствиями.
Он родился в 1938 году, а в 1941 году его отец, мой дед ушёл на фронт. Тогда же, в 1941‑м, семья получила похоронку. Не столь давно я нашёл имя деда в «Книге памяти» Вологодской области. Там сказано, что он умер от болезни в Череповецком госпитале. Не факт, что дед вообще успел добраться до фронта. Может быть, призвали уже больного. Или всё–таки успел повоевать месяц–другой? Теперь уже никто не расскажет.
Я вообще ничего не знаю про своего деда. Я даже отчества его не знал. Когда отец умер, для его подзахоронения рядом с могилой матери, потребовали справку о родителях. Я пошёл в архив и только тогда узнал, что моего деда звали Владимир Николаевич. А отец не знал отчества собственного отца. Ему не было и 3‑х лет, когда его отец навсегда покинул дом. Он мог что–то расспросить у мамы, но она умерла, когда ему было 23 года. Молодёжь редко интересуется историей своей семьи, когда же начинает интересоваться, и расспросить бывает уже некого.
Итак, я вообще ничего не знаю про своего деда, Катканова Владимира Николаевича. Не сохранилось даже ни одной фотографии. Такая уж была деревня Марковская — там не фотографировались. Говорят, была одна–единственная фотография — «три на четыре», с какого–то документа. С неё мой отец, когда ещё был молодым, заказал увеличенный портрет, но ему очень не понравилось, как его сделали. Ретушь слишком грубая, да ещё зачем–то галстук дорисовали, а дед в жизни никогда не носил и не имел галстуков.
Я помню, как отец рассказывал мне про этот неудачный фотопортрет моего деда. И сейчас я совершенно не могу понять, почему я тогда не попросил отца показать мне этот портрет. Да будь этот портрет хоть трижды неудачным, но хоть какие–то черты лица на нём можно было всё–таки рассмотреть. Лишь недавно, то есть много лет спустя после смерти отца, я спросил у мамы об этом портрете. Она сказала, что дома у нас его нет, куда–то пропал, а куда — неизвестно. Но сама она его раньше видела и сказала, что у моего деда были тонкие черты лица. Откуда у крестьянина из убогой нищей деревни тонкие черты лица? А вот из того самого неисповедимого прошлого, когда некий КАТ-ХАН, аристократ степей, дал начало русской фамилии Катканов.
Мы плывём на самоходке
Флагман
Я вырос на палубе речного сухогруза и в первый свой рейс ушёл, имея 10 месяцев отроду, о чём в последующие годы очень любил говорить. Отец был штурманом на «Ангаре», мама также плавала несколько навигаций поваром, ну и я вместе с ними. Но «Ангару», я откровенно говоря, совершенно не помню. Кстати, её давно разрезали на металлолом. Суда уходят, а памяти нет.
Зато в мельчайших деталях помню следующее судно, на котором плавал, «Лену». Ласковое имя нашей самоходки никак не было связано со слабым полом, просто крупные сухогрузы в Сухонском пароходстве называли именами сибирских рек. Позднее «Лену» переименовали в «Капитана Язенкова» и моё детство как будто от меня отрезали. Названия вообще опасно менять. Начинается беспорядок в головах.
Впрочем, что названия… «Лена» уже много лет стоит заваренная в затоне. Нет теперь нужды в этом по–прежнему крепком и могучем судне. «Ангару» разрезали, потому что она своё отслужила, старушка умерла, можно сказать, естественной смертью. А «Лену» бросили, потому что жизнь пошла другая. Ниточкам памяти свойственно истлевать и лопаться. Хуже, когда по этим ниточкам ножом.
Когда в поле дует осенний ветер
С 14 лет до 21 года был самый ужасный период в моей жизни. Что со мной случилось? Я был нормальным ребёнком: гонял на велике, стрелял из рогатки, постоянно что–то вырезал из дерева. И до сих пор я различаю на руках много шрамов, оставшихся от той поры. Одноклассники меня уважали и никаких проблем в общении с ровесниками у меня не было. Помню, мы очень любили бороться, и для меня ничего не стоило одолеть трёх противников разом, я мог спокойно сложить их в кучу и сесть сверху. Пятерых за раз одолеть уже не мог, но и они не могли со мной справиться. Я был мальчиком довольно дерзким и рисковым, то есть у меня всё было нормально.
Но вот, едва мне перевалило за 14 лет, как жизнь стала мне в тягость. У меня начало развиваться какое–то совершенно ужасное мировосприятие. Всё виделось мне исключительно в чёрных тонах. Это не было особенностью переломного возраста, потому что, оставив его за спиной и поступив в институт, я смотрел на жизнь всё так же мрачно. Почему? Может быть, я читал больше других, но мало ли будущих учёных–филологов читали ещё больше меня, да ничего же с ними от этого не случалось. А у меня первые же попытки осмысления бытия привели к результатам по–настоящему трагическим. И это отнюдь не было следствием юношеской склонности «маленько пострадать». Всё было очень по–взрослому.
Именно в эти годы, с 1978‑го по 1984‑й, я вёл дневник. Отец по моей просьбе приносил с завода разные неиспользованные «журналы судовых испытаний», и я добросовестно заполнял своими каракулями один за другим. В этом была какая–то странная связь с моим детством, проведённым на палубе, но она только подчёркивала разрыв с тем мальчиком, каким я был. За детством и отрочеством у меня почему–то не наступила юность.
И вот пришло время разобраться с той горой дневников. Сейчас, когда мне 51 год, я уже готов к тому, чтобы дать оценку их содержанию. И хотя мне по–прежнему больно перелистывать их пожелтевшие страницы, но я уже к этому готов, потому что теперь у меня есть ключ к их прочтению.
Конечно, на 90 процентов эти журналы заполнены тем, что даже мне самому сейчас уже не интересно. Тогда я просто беседовал со своим дневником, рассказывая ему о том, что сейчас уже не имеет ни малейшего значения. Но там оказалось много фрагментов, которые, складываясь в общую картину, отражают первый этап моей духовной биографии. Тут и процесс самопознания, имеющей свои личностные особенности, и мучительный поиск истины, попытки осмыслить земное бытие и своё место в нём, и отражение эпохи перезрелого социализма, позднее получившей название эпохи застоя. Здесь нет никаких политических оценок, но это, кроме прочего, и о том, как эта эпоха отзывалась в живой человеческой душе. Собственно говоря, это о том, как страдает душа, жаждущая Бога, но не находящая Его.
Костёр на льду
В те годы, когда я вёл дневник, я ещё писал стихи. Первые стихотворные пробы я сделал в 1978 году, 14 лет от роду. Эти стихи были чистой графоманией, и я их потом уничтожил. А в 1979 году, то есть когда мне было 15–16 лет, что–то такое начало получаться. Я уже не писал стихи, они рождались, порою, так легко появляясь на свет, что я смотрел на них в недоумении: как это у меня могло получиться? Моё ли это? Поэтическое вдохновение — ни с чем не сравнимое чувство, сознание человека будто преображается и начинает выражать себя на том языке, каким оно в обычной жизни не владеет. Когда поэты говорят, что на них нечто нисходит откуда–то извне — это не метафора, не преувеличение, это очень реальное ощущение.
Сколько бы я позднее не думал о природе поэтического дара, его суть навсегда останется для меня загадкой. Иногда кажется, что тебе кто–то диктует, и у православного человека появляется очень тревожное предположение относительно того, кто бы это мог быть. Нам слишком хорошо известен источник некоторых «космических диктантов». И со стихами так тоже может быть. Однако, не думаю, что поэтическое творчество всегда имеет в основе некое вмешательство со стороны «другого». Видимо, оно имеет источник внутри самого человека. Во мне этот источник начал хлестать упругими струями, когда пришла первая любовь. А потом этот источник пересох. Как и не бывало. И произошло это именно тогда, когда первая любовь ушла — где–то около 18 лет.
Нет, я не разучился писать складно и в рифму, но я вдруг почувствовал, что стихи уже не рождаются, я их выдумываю, порою просто вымучиваю. Это был уже всего лишь результат применения технических навыков. Я вас уверяю: «научить писать стихи» можно и обезьяну, если она будет стараться. Постепенно нарабатываются технические навыки, и из–под пера начинают выходить ритмичные, гладко рифмованные строки. Но это не поэзия. Поэзия требует некоего непостижимого дыхания духа, и это дыхание или есть, или его нет.
У меня его вдруг не стало. Я всё понял и стихов после 18-и лет больше не писал. Последняя вспышка чего–то очень похожего на поэтическое творчество случилась у меня в 21 год. Я работал на практике в глухом поселке Северный и привез оттуда два стихотворения. Кажется, это и правда стихи. Но больше я уже писать не пытался.