Новизна и романцемент
Сначала у меня были серьезные сомнения, следует ли назвать этот фрагмент моей жизни «Плач» или «Пеан», ибо славное и величественное в нем соседствует с мрачным и безрадостным. В поисках чего-то среднего между этими двумя крайностями я наконец выбрал вышеозначенный заголовок. Разумеется, это было ошибкой — я всегда ошибаюсь, — но давайте рассуждать спокойно. Истинный оратор никогда не поддается вспышке страстей с самого начала: он отдает дань безобидным банальностям и постепенно усиливает свой пыл — vires acquirit eundo
[1]
. Итак, в первую очередь будет достаточно сказать, что меня зовут
Леопольд Эдгар Стаббс.
Я четко объявляю этот факт в начале повествования, дабы предотвратить для читателей любую возможность перепутать меня с однофамильцем, достойнейшим сапожником, проживающим на Поттл-стрит в Камберуэлле, или с моим менее почтенным, но более известным тезкой Стаббсом, актером легкого комедийного жанра из провинции. Родство с обоими из них я отвергаю с ужасом и пренебрежением; впрочем, без всякого намерения причинить обиду поименованным лицам — людям, которых я никогда не видел и, надеюсь, никогда не увижу.
Что ж, хватит банальностей.
Теперь поведайте мне, люди, сведущие в толковании снов и знамений, как могло случиться, что в пятницу вечером, бодро свернув на Грейт-Уоттл-стрит, я испытал внезапное и неприятное столкновение со скромным индивидуумом невзрачного вида, но с глазами, в которых пылал огонь гениальности? Я мечтал по ночам, чтобы великое намерение моей жизни осуществилось. Что это было за намерение? Я вам расскажу. Со стыдом и печалью, но расскажу.
С раннего отрочества моей жаждой и страстью (преобладавшей над любовью к мраморным шарикам и идущей вровень с пристрастием к ирискам) была поэзия в широчайшем и первозданном смысле — поэзия, не скованная законами здравомыслия, рифм или ритма, парящая во вселенной и вторящая музыке сфер! С юности — нет, даже с колыбели — я томился по поэзии, красоте, новизне и романцементу
[2]
. Когда я говорю «томился», то пользуюсь словом, лишь в малой степени выражающим гамму чувств, владевших мною в более спокойные моменты; он не более способен описать безудержный пыл моего энтузиазма, чем бессодержательные картины, украшающие фасад Адельфи
Я немного отошел от сути; это качество, с вашего позволения, вообще свойственно жизни. Как я однажды заметил по поводу, описать который в подробностях не позволяет время: «В конце концов,
Фотограф на выезде
Я потрясен, удручен, разбит и покрыт синяками. Как я уже много раз говорил, у меня нет ни малейшего представления, как это произошло, поэтому нет смысла осаждать меня новыми вопросами. Разумеется, если хотите, я могу прочитать вам выдержки из моего дневника с полным описанием вчерашних событий, но, если вы надеетесь найти в нем ключ к разгадке тайны, боюсь, вы обречены на разочарование.
23 августа, вторник.
Нас, фотографов, называют племенем слепцов. Говорят, что мы распознаем в самых миловидных лицах лишь игру света и тени, что мы редко кем-то восхищаемся и никого не любим. Это заблуждение, которое я жажду развеять, если только смогу найти юную даму, соответствующую
моему
идеалу красоты, и превыше всего, если ее будут звать… (В почему, интересно, имя Амелия мне милее любого другого слова в английском языке?) Тогда я уверен, что смогу избавиться от этой холодной философской апатии.
Время наконец пришло. Сегодня вечером я случайно встретился с молодым Гарри Кловером в Хеймаркете.
— Таббс! — воскликнул он, фамильярно хлопнув меня по спине. — Мой дядя хочет, чтобы ты завтра приехал к нему на виллу с камерой и остальными причиндалами!
— Но я незнаком с твоим дядюшкой, — с характерной осторожностью ответил я. (N.B.: если у меня есть добродетель, то это сдержанная, благоразумная осторожность.)