Сколько стоит человек. Тетрадь вторая: Исход или пытка стыдом

Керсновская Евфросиния Антоновна

Автор этой книги, Евфросиния Антоновна Керсновская (1907–1994), родилась в Одессе в дворянской семье. В годы гражданской войны семья спасается от преследования большевиков и переезжает в свое родовое имение в Бессарабию, которая тогда была частью Румынии. Евфросиния своим трудом поднимает пришедшее в упадок хозяйство, становится фермером. После ввода советских войск в Бессарабию в 1940 г. мать и дочь Керсновских, как бывших помещиков, выгоняют из дома.

В 1941 году ее, как и многих других бессарабцев, ссылают в Сибирь, на лесоповал. Там она вступается за слабых, беззащитных. За это ей грозит голодная смерть. Она решается на побег. Прежде чем ее схватили, она прошла по тайге полторы тысячи километров.

Её судят, приговаривают к расстрелу. Хотя она и отказывается писать прошение о помиловании, расстрел заменяют десятью годами лагерей. В Норильском лагере она работает в больнице и морге, затем по собственной воле занимается самым тяжелым трудом — шахтерским. Там она чувствует себя свободней — «подлецы под землю не спускаются».

После освобождения из ссылки, в Ессентуках, в 1964-68 годах пишет по просьбе матери о пережитом, эти 12 тетрадей иллюстрированы её акварельными рисунками (703 рисунка).

***

Тетрадь вторая:

1941. Исход или пытка стыдом

Тетрадь вторая. 1941.

Исход или пытка стыдом

В телячьем вагоне

Теперь я уже не помню, как попала в вагон. Помню толпу, солдат, крики, пинки, давку в вагоне, битком набитом растерянными и растерзанными людьми.

И тихий солнечный закат. Такой мирный, привычный, что просто не верилось, что может «равнодушная природа красою вечною сиять», когда в повалку лежат, цепляясь за кое-какой скарб, женщины, мужчины, дети в телячьем вагоне, где в стене прорезано отверстие со вделанной в него деревянной трубкой, которая будет нашей первой пыткой — хуже голода и жажды, так как мучительно стыдно будет пользоваться на глазах у всех такого рода нужником.

Пытка стыдом — первая пытка… А сколько их еще впереди! Человек умеет быть изобретательным, когда надо издеваться над себе подобными!

Еще сутки простояли мы на запасном пути на нашей станции Флорешты. Все так же шуршали камыши на Реуте, протекавшем у самой железнодорожной насыпи, все так же поблескивала вода; те же родные белые мазанки в беспорядке разбросаны на том берегу, все фасадом на восток, так же знакомы невысокие заборы с закругленными углами, сложенные из плоских камней; те же сливы и вишни, реже — яблони, айва, абрикосы; все те же колодцы с журавлями стоят группами по два-три в низине. И все это как будто уже чужое…

«Дети — наше богатство»

Что запомнилось мне в эти первые сутки неволи? Два события. Первое — рождение ребенка в соседнем вагоне № 39 (наш был последний, № 40; за нашим был лишь один служебный). Второе. Даже не знаю, как это назвать… Рассортировка? Разлука? Разрывание семей? Это что-то вроде тех сцен, которые описывает Бичер-Стоу в «Хижине дяди Тома», когда негритянские семьи продают по частям. Только тут были не негры. И происходило это в ХХ веке.

Расскажу по очереди.

Какой-то военный раза два обошел весь состав, вызывая какого-нибудь медика. Врачи среди нас, безусловно, были, но каждый надеялся: «Авось выпустят!» — и никто не желал оказаться эшелонным врачом. Видя, что никто не отзывается, я сказала, что, будучи ветеринарным фельдшером, могу оказать помощь и человеку, если уж очень нужно и лучшего специалиста нет. Меня вывели. Идти далеко не пришлось: помощь нужна была в соседнем вагоне.

О, наш вагон был счастливый! У нас было лишь шестеро детей, и то младшему был уже 6 лет. И больных у нас не было, если не считать двух старух. В соседнем же вагоне был кошмар! Одних детей там было 18. И вот в этом кошмарном уголке ада родилась девочка. Тринадцатый ребенок несчастной, перепуганной женщины! Ее муж, жандарм, сбежал в Румынию, а все семьи таких невозвращенцев подлежат высылке. Дети были изможденные, худые, в лохмотьях. Старший мальчик лет 14–15. Явный кретин: открытый рот, из которого течет слюна, бессмысленный взгляд, нечленораздельная речь…

«Семья — основа государства»

Утром — другой сюрприз. Сперва комиссия, составившая список и сверившая наличный состав со списочным. Затем другая комиссия, отобравшая по списку почти всех мужчин. Чем они руководствовались? По какому признаку разрывали семьи, разлучали матерей с сыновьями, жен с мужьями, я и по сей день не пойму! Часть мужчин, и притом вполне трудоспособных, были оставлены со своими семьями. С другой стороны, забирали довольно-таки ветхих стариков. И — что уж совсем непонятно — забрали из нашего вагона женщину, бывшую помещицу из Хотинского уезда, оставив, однако, в вагоне трех ее детей. Старшей еще и пятнадцати лет не было, а младший мальчик 12-ти лет — эпилептик: припадки повторялись ежедневно по утрам. Были они очень тяжелые: мальчик бился с пеной у рта и закатившимися глазами, прикусывал язык, марался и мочился, а затем несколько часов лежал как труп.

Бедные дети! Даже птенца, вывалившегося из гнезда, жалко. Но эти люди не имели человеческого (и даже звериного) сердца!

«Отцовский дом покинул я…»

Мысленно я возвращаюсь к первым часам моей неволи — к тем предвечерним часам в телячьем вагоне. Должна же была я при всем моем оптимизме почуять что-то недоброе?!

Ссылка… Это слово пробуждало много воспоминаний о прочитанном: Радищев, декабристы, Шамиль. Наконец, ссыльно-каторжные. Какое-либо преступление, мятеж, и виновных — обычно после суда и тюрьмы — отправляют в чужие края.

В голове путались обрывки песен: «Отцовский дом покинул я, травой он зарастет…» Нет, это не подходит! Ведь там говорится: «Малютки спросят про отца, расплачется жена…» Дети, жена не совершали преступления. Они остались дома. А здесь?

«Не за пьянство иль буянство и не за ночной разбой стороны родной лишился я… За крестьянский мир честной». Нет, и это не подходит. Зачем было брать тех двух девочек в бальных платьях, с патефоном? Или малыша Недзведского, гостившего у бабушки?

Так что же это за ссылка? Ах, вот! Это, наверное, подойдет — картина Ярошенко «Всюду жизнь»: зарешеченное окно «столыпинского» вагона; белоголовый мальчишка бросает крошки голубям; рядом с ним старик дед, грустно смотрящий на голубей, на внука, на небо. Это крестьяне, которых, как рассаду, вырвали отсюда, чтобы пересадить туда. Из земли — в землю. Со всем их крестьянским скарбом — с коровенкой, с плугом, с конягой.

Бежать? Не бежать?

Случайно я обнаружила, что вторая дверь нашего вагона — противоположная той, через которую нас загоняли, — не заперта снаружи. Я ее легонько толкнула, она поехала в сторону и… передо мной открылась до того знакомая мирная картина, что я просто окаменела. Разум отказывался понять, что все это: белые мазанки деревни Варваровки с садами и огородами, окруженными оградами из камня-плитняка, колодцы с журавлями и деревенское стадо — черяда, затянутое облаком пыли, возвращающееся с выпаса под лопотанье самодельных колоколец-таланок, и даже само солнце, низко стоящее над горизонтом по ту сторону Реута, — все это уже не мое, чужое, что скоро все это скроется, и, быть может, навсегда. И старый как мир инстинкт, тот инстинкт, который заставляет зверя, попавшего в ловушку, искать из нее выход, мне сказал: «Беги!»

И в самом деле, почему бы мне не бежать? Охрана не очень строга пока что. Несколько часовых ходят вдоль длиннейшего эшелона, но надежнее часовых — страх. Во-первых, страх за близких. Ведь людей забрали целыми семьями, и побег одного члена семьи неминуемо повлечет за собой репрессии против остальных и даже против тех близких, которые пока что уцелели. А затем страх сам по себе. Страх людей, лишенных имущества, привычной жизни, тех прав, которые казались неотъемлемыми. Страх людей, боящихся, как бы не было хуже.

Вспоминается анекдот: в первые годы «Великой Бескровной» двух интеллигентов ведут на расстрел. Один говорит: «Давай бежим!» Другой ему: «А хуже не будет?»

Я могла бы бежать. Несколько прыжков — и я в камышах речки Реут. Собак не видать. А если они и есть, то в воде след быстро потеряют. Скоро стемнеет. Ночь безлунная. К рассвету я буду в Оргеевских лесах — тех знаменитых Кодрах, где человека найти не легче, чем иголку в стоге сена! Кто из-за меня мог бы пострадать? Друзья от меня отвернулись, и я имела право не считать их друзьями. Ира, слава Богу, далеко. Тетя Катя? Она к этому времени — полуживая и почти совсем слепая — переселилась в лачугу где-то на окраине, и вряд ли кто-либо сочтет ее в ответе за это. Старушка Эмма Яковлевна? Однако проживающий у нее лейтенант удостоверит, что я жила там, где работала: у чужих людей.