ДЕДЛОВ
(настоящая фамилия
Кигн),
Владимир Людвигович [15(27).I.1856, Тамбов — 4(17).VI.1908, Рогачев] — публицист, прозаик, критик. Родился в небогатой дворянской семье. Отец писателя — выходец из Пруссии, носил фамилию Kuhn, которая при переселении его предков в Польшу в XVIII в. была записана как
Кигн.
Отец и дядя Д. стали первыми в роду католиками. Мать — Елизавета Ивановна, урож денная Павловская — дочь подполковника, бело русского дворянина — передала сыну и свою православную религию, и любовь к Белоруссии, и интерес к литературе (Е. И. Павловская — автор статей о фольклоре, составитель сборника "Народные белорусские песни". — Спб., 1853. — См.: Букчин С. В. — С. 79–81). Д. считал себя "и православным, и русским" (Северный вестник.- 1895.- № 7. — С. 79). Образование Д. получил в Москве, сначала в немецкой "петершуле", затем в русской классической гимназии. В 15 лет он увлекся идеями крестьянского социализма и даже организовал пропагандистский кружок. Это увлечение было недолгим и неглубоким, однако Д. был исключен из старшего класса гимназии, и ему пришлось завершать курс в ряде частных учебных заведений. "Мученичество" школьных лет, с муштрой и схоластикой, он впоследствии запечатлел в очерках "Школьные воспоминания" (Спб., 1902). В 1875 г. Д. поступает на юридический факультет Петербургского университета. В студенческие годы сближается с художниками, знатоками искусств, группировавшимися вокруг профессора А. В. Прахова, печатает рецензии, литературно-художественные обозрения в журнале "Пчела". Дебют Д. как писателя — рассказ "Экзамен зрелости" (газета "Неделя".- 1876.- № 3–5.- 15 апр.). Начинающий писатель послал письмо И. С. Тургеневу, в ответ на которое получил доброжелательное напутствие (хотя рассказа Тургенев не читал), содержащее характеристику "объективного писателя", которого "изучение человеческой физиономии, чужой жизни интересует больше, чем изложение собственных слов и мыслей…" (Письмо В. Л. Кигну от 16 июня 1876 г. // Тургенев И. С. Собр. соч. — М., 1858. — Т. 12. — С. 492). В рассказе Д. намечена одна из ведущих впоследствии его тем — "созревание" личности в борьбе идеального и прозаического, будничного начал. Герой-гимназист надеется стать "гражданином человечества", но одновременно предвидит одиночество и нравственное опустошение. По окончании университета (1878) Д. служит в земском отделении министерства внутренних дел, совмещая службу с занятиями литературой; с 1880 г. он постоянный автор "Недели", выходят циклы его очерков и этюдов: "Белорусские силуэты", "Издалека" (Спб., 1887), "Мы. Этюды" (М., 1889). Он печатается в журналах "Наблюдатель", "Вестник Европы", "Книжках Недели" и др. под псевдонимами: / (Единица),
А. Б.
и
В. Дедлов
(по названию родового имения Дедлово). В конце 80 гг. он выступает в "Неделе" с литературными обзорами. В 1886 г. оставляет службу, всецело посвящая себя литературе, искусству, путешествиям. Результатом длительных поездок (в качестве корреспондента "Недели") явились "Приключения и впечатления в Италии и Египте. Заметки о Турции" (Пб., 1887), "Франко-русские впечатления. Письма с парижской выставки" (Пб., 1890). "Все образно, живо, весело, просто, жизненно — качество весьма редкое в описаниях путешествий", — писал рецензент "Русского богатства" о первой из этих книг (1888.- № 1. — С. 238). Достижения западной цивилизации Д. оценивает с точки зрения их пользы для народных масс. В 90 гг. он пишет в популярных в то время малых жанрах (этюды, зарисовки "с натуры"), черпая материал из жизни городской интеллигенции, чиновничества и пр. Позднее эти произведения были объединены в сборники "Лирические рассказы" (Пб., 1902), "Просто рассказы" (Пб., 1904). В 1892 г. выходит в свет единственная большая повесть Д. "Сашенька". В этом же году состоялось заочное знакомство Д. с А. П. Чеховым (встретились они немного позднее, их переписка охватывает период с 1892 по 1903 г.). В 90 гг. Д. служит в переселенческой конторе Оренбурга, где наблюдает мучительный процесс освоения Сибири русским крестьянством. "Переселенцы и новые места. Путевые заметки" (Спб., 1894) были высоко оценены критикой за правдивое изображение бедствий крестьян, страдающих от голода, болезней, нерасторопности и равнодушия чиновников (см.: Литературные приложения к "Ниве", — 1894.- № 12. — С. 749; Мир божий.- 1894.-№ 12. — С. 199–201; Вестник Европы.- 1894.- № 10. — С. 851–861). В то же время предложенная Д. переориентация переселенчества с Востока на Юг и Запад (с целью остановить онемечивание русских земель) вызвала возражения (в частности, у рецензента "Вестника Европы"). В очерках "Вокруг России. — Польша. — Бессарабия. — Крым. — Урал. — Финляндия. — Нижний. Портреты и пейзажи" (Пб., 1895), написанных на материале совершенной ранее поездки, обнаруживаются некоторые откровенно шовинистические тенденции, за что Д. был подвергнут резкой критике (см.: Мир божий.- 1896.- № 4. — С. 297–304; Новое слово.- 1896.- № 11. — С. 112–114; Русская мысль.- 1896.- № 11. — С. 683–684). С конца 90 гг. Д. сотрудничает в газете "Новое время", публикуя, в частности, очерки "Из деревни". Вступление (формальное) в "Союз русского народа" довершает характеристику противоречивой общественно-политической позиции Д., эволюционирующей от либерально-буржуазного просветительства к консерватизму и шовинизму (см.: Букчин С. В. — С. 141). Художественное творчество Д. конца 90 гг. (особенно рассказ "На лоне природы") оценивается неоднозначно: к недостаткам относят склонность к шаржу, натуралистические подробности (Русская мысль.- 1890.- № 4. — С. 184–189), вторжение публицистики (Север.- 1892.- № 2. — С. 1618–1620). На этом фоне ободряющим для Д. был последующий отзыв Чехова (о сборнике "Просто рассказы"): "…в них много былого, старого, но есть и что-то новое, какая-то свежая струйка, очень хорошая" (Письмо В. Л. Кигну (Дедлову) от 10 ноября 1903 г. // Полн. собр. соч. и писем. Письма. — М., 1982. — Т. II. — С. 303). Тем не менее Д. мучает сознание литературной неудачи. Последние годы жизни он провел в основном у себя на родине в Белоруссии, в имении Федоровка, страдая от одиночества и неизлечимых недугов. Трагически погиб в нелепом инциденте. Наследие Д. многогранно. Как литературный критик он не принимал "тенденциозной" литературы. "Хорошо устроена жизнь или худо — это не дело художника и ученого. Худо ли жить, хорошо ли и как сделать, чтобы жилось лучше, — это забота политиков и критиков" (Книжки Недели.- 1891.- No IV. — С. 189). Он высоко оценил Чехова, якобы свободного от "направленства" (Север.-1892.- № 15.- 12 апр.), разойдясь здесь с Н. К. Михайловским, сетовавшим на недостаточно выявленную авторскую идею в его творчестве. Д. утверждал, что "Чехов занимает бесспорно первое место среди своих сверстников. Его слог сжат и образен, идеи ясны, настроение цельно. Чехов не только художник и наблюдатель, но и мыслитель" (Там же. — Стлб. 791). В вышедшей после смерти Чехова статье Д. указывает на созданный им психологический портрет "испуганного поколения 80-х годов", вписанный в "образ пореформенной, пореволюционной, уставшей от напряжения России" (Русский вестник.- 1904.- № 9. — С. 86–91). Д. писал также о творчестве К. С. Баранцевича (Неделя.- 1884.- № 9), И. Н. Потапенко, в котором увидел "объективный" талант, выделив в особенности рассказ "На действительной службе" (Книжки Недели.- 1891.- No IV). Анализировал творчество Козьмы Пруткова (Неделя.- 1884.- № 9.- 26 февр.). Д.- художественному критику принадлежит интересный очерк "Киевский Владимирский Собор и его художественные творцы" (М., 1901), где он рассказал о А. В. Прахове, В. М. Васнецове, П. А. Сведомском, В. А. Котарбинском, М. В. Нестерове, создававших живопись храма, в которой подчеркивал национальное своеобразие: "Пока искусство не стало на национальную почву, — нет искусства" (С. 35). Д. защищал достоинства панно М. А. Врубеля "Принцесса Греза" и "Богатырь", вступив в полемику с М. Горьким (Неделя.- 1896.- 1 сент.). В публицистике Д., помимо вышеназванных путевых очерков, выделяются "Школьные воспоминания", где он стремится выявить пороки школьной системы, формирующей современное "хворое" поколение. Тема воспитания личности является центральной и в рассказах Д., и в его повести "Сашенька", в которой ставится актуализировавшаяся на рубеже 80–90 гг. проблема "отцов" и "детей" применительно к новым поколениям (см. статью Н. К. Михайловского "Об "отцах и детях" и о г. Чехове" и др.). Главный герой повести, студент Александр Кирпичев (Сашенька), своей молчалинской беспринципностью и житейским прагматизмом противопоставлен родителям-"отцам", чье догматичное поклонение идеям 60 гг. изображено иронично. Сатирические краски, однако, не единственные в образе героя, в третьей части повести Сашенька, косвенно виновный в гибели двух человек (один из них — сокурсник-террорист, тщетно искавший у Сашеньки убежища), испытывает угрызения совести и ищет утешения в толстовских идеях всепрощения. Авторской концепции интересно задуманного характера не хватает определенности. История Сашеньки дана на фоне колоритных зарисовок петербургской и провинциальной жизни (светские гостиные, студенческие аудитории, рестораны и т. д.). Повесть вызвала многочисленные и разноречивые отзывы в критике (см.: Русская мысль.- 1892.- No X; Северный вестник.- 1892.- № 12; Наблюдатель.- 1893.- № 3, и др.). Популярность повести в 90 гг. отмечал М. Горький: "Часть молодежи увлекалась железной логикой Маркса, большинство ее жадно читало роман Бурже "Ученик", Сенкевича "Без догмата", повесть Дедлова "Сашенька" и рассказы о "новых людях", — новым в этих людях было резко выраженное устремление к индивидуализму. Эта новенькая тенденция очень нравилась, и юношество стремительно вносило ее в практику жизни, высмеивая и жадно критикуя "обязанности интеллигенции" решать вопросы социального бытия" (Горький М. Время Короленко
//
Собр. соч.: В 18 т. — М., 1963. — Т. 18. — С. 164).
ЛЕС
I
В разгар лета, часов в шесть ясного утра, у вокзала железнодорожной линии, пересекающей одну из западных губерний, стояли два экипажа, запряженные почтовыми лошадьми. Приехавший с экипажами, очевидно кого-то встречать с поезда, господин сидел на скамье платформы и то читал газету, то посматривал вокруг: на навес напротив, где лежали присланные кому-то плужки — глядя на них, господин посмеивался: плужки были непригодные для здешней земли, — на кочковатое болото, с черными пятнами высохших луж, и на песчаные поля за болотом, стлавшиеся легкими перевалами до самого горизонта и изредка прерывавшиеся ветряной мельницей, не видной за бугром деревни, или развесистой старой сосной, с целым гнездом ульев на сучьях. Господин был лет тридцати, высокий, плечистый и худощавый. Лицо его было обыкновенным лицом помещика, который сам ведет хозяйство, — загорелое, несколько утомленное, озабоченное. И только его глаза иногда привлекательно и умно посмеивались.
Одет был господин с деревенским щегольством и с деревенской небрежностью. Высокие сапоги, блуза из сурового шелка, подпоясанная кожаным поясом; на плечи было накинуто пальто; волосы были прикрыты круглой мягкой шляпой с небольшими полями.
На пустую платформу вышел сторож и прозвонил непостижимо мелкою дробью. Это значило, что ожидаемый поезд вышел с соседней станции. Из дверей своих "кабинетов" появилось заспанное начальство станции. Из зала третьего класса выползло несколько черных длиннополых жидов. Зал второго класса выпустил польского помещика средней руки, в парусинном пальто с капюшоном, в американской кепи, с сивым усом, красным носом и крупными серыми глазками. Вся эта публика сейчас же обратила внимание на сидевшего па платформе господина и стала на его счет перешептываться. Его, очевидно, знали. Станционные начальники, кроме того, знали и то, кого он поджидает. Они сообщили это публике, и та устремила на него взгляды, исполненные напряженного любопытства.
II
Виновником этого любопытства был Петр Николаевич Столбунский, владелец крупного, но малодоходного имения верстах в тридцати от станции. В имении он поселился года три тому назад, а до того жил в Петербурге, где был в университете, а потом недолго служил.
Петербургская жизнь прошла весело. Прожил там Столбунский неразлучно со своим приятелем и соседом, Халевичем, таким же, как и он, собственником большого, но малодоходного имения. Приятели не были кутилами, а просто веселыми людьми и в Петербурге сходились с такими же. Свой брат, студент, из достаточных, молодые литераторы, художники, актеры. Это была интеллигентная богема, но не из низших ее слоев. Через художников и актеров сами собой завязались знакомства с меценатами и их кругом. И меценаты, которые, как известно, в наше время набираются из образованных купцов и разбогатевших адвокатов с художественной жилкой, были люди, тоже не любившие скучать.
Окончив университет, приятели поступили на службу. Но служба у них не пошла: в них заговорили деревенские люди и помещики. Деревенскому человеку душно в городе; помещику трудно примириться с подчиненностью и положением исполнителя, а на службе в этой роли приходится пробыть долго. Тянуло к природе, к родному дому, к власти хозяина. Кроме того, Халевича звала домой мать, которая не справлялась с хозяйством, а Столбунский был недоволен своим арендатором. Приятели не выдержали и подали в отставку.
Прошло три года. Деревня, которая в первое время показалась приятелям раем приволья и независимости, сильно поблекла в их глазах. Сама по себе она им не надоела, но хозяйство пошло не так, как они ожидали. Хозяйничать было трудно — заботливо, хлопотно, напряженно. Приказчики и работники были плохи. Мужики донимали потравами, порубками и воровством. Управы на них не было. Продажи шли туго, кулакам и жидам. Покупки — скота, машин, орудий — были целыми предприятиями. Халевич никак не мог сдвинуться с того дохода, который именно давало при матери. Доход Столбунского, которому пришлось исправлять прорехи арендатора, упал. Надо было идти в улучшениях дальше, но не было денег. У Столбунского был хороший лес, который можно бы сбывать на железную дорогу, но дорога была построена недавно и пока обходилась более близкими лесами. Столбунский уже начинал унывать, понемногу должать и даже мечтать о выигрыше двухсот тысяч.
Несколько дней тому назад Столбунский получил от своего петербургского знакомого, архитектора Кесарийского, письмо, в котором тот извещал его, что проездом за границу собирается непременно заглянуть к Столбунскому и Халевичу вместе со своим другом, Никитою Степановичем Дровяниковым. С Дровяниковым приятели тоже были знакомы в Петербурге. Это был меценат из образованных купцов, собиратель картин, владелец художественного дворца постройки Кесарийского и — главный хозяин той железной дороги, на одном из вокзалов которой в настоящее время находился Столбунский. Столбунский не обратил большого внимания на письмо Кесарийского. Петербургские приятели и знакомые, шумно и растроганно проводив его и Халевича в деревню, "в ссылку", как они говорили, вслед за тем очень скоро и основательно забыли их, — но за письмом последовала телеграмма, назначавшая день и час приезда, и Столбунский выехал гостям навстречу.
III
Когда раздался свисток приближающегося поезда, Столбунский поднял от газеты голову, взглянул, потом попытался было дочитать до точки, но встал и пошел но платформе.
— Вот-с, и едут ваши петербургские гости, — обратился к нему начальник станции и смотрел так, как будто не верил, чтобы Столбунский ждал "самого" Дровяникова.
— Кто их знает, приедут ли, — ответил Столбунский, сам не уверенный в переменчивых петербургских знакомых. — Дровяников, надо вам сказать, человек фантастический. Может долго собираться и все-таки не собраться…
— А я слышал, что они… что он, — поспешно поправился "начальник", — напротив, очень энергичен.
И начальник опять смотрел пытливо: не просто ли ты хвастаешь такими гостями?
IV
Дровяников и Кесарийский, как оказалось, завернули к Столбунскому мимоездом, по пути — из Суздаля в Севилью. В Суздале они искали образца для часовни, которую собирался построить для оживления пейзажа в своем имении Никита Степанович; в Севилье хотели поискать старых картин. Но, на перепутье, их и Белорусь заняла. Дорога к Столбунскому вела бесконечной березовой аллеей екатерининского "шляха", шедшего полями по косогору, спускавшемуся к Днепру, который то был виден, полно налитый в своих вторых, низких, берегах, то прятался в лозовых зарослях и дубовых рощах. Днепр лежал в широкой зеленой равнине, а за равниной и рекой, верстах в пяти, на песчаной возвышенности тускло синели старые сосновые боры. Пейзаж был не из эффектных, но Кесарийский вспомнил историю: Днепр — "великий путь из славян в греки", Екатерину, устроившую дорогу, по которой теперь ехали, раздел Польши, поход Наполеона в двенадцатом году.
— Нет, — говорил Кесарийский, — это не пустыня, это говорит. Тут есть история, всемирная история.
— А теперь тут что? — спросил Дровяников.
— Теперь?.. — ответил Столбунский. — Теперь по этой стороне Днепра суглинки, а по той земля хуже, песок. Тут мужики и помещики богаче, там беднее.
— А у вас много земли? — спросил Кесарийский.
V
До самого обеда Косарийский с Дровяниковым провозились с мебелью и остались очень довольны — даже целовались со Столбунским, когда он подарил одному старый стул, а другому — урода от книжного шкафа, нос которого был-таки найден после неутомимых розысков. Гоичаревский спал. Катерина Ивановна переходила из комнаты и комнату и имела вид рыбы, вытащенной на сушу. Столбунский наскоро обошел хозяйство. После обеда он повел гостей в парк, где, по его словам, было живописное местечко.
К обещанному виду гости отнеслись с недоверием, поглядывая на глухую и темную рощу старых, вытянувшихся лип. Дорожка, по которой шли, была узкая, давно не метенная, коренистая. Но дорожка окончилась, вышли на просторную полукруглую площадку — и гости остановились. Пред ними внизу расстилалась днепровская долина. Всем показалось, будто их вдруг подняли на высоту. С высокого берега, на котором они очутились, были видны светло-зеленые луга, бархатная зелень ивовых зарослей, буроватая зелень дубовых рощ, изгибы Днепра, местами стального, местами отражавшего голубое небо. Как куски разбитого зеркала, там и сям белели, искрились и голубели озерца и заливы. С лугов чуть тянуло ветерком и запахом влажной цветущей долины.
— Это дышит! Это живое! — полушепотом проговорил Никита Степанович, вдыхая надвигавшиеся мягкие волны ароматного воздуха.
Он оглянулся. Позади полукругом стояли липы, отягченные темной мягкой листвой, осыпанные золотистой мукой цвета. Ветви поникли под тяжестью и висели тяжелыми складками.
— И тут аромат, — говорит Дровяников. — Вот, что называется, благодать. Красота, благодать! — повторял он, и его широко открытые черные, восточные глаза горели неподдельным восхищением.
ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ТЫСЯЧ
I
Антон Антонович Подшибякин, учитель географии в уездном училище, развернув одним прекрасным утром газету "Грош", которую выписывал в рассрочку, остановился на последней странице и широко раскрыл глаза.
Антон Антонович был мужчина лет тридцати пяти, высокого роста, худощавого телосложения, как бы запыленной наружности, но неизменно самоуверенного вида. Ничто не могло нарушить его спокойствия. В классе он отличался полным безучастием ко всему, что проделывали мальчуганы. Школьники могли играть в шашки и карты, могли ссориться и драться сколько угодно, даже могли строить Антону Антоновичу рожи, — Антон Антонович хранил такой вид, как будто все это его совершенно не касается.
— Что вы не подтянете этих шельмецов? — не раз говорил Антону Антоновичу смотритель училища.
— А зачем их подтягивать? — спрашивал Антон Антонович и глядел на смотрителя загадочно.
— Как зачем? Известно, для порядка!
II
Итак, Антон Антонович пробежал последнюю страницу "Гроша" и широко раскрыл глаза, а на лице его отразилось некоторое волнение. Впрочем, это продолжалось только секунду, и уже в следующее мгновение он снова был философски спокоен. Он вынул из комода свой единственный выигрышный билет, сличил его номер с цифрами на четвертой странице "Гроша", убедился, что выиграл двадцать пять тысяч, положил билет в бумажник, напился чаю, минуту помедлил — образ настоящей женщины возник в его воображении с особенной ясностью — и в урочное время направился в училище.
— Ну что, батенька, двести тысяч выиграли? — спросил Антона Антоновича смотритель, всех встречавший этим вопросом в те дни, когда "Грош" приносил таблицу выигрышей.
— Выиграл, но не двести, а двадцать пять тысяч, — невозмутимо ответил Антон Антонович.
— Врете! — не сдержавшись, сказал смотритель.
Антон Антонович пожал плечами, вынул бумажник и бросил на стол билет. Руки смотрителя против его воли сделали движение положить билет в карман, так что их хозяин принужден был отправить их за спину. Смотритель опустился на стул и долго с глубоким чувством смотрел на Антона Антоновича.
III
Антон Антонович был очень доволен "игрою вещей", последовавшею за получением известного читателям номера "Гроша". Случилось, что как раз в это время все в городе заметили, что Антон Антонович далеко не дюжинная личность. Самому Антону Антоновичу это было известно давно; но все-таки приятно, если и другие тебя оценят по достоинству.
Исправник при первой же встрече смотрел Антону Антоновичу в глаза совершенно с такою же неморгающей готовностью, с какой он глядел только на губернатора во время ревизии.
— Намерены от нас выбыть? В места весьма отдаленные? — спросил он. — Изволили уже объявить об этом ученикам.
— Вероятно, поеду, — ответил Антон Антонович.
— Этот выигрыш весьма кстати для вашего любознательного ума. В значительной степени обогатитесь сведениями разного рода.
IV
Вечером в назначенный час Антон Антонович явился к водяному инженеру, где весь город был в сборе.
— Весьма рад! — коротко приветствовал его хозяин, человек более похожий на улей, которому прицепили бороду и просверлили глаза, чем на чиновника водяного департамента. Несмотря на краткость и кажущуюся сухость приветствия, хозяин смотрел на Антона Антоновича почти так же приветливо, как если бы Антон Антонович был подрядчиком по очистке местной судоходной реки от корчей.
— Вздор, вздор, батюшка! Нечего тебе в Китай ехать! — встретила Антона Антоновича хозяйка. — Поди-ка в гостиную; там моя Сонечка у тебя давно что-то спросить хочет из твоей географии.
И хозяйка, взяв Антона Антоновича за рукав, отвела его в гостиную и посадила па маленький диванчик рядом с Сонечкой.
Сонечка сидела справа. Не прошло несколько секунд, как слева на кресле очутилась еще девица, дочь исправника, с удивительно белыми ручками. Мгновение — и напротив сидела дочь акцизного надзирателя, обладательница жгучих черных глаз. Еще мгновение — рядом с дочерью акцизного надзирателя появилась дочь казначея, такая маленькея, что ее можно было проглотить, как конфетку. Антон Антонович чувствовал себя солнцем, вокруг которого вращаются планеты одна другой очаровательней, и блаженствовал. Он даже не замечал, что в сфере его влияния время от времени появляются, кроме планет, также и кометы, в виде мамаш. Кометы заходили в гостиную под посторонними предлогами — закурить папиросу, поправить перед зеркалом прическу, посмотреть альбомы, а в сущности — чтобы полюбоваться Антоном Антоновичем, недюжинные качества которого наконец были признаны всеми. Антон Антонович не замечал комет, но зато планеты влияли на него еще сильней, чем он на них.
V
Да, Антона Антоновича признали. Прежде, еще недавно, когда ему случалось, как теперь, ходить по комнате, где играли в карты, и громко разговаривать, на него смотрели косо, иной раз даже свирепо: его ходьба и разговор мешали игрокам в винт сосредоточиваться и обдумывать их важные ходы. Теперь было совсем иначе.
— Ну, я расскажу вам, если хотите, про Японию, — громко начал Антон Антонович, в волнении глядя на Сонечку.
— А что, в Японию сухим путем едут? — отрываясь от карт, спросил казначей.
— Можно сухим, можно и мокрым, — ответил Антон Антонович и не удержался: засмеялся своему игривому ответу.
При этом остроумном ответе несколько голов поднялось от карт — помощника исправника, податного инспектора, лесничего и протоиерея. Все они одобрительно посмотрели на Антона Антоновича. Он продолжал: