Стрелок. Извлечение троих. Бесплодные земли

Кинг Стивен

Юный Роланд – последний благородный рыцарь в мире, «сдвинувшемся с места». Ему во что бы то ни стало нужно найти Темную Башню – средоточие Силы, краеугольный камень мироздания. Когда-нибудь он отыщет эту башню, а пока ему предстоит долгий и опасный путь – путь по миру, которым правит черная магия, по миру, из которого порой открываются двери в нашу реальность…

Стрелок

Введение

О том, что бывает, когда тебе девятнадцать (и не только об этом)

I

Когда мне было девятнадцать (значимое число для истории, которую вы собираетесь прочитать), хоббиты были повсюду.

По грязи на ферме Макса Ясгура, на Большом Вудстокском фестивале, бродили, наверное, с полдюжины Мерри и Пиппинов и в два раза больше Фродо, а прихиппованных Гэндальфов было вообще не счесть. В то время «Властелин колец» Дж. P.P. Толкиена пользовался бешеной популярностью, и хотя я так и не добрался до Вудстока (к сожалению), я все-таки был если и не настоящим хиппи, то хиппи-полукровкой. В любом случае этой половинки хватило, чтобы тоже прочесть эти книги и чтобы в них влюбиться – в книги наподобие «Темной Башни», которая, как и большинство длинных сказок-фэнтези, написанных людьми моего поколения («Хроники Томаса Кавинанта» Стива Дональдсона и «Меч Шанары» Терри Брукса – вот лишь некоторые из многих), вышла из «Властелина колец».

Но, хотя я читал «Властелина» в 1966 и 1967 годах, я все же воздерживался от того, чтобы писать самому. Я сразу проникся (чистосердечно и искренне) размахом воображения Толкиена – честолюбивыми замыслами его книги, – но мне хотелось писать свое, и если бы я начал писать тогда, я написал бы не свою, а его историю. А это, как любил говорить покойный Ловкий Дик Никсон, было бы в корне неправильно. Благодаря мистеру Толкиену двадцатый век получил свою необходимую порцию магов и эльфов.

В 1967-м я еще даже не представлял, какой должна быть моя история, но это было не так уж и важно; я был уверен, что сразу узнаю ее, если встречу на улице. Мне было девятнадцать. Я был очень самоуверенным молодым человеком. Достаточно самоуверенным, чтобы не рыпаться и спокойно ждать своей музы и своего шедевра (а я был уверен, что это будет шедевр). Когда тебе девятнадцать, у тебя есть право быть самоуверенным: впереди у тебя куча времени, и не надо бояться, что его не хватит. Время – коварная штука. Оно отнимает и шевелюру, и прыгучесть, как поется в одной популярной песне кантри; однако на самом деле оно отнимает гораздо больше. Я не знал этого в 1966-м и 1967-м, но даже если бы знал, мне было бы наплевать. Я еще мог представить – хотя и смутно, – что когда-нибудь мне будет сорок. Но пятьдесят? Нет.

Девятнадцать – эгоистичный возраст, когда человек думает лишь о себе, и ничто другое его не волнует. У меня были большие стремления, и это меня волновало. У меня были большие амбиции, и это меня волновало. У меня была пишущая машинка, которую я перевозил с одной убогонькой съемной квартиры на другую, и у меня в кармане всегда была пачка сигарет, а на лице сияла улыбка. Компромиссы среднего возраста казались такими далекими, а немощи пожилого – вообще запредельными. Как и герой этой песни Боба Сегера, которую теперь крутят в магазинах, чтобы народ покупал всякий хлам, я был полон неиссякаемых сил и неиссякаемого оптимизма; в карманах у меня было пусто, зато в голове – избыток мыслей, которые мне не терпелось поведать миру, а в сердце – полно историй, которые я хотел рассказать. Сейчас это звучит наивно; но тогда это было прекрасно и удивительно. Я считал себя очень крутым. Больше всего мне хотелось пробить защиту читателей: распотрошить их, изнасиловать и изменить навсегда – лишь одной силой слова. И я чувствовал, что я это могу; что я для этого и предназначен.

II

Мне кажется, что писатели бывают двух видов, в том числе и неопытные, начинающие авторы, каким был я сам в 1970-м. Те, кто относит себя к более литературным или «серьезным» сочинителям, рассматривают все сюжеты и темы в свете такого вопроса: «Что эта книга значит для меня?» Те, чей удел (или

ка

, если угодно) – писать популярные книжки, задаются вопросом прямо противоположным: «Что эта книга значит для других?» «Серьезные» авторы ищут ключи и разгадки в себе; «популярные» авторы ищут читателей. И те, и другие – равно эгоистичны. Я знал очень многих и готов спорить на что угодно. Как говорится, ставлю и кошелек, и часы.

Но как бы там ни было, я уверен, что, даже когда мне было девятнадцать, я сумел распознать, что история про Фродо и его попытки избавиться от Кольца Всевластия относится ко второй категории. Это были приключения очень британской компании пилигримов на фоне расплывчатых северно-мифологических декораций. Мне понравилась идея поиска – очень понравилась на самом деле, – но меня не особенно заинтересовали ни дюжие деревенские персонажи Толкиена (это не значит, что они мне не понравились, потому что они мне понравились), ни его лесистые скандинавские пейзажи. Если бы я попытался сделать что-нибудь в том же духе, я бы все сделал неправильно.

Так что я ждал. В 1970-м мне исполнилось двадцать два, и у меня в бороде уже появились первые седоватые пряди (я так думаю, отчасти тому виной две с половиной пачки «PaIl Mall» в день), но даже когда тебе двадцать два, ты еще можешь позволить себе подождать. Когда тебе двадцать два, время еще на твоей стороне, хотя злой патрульный уже ошивается по соседству и расспрашивает о тебе.

А потом, в почти пустом кинотеатре («Bijou» в Бангоре, штат Мэн, если это кому-нибудь интересно) я посмотрел фильм Серджио Леоне «Хороший, плохой, злой». И где-то на середине фильма я понял, что я хочу написать: книгу поиска, проникнутую толкиеновской магией, но в обстановке величественных до абсурда вестерн-декораций Леоне. Если вы видели этот безумный вестерн только по телевизору, вы никогда не поймете, о чем я сейчас говорю – прошу прощения, но это так. В кинотеатре, на широком экране, «Хороший, плохой, злой» – грандиозная эпопея, вполне сравнимая с «Бен Туром». Клинт Иствуд предстает великаном восемнадцати футов ростом, и каждый волосок на его заросших щетиной щеках – по размерам как раз с молоденькое деревце. Морщинки у губ Ли Ван Клифа глубоки, как каньоны, и на дне каждого может быть червоточина (см. «Колдун и кристалл»). Пустыня, кажется, протянулась как минимум до орбиты планеты Нептун. А ствол каждого из револьверов – огромный, почти как Голландский тоннель.

Но декорации – это не самое главное. Больше всего мне хотелось передать это внушительное ощущение эпического размаха, апокалиптического размера. И то, что Леоне вообще не рубил в географии Америки (согласно одному из его героев, Чикаго – это где-то в районе Феникса, штат Аризона), только способствовало ощущению смещенной реальности, что пронизывало весь фильм. И в своем непомерном воодушевлении – которое, как я себе мыслю, бывает только у очень молодых – я хотел написать не просто

III

И что еще характерно для девятнадцати: это такой возраст, в котором многие так или иначе застревают (если не в физическом смысле, то уж точно – в эмоциональном и умственном). Годы проходят, и вот однажды ты смотришься в зеркало и вполне искренне недоумеваешь: «Откуда эти морщины? Откуда это дурацкое брюхо? Черт, мне же всего девятнадцать!» Мысль совершенно не оригинальная, но ты все равно удивляешься.

Время белит сединами бороду, отнимает прыгучесть и силы, а ты все равно продолжаешь считать – глупенький дурачок, – что оно на твоей стороне. Умом-то ты понимаешь, что это не так, но сердце отказывается в это верить. Если тебе повезет, злой патрульный, который прищучил тебя за превышение скорости и за то, что ты слишком уж развеселился, поднесет тебе к носу нюхательную соль. Собственно, что-то подобное произошло и со мной в конце двадцатого века. Злой патрульный явился мне в виде микроавтобуса «плимут», который сбил меня на дороге и сбросил в канаву.

Года через три после этой аварии я раздавал автографы на своей книге «Почти как „бьюик“ („From A Buick Eight“) в магазине „Borders“ в Дирборне, штат Мичиган. И вот подходит ко мне один парень и говорит, что он жутко рад, что я остался в живых. (Мне часто это говорят,

гораздо

чаще, чем: «Какого черта ты не окочурился там, на месте?»)

– Мы сидели с одним моим другом, и тут сообщили, что вас сбила машина, – сказал этот парень. – А мы сидели, как два дурака, качали головами и все приговаривали: «А как же Башня?! Она опрокидывается, она падает, ой, блин, теперь он ее

никогда

не закончит».

Та же самая мысль приходила и мне – беспокойная мысль о том, что, построив Темную Башню в коллективном воображении миллиона читателей, я должен беречь ее, пока люди хотят про нее читать. Может быть, это будет всего лишь пять лет; а может – пятьсот, я не знаю. Книги в жанре фэнтези, и не только хорошие, но и плохие (даже сейчас, я уверен, кто-то читает «Монаха» или «Варни-вампира»), похоже, живут очень долго. Роланд защищает Башню по-своему: он пытается обезопасить Лучи, что поддерживают Башню. А я должен ее защитить – я это понял после аварии, – закончив историю стрелка.

Предисловие

Большинство из того, что писатели пишут о своих произведениях, – это полная чушь

[1]

. Вот почему нет таких книг, как «Сто великих предисловий западной цивилизации» или «Любимые предисловия американцев». Таково мое личное мнение, и я считаю, что, написав как минимум пятьдесят предисловий – не говоря уже о целой книге, посвященной писательскому мастерству, – я имею полное право высказать его вслух. И еще я считаю, что вам можно прислушаться к моим словам, когда я говорю, что мое предисловие к этой книге – это как раз тот редкий случай, когда автор действительно может сказать что-то стоящее.

Несколько лет назад я произвел скромный фурор среди моих постоянных читателей, предложив им исправленный и дополненный вариант «Противостояния». На самом деле я очень переживал за эту книгу, что было вполне извинительно и оправданно, потому что «Противостояние» всегда была и остается самой любимой книгой моих читателей (самые рьяные из почитателей «Противостояния» не стали бы сильно скорбеть, если бы я умер в 1980-м; с их точки зрения мир бы уже ничего не потерял).

Единственная книга Кинга, которая может сравниться с «Противостоянием» в смысле читательского интереса, – это, наверное, история Роланда Дискейна и его поисков Темной Башни. И теперь – черт возьми! – я переделал и ее тоже.

Только на самом деле я ее не переделал, а просто чуть-чуть доработал. Я хочу, чтобы вы это знали. И еще я хочу, чтобы вы знали, что именно я переделал и почему. Для вас, может быть, это не важно, но зато очень важно – для меня, вот почему данное предисловие станет исключением (я надеюсь) из Кинговского Правила Чуши.

Во-первых, учтите, что в первых изданиях «Противостояния» было много сокращений по сравнению с рукописным вариантом – и не из-за издательской прихоти, а по финансовым соображениям. (Существовали еще и другие ограничения, но я не хочу об этом говорить.) Все дополнения, которые я сделал в конце восьмидесятых, – это переработанные фрагменты изначального текста. Я также внес исправления во всю книгу в целом, прежде всего – чтобы соотнести повествование с эпидемией СПИДа, что расцвела пышным цветом (если данное выражение вообще уместно в данном конкретном случае) в период между первой публикацией «Противостояния» и выходом в свет переработанного и дополненного издания, восемь или даже девять лет спустя. В результате получился такой «кирпич» – на 100 000 слов длиннее по сравнению с первым изданием.

Возобновление

Глава 1. Стрелок

I

Человек в черном ушел в пустыню, и стрелок двинулся следом.

Эта пустыня, апофеоз всех пустынь, растянулась до самого неба, в необозримую бесконечность по всем направлениям – белая, слепящая, обезвоженная и совершенно безликая. Только мутное марево горной гряды призрачно вырисовывалось на горизонте, и еще изредка попадались сухие пучки бес-травы, что приносит и сладкие сны, и кошмары, и смерть. Редкий надгробный камень служил указателем на пути. Узенькая тропа, пробивающая толстую корку солончаков, – вот все, что осталось от старой столбовой дороги, где когда-то ходили фургончики и повозки. С тех пор мир сдвинулся с места. Мир опустел.

На стрелка накатило мимолетное головокружение, когда все внутри вдруг обрывается и мир кажется эфемерным, почти прозрачным. Оно быстро прошло, и, как и мир, по чьей тверди сейчас шел стрелок, он тоже сдвинулся с места. Стрелок шел спокойно, не торопясь, но и не тратя времени даром. Вокруг его пояса обвивался бурдюк с водой. Бурдюк был почти полный и напоминал туго набитую колбасу. Стрелок много лет практиковался в

кхефе

и достиг, может быть, пятого уровня. Будь он праведником из мэнни, он бы вообще не испытывал жажды; он бы тогда наблюдал за тем, как его тело теряет воду, бесстрастно и невозмутимо, и увлажнял бы расщелины этого тела и темные глубины его пустот лишь тогда, когда разум подсказывал бы ему, что это действительно необходимо. Но он не был мэнни, и не поклонялся Человеку Иисусу, и уж никак не считал себя праведником. Иными словами, он был самым обыкновенным странником и ничего не знал наверняка, кроме того, что ему уже хочется пить. Хотя не так сильно, чтобы пить прямо сейчас. В каком-то смысле ему это даже нравилось. Так было положено в этом краю, краю жажды, а всю свою долгую жизнь стрелок только и делал, что приспосабливался к обстоятельствам. И он это умел.

Под бурдюком прятались револьверы. Его револьверы, что как влитые ложились в руку. Они перешли к нему от отца, который был ниже ростом и не таким крупным, и их пришлось утяжелить металлическими пластинами. Пара ремней, перекрещиваясь, опоясывала его бедра. Две кобуры были промаслены так, что не растрескались даже от жара этого беспощадного солнца. Желтые, тщательно отполированные рукояти его револьверов были сделаны из лучшей сандаловой древесины. Прикрепленные к поясу крепкой веревкой из сыромятной кожи, кобуры покачивались при ходьбе, тяжело ударяя по бедрам. В этих местах синяя краска на джинсах стерлась (а ткань истончилась), и получились две светлые дуги, почти похожие на две улыбки. Медные гильзы патронов у него в патронташе вспыхивали и мерцали на солнце, отражая его лучи, как гелиограф. Теперь патронов осталось значительно меньше, чем было. Кожа кобур едва уловимо потрескивала.

Его рубаха бесцветна, как дождь или пыль. Ворот распахнут, сыромятный шнурок свободно болтается в пробитых вручную дырках. Его шляпа давно потерялась. Как и рог – тот, в который трубят, – который был у него когда-то; он потерялся давным-давно, этот рог, выпал из руки умирающего товарища, и стрелку не хватало теперь их обоих.

II

Он спустился с последнего из предгорий, ведя за собой мула, чьи глаза, выпученные от жара, были уже мертвы. Три недели назад он миновал последний городок, а потом был только заброшенный тракт, да еще изредка попадались селения жителей приграничья – скопления хижин, покрытых дерном. То есть когда-то это были поселения, но они давно превратились в отдельные хутора, где обитали одни прокаженные и помешанные. Ему больше нравились полоумные. Один из них дал ему компас «Силва» из нержавеющей стали и попросил передать эту штуку Человеку Иисусу. Стрелок взял его с самым серьезным видом. Если он встретит Его, он отдаст Ему компас. Вряд ли, конечно, он встретит Иисуса, но всякое в жизни бывает. Однажды он видел тахина – это был человек с головой ворона – и окликнул его, но несчастный уродец сбежал, прокаркав что-то похожее на слова. Может быть, даже проклятия.

Последнюю хижину, где были люди, стрелок миновал пять дней назад, и он уже начал подозревать, что никаких хижин больше не будет, но, поднявшись на гребень последнего иссеченного ветром холма, увидел знакомую низкую крышу, покрытую дерном.

Поселенец – на удивление молодой человек с взлохмаченными волосами цвета спелой клубники, что свисали почти до пояса, – с неистовой страстью пропалывал хилые кукурузные всходы. Мул издал жалобный хрип, поселенец вскинул голову; он взглянул на стрелка, словно прицелился. Оружия у него не было. Во всяком случае, на виду. Поселенец поднял обе руки в небрежном приветствии, снова склонился над своей кукурузой на ближайшей к хижине грядке и принялся вырывать и кидать через плечо бес-траву и зачахшие кукурузные стебли. Его длинные волосы развевались на ветру. Здесь ветер дул прямиком из пустыни, где нечему было его удержать.

Стрелок неспешно спустился с холма, ведя за собой мула, который вез бурдюки с водой. Он встал на краю кукурузной делянки, отхлебнул немного воды, чтобы во рту появилась слюна, и сплюнул на засохшую землю.

– Доброй жатвы твоим посевам.

III

Браун разбудил его через час. Было темно. Единственный проблеск света – тускло-вишневое мерцание угольков в очаге.

– Твой мул приказал долго жить, – сказал Браун. – Прими мои соболезнования. Ужин готов.

– Как?

Браун пожал плечами.

– Поджарен и сварен, а как иначе? Очень разборчивый, да?

IV

Бобы были как пули, кукуруза – не мягче. Снаружи выл ветер, обдувая покатую крышу, свисающую до земли. Стрелок ел быстро и жадно, запивая еду водой. Он выпил целых четыре чашки. Он еще не доел, как вдруг раздался стук в дверь, словно кто-то строчил из пулемета. Браун встал и впустил Золтана. Ворон перелетел через комнату и угрюмо устроился в уголке.

– Нет музыкальней еды, – буркнул он.

– Слушай, а ты не думал его съесть? – спросил стрелок.

Поселенец рассмеялся.

– Животные, умеющие говорить… их не едят, – сказал он. – Птицы, ушастики-путаники, бобы-человеки. У них мясо жесткое.

V

Он купил мула в Прайстауне, и, когда они пришли в Талл, мул был еще полон сил. Солнце зашло час назад, но стрелок продолжал идти, ориентируясь поначалу на отблески городских огней в небе, а потом – на неестественно чистые звуки кабацкого пианино, на котором играли «Эй, Джуд». Дорога заметно расширилась, как река, вбирающая в себя притоки. Вдоль дороги стояли столбы с искровыми фонарями, но их свет давно умер.

Стрелок уже и не помнил, когда закончился лес. Теперь он сменился однообразным, унылым пейзажем прерий: безбрежные заброшенные поля, заросшие низким кустарником и тимофеевкой, жалкие лачуги, зловещие, брошенные поместья, хранимые сумрачными, словно погруженными в тяжкие думы особняками, где, несомненно, водились демоны; покинутые всеми скособоченные хибары, откуда люди ушли либо по собственной воле, либо их вынудили уйти; редкую хижину поселенца, оставшегося на месте, выдавало разве что одинокое мерцание точечки света во тьме по ночам, а днем – угрюмое, явно вырождающееся семейство, молча трудившееся на своем чахлом поле. Здесь в основном сеяли кукурузу, и еще – бобы или горох. Случалось даже, что какая-нибудь отощавшая коровенка тупо таращилась на стрелка сквозь прореху в ободранной покосившейся изгороди. Четыре раза мимо проехали почтовые кареты: две – навстречу, две – в ту же сторону, что и стрелок. В обогнавших его каретах почти не было пассажиров; в тех, что катили в обратную сторону, к лесам на севере, народу было побольше. Иногда попадались и фермеры на своих шатких повозках. Они старательно отводили глаза, чтобы не встретиться взглядом со странником с револьверами.

Унылый, уродливый край. С тех пор как стрелок покинул Прайстаун, дождь шел два раза, и оба раза как будто нехотя. Даже трава тимофеевка была желтой и вялой. Это страна не для жизни: разве что быстро пройти ее и забыть. И никаких следов человека в черном. Но возможно, он сел в карету.

Дорога изогнулась дугой. Сразу за поворотом стрелок остановился и глянул вниз, на Талл. Городок расположился на дне чашевидной долины – поддельный самоцвет в дешевой оправе. Кое-где горел свет, в основном огни сосредоточились там, где звучала музыка. Улиц вроде бы было четыре, три из которых шли под прямым углом к проезжему тракту, служившему одновременно и главной улицей городка. Может, тут есть ресторанчик. Сомнительно, впрочем, но вдруг… Стрелок прикрикнул на мула: «Пошел!»

Теперь дома вдоль дороги стояли все чаще, но почти все – по-прежнему необитаемые. Стрелок миновал крохотное кладбище. Заплесневелые, покосившиеся деревянные плиты утонули в буйно разросшейся бес-траве. А еще через пять сотен футов стрелок поравнялся с изжеванным указателем с надписью: ТАЛЛ.

Дорожная станция

Глава 2 Дорожная станция

I

Весь день у него в голове крутился один детский стишок – такая сводящая с ума напасть, когда какие-нибудь строчки привязываются к тебе и никак не желают отстать, маячат, насмехаясь, где-то на краешке сознания и корчат рожи твоему рациональному существу. Стишок звучал так:

Он не знал, что это такое – самолет, который упал на Испанию, но зато знал, почему у него в голове всплыл именно этот стишок. В последнее время ему часто снился один и тот же сон: его комната в замке и мать, которая пела ему эту песню, когда он, такой маленький и серьезный, лежал у себя в кроватке у окна с разноцветными стеклами. Она пела ему не на ночь, потому что все мальчики, рожденные для Высокого Слога, даже совсем-совсем маленькие, должны встречать темноту один на один. Она пела ему только во время дневного сна, и он до сих пор помнил тяжелый серый свет дождливого дня, дрожащий на цветных радужных стеклах. Он до сих пор явственно ощущал прохладу той детской и грузное тепло одеял, свою любовь к матери, ее алые губы, ее голос и незатейливую, привязчивую мелодию детской песенки.

И вот теперь эта песня вернулась и завертелась – назойливо, неотвязно – у него в голове, словно пес, что гоняется за своим хвостом. Вода у него давно кончилась, и он не строил иллюзий насчет своих шансов выжить. Он – почти труп. Он и не думал, что может дойти до такого. Он был подавлен. Начиная с полудня, он уже не смотрел вперед, а лишь уныло глядел себе под ноги. Под ногами была бес-трава, чахлая, желтая. Местами ровная сланцевая поверхность повыветрилась, обернувшись россыпью камней. Горы не стали заметно ближе, хотя прошло уже целых шестнадцать дней с тех пор, как он покинул жилище последнего поселенца на краю пустыни, скромную хижину совсем молодого еще человека, полоумного, но рассуждавшего вполне здраво. Кажется, у него был ворон, припомнил стрелок, но не смог вспомнить, как его звали.

Он тупо глядел на свои ноги, как они поднимаются и печатают шаги. Слушал рифмованную чепуху, звенящую у него в голове – сбивчиво, путано, – и все думал, когда же он упадет. В первый раз. Он не хотел падать, пусть даже здесь нет никого и никто не увидит его позора. Все дело в гордости. Каждый стрелок знает, что такое гордость – эта незримая кость, не дающая шее согнуться. То, что стрелок не узнал от отца, накрепко вбил в него Корт. В прямом смысле слова. Да, Корт. С его большим красным носом и лицом, изрезанным шрамами.

II

Когда он очнулся, то обнаружил, что лежит на спине, а под головой у него – охапка мягкого сена, совершенно без запаха. Мальчик не смог передвинуть стрелка, но постарался устроить его поудобнее. Было прохладно. Он оглядел себя и увидел, что его рубашка – темная и мокрая на груди. Облизав губы, стрелок почувствовал вкус воды. Язык как будто распух и уже не помещался во рту.

Мальчик сидел на корточках тут же, рядом. Когда он увидел, что стрелок приоткрыл глаза, он наклонился и протянул ему жестяную консервную банку с неровными зазубренными краями, наполненную водой. Стрелок схватил ее трясущимися руками и позволил себе отпить. Чуть-чуть – самую малость. Когда вода улеглась у него в животе, он отпил еще немного. А то, что осталось, выплеснул себе в лицо, сдавленно отдуваясь. Красивые губы мальчишки изогнулись в серьезной, сдержанной улыбке.

– Поесть не хотите, сэр?

– Попозже, – сказал стрелок. Тошнотворная боль в голове – последствие солнечного удара – слегка поутихла, но еще не прошла до конца. Вода неприкаянно хлюпала в желудке, как будто не зная, куда ей теперь податься. – Ты кто?

– Меня зовут Джон Чеймберз. Можете называть меня Джейк. Я дружу с одной тетенькой… ну не то чтобы дружу, она у нас работает… так вот, она иногда называет меня Бамой, но вы называйте меня Джейк.

III

Джейк Чеймберз – он же Бама – спускается по лестнице с портфелем в руках. В портфеле – учебники: природоведение, география, тетрадь, карандаш, завтрак, который мамина кухарка, миссис Грета Шоу, приготовила для него в кухне, где все из хрома и пластика, где непрестанно гудит воздухоочиститель, поглощающий неприятные запахи. В пакете для завтрака – сандвич с арахисовым маслом и повидлом и еще один, с копченой колбасой, салатом и луком, и четыре кекса «Орео». Его родители не то чтобы его не любят, но, похоже, давно уже не замечают родного сына. Они давно от него отказались и препоручили заботам миссис Греты Шоу, многочисленных нянек и репетитора – летом и Школы Пайпера (которая Частная, очень Хорошая и, самое главное, Только Для Белых) – во все остальное время. Никто из этих людей даже и не претендует на то, чтобы быть кем-то еще, кроме того, кто они есть: профессионалы, лучшие в своем деле. Никто ни разу не прижал его к теплой груди, как это всегда происходит в исторических любовных романах, которые читает его мама и которые Джейк перелистывает тайком, в поисках «всяких глупостей». Истерические романы, как их иногда называет папа. Или еще – «неглиже-срывалки». На что мама ему отвечает с презрением: «А ты только болтать и способен», – а Джейк это все слышит из-за закрытых дверей. Папа работает на телевидении, и Джейк, наверное, мог бы этим гордиться. Но ему все равно.

Джейк еще не знает, что ненавидит всех профессионалов, за исключением миссис Шоу. Люди всегда приводили его в замешательство. Какие-то все они странные. Его мама – которая очень худая, но сексапильно худая – часто спит со своими друзьями в одной постели. Ее друзья все больные на голову. Его отец иногда упоминает каких-то людей с телевидения, которые «перебарщивают с кока-колой». При этом он усмехается и быстро нюхает свой большой палец.

И вот он выходит из дома. Джейк Чеймберз выходит на улицу. Так говорят о демонстрантах: они вышли на улицу. Одет во все чистенькое. Знает, как надо себя вести. Симпатичный, послушный мальчик. Раз в неделю он ездит в «Мид-Таун Лейнс», в кегельбан. У него нет друзей – только знакомые. Он никогда не задумывался об этом, но это его задевает. Он еще не знает или не понимает, что, постоянно общаясь с профессионалами, он невольно перенял многие их черты и привычки. Миссис Грета Шоу (да, она лучше всех остальных, но все равно это не утешает) делает в высшей степени профессиональные сандвичи. Она разрезает хлеб на четыре части и срезает корку, и когда Джейк ест свои бутерброды на переменке, выглядит все это так, будто он где-нибудь на коктейле, а вместо книжки из школьной библиотеки – что-нибудь про спорт или Дикий Запад – держит в руке бокал крепкой выпивки. Его отец зашибает большие деньги, потому что он мастер «завести зрителя», то есть умеет выбрать и включить в программу «убойное» шоу, которое забивает «невзрачненькие передачи» на конкурирующем канале. Папа выкуривает четыре пачки в день. Он не кашляет, но у него тяжелая ухмылка, и иногда он позволяет себе хлопнуть парочку кока-колы по старой памяти.

Вдоль по улице. Мать дает ему денежку на такси, но, когда нет дождя, он всегда ходит пешком. Идет, размахивая портфелем (или сумкой, где у него все для боулинга, хотя, как правило, сумку он оставляет у себя в шкафчике в кегельбане). Маленький мальчик. Такой стопроцентный американец с голубыми глазами и белокурыми волосами. Девчонки уже начинают обращать на него внимание (с одобрения своих мамаш), и он уже не сторонится их, как маленький, с подчеркнутой детской заносчивостью. Он общается с ними с таким неосознанным профессионализмом, чем весьма их смущает. Он увлекается географией, а после обеда ходит в кегельбан. Его папа владеет пакетом акций какой-то компании по производству автоматического оборудования для кегельбанов, но там, куда ходит Джейк, стоит оборудование другой марки. Ему кажется, будто он никогда не задумывался об этом. Но на самом деле – еще как задумывался.

Вдоль по улице. Мимо «Блуми», магазина готового платья, где в витринах стоят манекены, одетые в меховые пальто или в деловые костюмы на шести пуговицах, а некоторые – «без всего», совсем голые. Эти манекены – тоже безупречные профессионалы, а он ненавидит профессионализм во всех проявлениях. Он еще слишком мал для того, чтобы уметь ненавидеть себя, но начало уже положено: надо лишь время, чтобы это горькое семя принесло горький плод.

IV

Стрелок сидел, погруженный в тяжелые думы. Он устал, все его тело болело, и мысли рождались у него в голове с изматывающей медлительностью. Рядом с ним, зажав руки между колен, спал удивительный мальчик. Он рассказал свою историю очень спокойно, хотя ближе к концу его голос дрожал – это когда он дошел до «священника» и до «последнего причастия». Разумеется, он ничего не рассказывал ни о своей семье, ни о своем ощущении странной, сбивающей с толку раздвоенности, но все равно кое-что просочилось в его рассказ – достаточно, чтобы понять. Такого города, который описывал мальчик, нет и не было никогда (разве что это был легендарный Лад) – но это было не самое странное. Хотя стрелок все равно не на шутку встревожился. Вообще весь рассказ был каким-то тревожным. Стрелок боялся даже задумываться о том, что все это может значить.

– Джейк?

– У-гу?

– Ты хочешь помнить об этом, когда проснешься? Или хочешь забыть?

– Забыть, – быстро ответил мальчик. – Я был весь в крови. И когда кровь пошла у меня изо рта, у нее был такой вкус… я как будто говна наелся.

V

Когда он проснулся, уже почти стемнело, а мальчик исчез.

Стрелок поднялся – в суставах явственно хрустнуло – и подошел к двери конюшни. В темноте, на крыльце постоялого двора мерцал огонек. Он направился прямо туда. Его тень, длинная, черная, растянулась в коричневато-желтом свете заходящего солнца.

Мальчик Джейк сидел возле зажженной керосиновой лампы.

– Там в лампе был керосин, – сказал он, – но я побоялся зажигать огонь в доме. Все такое сухое…

– Ты все правильно сделал. – Стрелок уселся, не обращая внимания на многолетнюю пыль, что взвилась у него из-под задницы. Вообще удивительно, как крыльцо не обвалилось под их общим весом. Отсветы пламени из лампы окрасили лицо паренька в теплые полутона. Стрелок достал свой кисет и свернул папироску.

Оракул и горы

Глава 3 Оракул и горы

I

Мальчик нашел прорицательницу, и та едва его не уничтожила.

Какое-то глубинное инстинктивное чувство пробудило стрелка ото сна посреди бархатной тьмы, что пришла вслед за лиловыми сумерками. Это случилось, когда они с Джейком добрались до участка почти ровной, поросшей травой земли на первом уступе предгорий. Даже на самых трудных подъемах, когда им приходилось карабкаться вверх, выбиваясь из сил и борясь буквально за каждый фут под нещадно палящим солнцем, они слышали стрекот сверчков, соблазнительно потирающих лапками посреди вечной зелени ивовых рощ, распростершихся выше по склону. Стрелок оставался спокойным, мальчик тоже вроде бы сохранял спокойствие – внешне по крайней мере, – так что стрелок даже им гордился. Но Джейк не сумел скрыть этого дикого выражения глаз, которые стали бесцветными и застывшими, как у лошади, что почуяла воду и не понесла только благодаря воле всадника, – как у лошади, которая дошла до того состояния, когда удержать ее может только глубинное взаимопонимание, а никак не шпоры. Стрелок хорошо понимал, что творится с Джейком, хотя бы уже по тому, как неистово и безумно его собственное тело отзывалось на дразнящий стрекот сверчков. Его руки, казалось, сами ищут острые выступы в камне, чтобы окорябаться в кровь, а колени так и стремятся к тому, чтобы их исполосовали глубокими саднящими порезами.

Всю дорогу солнце палило нещадно; даже на закате, когда оно разбухало и багровело, как в лихорадке, оно до последнего жарко светило сквозь расщелины между скалами по левую руку, слепило глаза, обращало каждую капельку пота в сверкающую призму боли.

А потом появилась трава: поначалу – лишь чахлая желтая поросль, но поразительно жизнеспособная. Она с завидным упорством цеплялась за худосочную размытую почву. Дальше, чуть выше по склону, показались редкие пучки ведьминой травы, которые очень быстро сменились густой, буйной зеленью. А потом в воздухе разлилось первое благоухание уже настоящей травы, что росла вперемешку с тимофеевкой под сенью первых карликовых елей. Там, в тени, стрелок заметил коричневый промельк. Он выхватил револьвер, выстрелил раз и подбил кролика прежде, чем Джейк успел вскрикнуть от изумления. А уже через секунду стрелок убрал револьвер в кобуру.

– Здесь мы и остановимся, – сказал он.

II

Сюзан Дельгадо, его любимая, умирала у него на глазах.

А он смотрел. Его руки держали – по два дюжих крестьянина с каждой стороны, – шею его стиснул тяжелый и ржавый железный ошейник. На самом деле все было не так – его даже не было там, на площади, но сон – это сон, у него своя логика и свои законы.

Он смотрел, как она умирает. Даже сквозь гарь и дым он различал запах ее горящих волос, слышал крики толпы: «Гори огнем!»… и видел цвет своего собственного безумия. Сюзан, прелестная девушка у окна, дочь табунщика. Как она мчалась по Спуску, и их тени – лошади и всадницы – сливались в единую тень. Она была словно сказочное существо из легенды, необузданная и свободная. Как они с ней бежали, держась за руки, по кукурузному полю. А теперь люди, собравшиеся у помоста, кидали в нее кукурузными листьями, и листья загорались прямо на лету, еще прежде, чем падали в пламя. «Приходи, жатва», – кричали они, заклятые враги света и любви, а где-то гаденько хихикала ведьма. Риа, так ее звали, старую каргу. А Сюзан чернела, обугливаясь в огне, ее кожа трескалась, и…

Она что-то пыталась ему прокричать?

– Мальчик, – кричала она. – Роланд, мальчик!

III

Роланд вскрикнул и проснулся от того, что его обожгло пламя костра. Он сел рывком, все еще ощущая присутствие страшного сна про Меджис где-то рядом. Сон душил его, как железный ошейник, который сжимал его шею во сне. Когда он рванулся к Сюзан, здесь, наяву, он нечаянно попал рукой в гаснущие угли костра. Он поднес руку к лицу, буквально физически ощущая, как сон улетает прочь, оставляя только застывший образ мальчика, Джейка, белого как мел. Святого для демонов.

– 

Н-н-н-н-н-н-н…

Он вгляделся в таинственный сумрак ивовой рощи, держа револьверы наготове. В последних отблесках костра его глаза были похожи на две алые амбразуры.

– 

Н-н-н-н-н-н-н…

Джейк.

IV

Джейк звал его. От этого стрелок и проснулся. Вчера ночью он крепко-накрепко привязал парнишку к одному из ближайших кустов, и мальчик, наверное, испугался. И к тому же наверняка хотел есть. Судя по солнцу, было уже почти девять тридцать.

– Зачем вы меня привязали? – спросил Джейк с обидой, когда стрелок развязал тугой узел на попоне. – Я же не собирался от вас убегать!

– Не собирался, а все-таки убежал. – Стрелок улыбнулся, когда у парнишки вытянулось лицо. – Пришлось вставать и бежать за тобой. Ты ходил во сне.

– Правда? – недоверчиво переспросил Джейк. – Никогда раньше такого не де…

Стрелок кивнул, вытащил из кармана челюсть и поднес ее к лицу Джейка. Тот отпрянул, закрывшись руками.

V

Стрелок направился к кругу камней, остановившись всего лишь раз, чтобы напиться прохладной воды из ручья. Склонившись к воде, он увидел свое отражение в крошечной заводи, обрамленной мхом и плавучими листами кувшинок; на миг стрелок замер, зачарованно глядя на себя, как Нарцисс. Его сознание уже начало перестраиваться, течение мыслей замедлилось, преодолевая, казалось, возросшую многозначность каждого понятия, каждого импульса восприятия. Вещи вдруг обрели глубину и весомость, прежде сокрытые. Стрелок помедлил еще мгновение, потом поднялся и вгляделся в сплетение ив. Сквозь ветви струился свет солнца – золотистый и будто сотканный из пылинок. Стрелок постоял пару секунд, наблюдая за пляской пылинок и крошечных мошек, а потом пошел дальше.

Прежде это снадобье частенько его раздражало: его «эго», слишком сильное (а может, еще и слишком примитивное), не получало удовольствия от того, что его затеняли, отодвигали на задний план, делая мишенью для более чутких, более проникновенных эмоций – они щекотали его, как кошачьи усы, и его это бесило. Но на этот раз ему было спокойно. И это было хорошо.

Он вышел на поляну, вступил в круг и встал там, позволив своим мыслям течь свободно. Да, теперь оно надвигалось быстрее, настойчивее и жестче. Трава резала глаз своей зеленью; казалось, стоит только коснуться ее рукой, и рука тоже окрасится в зеленый. Он еле сдержал шаловливое искушение – попробовать.

Но прорицательница молчала. Не было и сексуального возбуждения.

Он подошел к алтарю и застыл на мгновение перед плоским камнем. Мысли путались. Зубы во рту ощущались как что-то лишнее, чужеродное – словно крошечные могильные камни в розовой влажной земле. Мир наполнился светом, слишком резким и ярким. Стрелок взобрался на алтарь и лег на спину. Его сознание превратилось в дремучие дебри, мысли – в причудливые растения, которых он в жизни не видел и даже не подозревал, что такие бывают: густое сплетение ив на берегах мескалинового ручья. Небо стало водой, и он воспарил над ней. От одной этой мысли голова у него закружилась, но его это уже не тревожило.