Джозеф Редьярд Киплинг (1865–1936) — классик английской литературы, лауреат Нобелевской премии по литературе 1907 г., обязанный своей славой прежде всего романтике, которой овеяны его поэтические сборники.
В пятый том собрания сочинений вошли: роман «Наулака» (1891), на страницах которого происходит встреча экзотического Востока и американского Запада — роман повествует о поисках легендарного сокровища Наулаки; а также сборник сказаний «Старая Англия», народная основа которых вкупе с традиционной манерой старинного английского очерка являют Киплинга писателем, неистощимым в области формы.
Редьярд Киплинг
Собрание сочинений. Том 5
Наулака
I
Освещенный луной, Никлас Тарвин сидел на не обнесенном перилами мосту через ирригационный канал выше Топаза и болтал ногами над водой. Сидевшая рядом с ним смуглая, маленькая женщина с печальными глазами спокойно смотрела на луну. У нее был загар девушки, не обращающей внимания на ветер, дождь и солнце, а глаза ее были полны той постоянной, неисходной меланхолии, которая присуща глазам, видавшим большие горы и моря, равнины и заботы, и жизнь. Женщины Запада прикрывают такие глаза руками при закате солнца, когда стоят у дверей хижин в ожидании своих мужей, глядя на холмы или равнины без травы, без леса. Тяжелая вообще жизнь бывает всегда еще более тяжелой для женщин.
С тех пор как Кэт Шерифф научилась ходить, она жила, повернув лицо к западу и устремив мечтательные глаза в страну пустыни. Вместе с железной дорогой она продвигалась по этой пустыне. Пока она не поступила в школу, ей приходилось жить в таком месте, откуда железная дорога расходилась бы в обе стороны. Часто она со своей семьей останавливалась на законченном участке железной дороги достаточно долго для того, чтобы видеть первые проблески зари цивилизации, поддерживаемые обыкновенно светом электричества, но в новых и все более новых странах, где из года в год требовалось инженерное искусство ее отца, не бывало даже фонарей. Была приемная в палатке, был дом в районе участка строившейся дороги, в котором они жили сами и куда мать Кэт брала иногда жильцов из служащих ее мужа. Но не одна только окружавшая ее обстановка помогла развитию меланхолии в молодой двадцатитрех летней девушке, которая сидела рядом с Тарвином и только что мягко призналась ему, что он нравится ей, но долг призывает ее в другое место.
В коротких словах она рассказала ему, что долг этот повелевает ей провести жизнь на Востоке и попытаться улучшить положение женщин в Индии. Решение это появилось у нее в момент вдохновения и приняло форму повеления свыше двух лет тому назад, в конце ее двухгодичного пребывания в школе в Сан-Луи, куда она отправилась, чтобы связать обрывки образования, которого ей не удалось достичь на уединенных стоянках.
Миссия Кэт открылась ей в один апрельский день, согретый и освещенный лучами солнца при первом дуновении весны. Зеленые деревья, наливающиеся почки, солнечный свет — все манило ее на свежий воздух, а между тем ей предстояло слушать лекцию об Индии, которую должна была прочесть женщина-индуска. Ускользнуть ей не удалось, так как лекция входила в круг ее школьных занятий, и она вынуждена была выслушать отчет Пундиты Рамабаи о грустном положении ее сестер на родине. История была душераздирающая, и девушки, сделав пожертвования, которые просили у них в странных выражениях, разошлись примолкшие или испуганные — смотря по характеру — и перешептывались о слышанном в коридорах, пока чье-то нервное хихиканье не нарушило напряженного состояния, и не началась обычная болтовня.
Кэт шла, словно паря над землей, как человек, на которого снизошел Дух, с глазами, устремленными внутрь себя, с пылающими щеками. Она пошла в сад при школе и там, вдали от всех, стала ходить по окаймленным цветами дорожкам, взволнованная, счастливая, уверенная в себе. Она обрела себя. Знали это цветы, знали деревья с нежными листьями; узнало это и яркое небо. Голова у нее была поднята высоко; ей хотелось танцевать и — еще более — плакать. Сердце учащенно билось; горячая кровь пела в жилах. Временами она останавливалась и глубоко вдыхала свежий воздух. В эти мгновения она словно давала обет посвятить себя служению.
II
Для того чтобы отплыть 31-го из Нью-Йорка, необходимо было отправиться из Топаза — самое позднее — 27-го числа. Было уже 15-е. Тарвин использовал, насколько возможно, этот промежуток времени. Каждый вечер он приходил к Кэт убеждать ее остаться. Кэт выслушивала его с самой кроткой готовностью поддаться его убеждениям, но в уголках ее рта виднелась твердая решимость, а в ее глазах печальное желание быть как можно добрее к нему боролось с еще более печальной беспомощностью сделать это.
— Это мое призвание! — кричала она. — Это мое призвание! Я не могу отказаться от него! Я не могу не ехать!
Она говорила ему о том, как отчаянный призыв сестер, хотя отдаленный, но такой ясный, глубоко проник в ее сердце, как бесполезный ужас и мучения их жизни волновали ее и днем и ночью, и Тарвин не мог не уважать той глубоко чувствуемой необходимости, которая удаляла его от нее. Он не мог не умолять ее всеми известными ему словами не слушать этого призыва, но тяжелое влияние этого призыва не казалось ни странным, ни невероятным его великодушному сердцу. Он только горячо доказывал, что существует другое призвание, другие люди, нуждающиеся в помощи. И он нуждается в ней; и она нуждается: пусть только остановится и прислушается. Они нуждаются друг в друге, и это — самое главное. Женщины в Индии могут подождать; впоследствии, когда у него будут средства, они могут вместе поехать туда, посмотреть, что там делается. А пока их ждет любовь! Он был изобретателен, влюблен, знал, чего желает, и находил самые убедительные выражения, чтобы доказать, что, в сущности, она желает того же, что и он. Кэт часто приходилось делать усилия, чтобы поддержать свою решимость в промежутках между его посещениями. Отвечать многословно она не могла. Она не обладала даром красноречия Тарвина. Это была тихая, глубокая, молчаливая натура, умевшая только чувствовать и действовать.
Она обладала в достаточной мере смелостью и выносливостью, свойственными подобным натурам, иначе ей пришлось бы часто сомневаться и в конце концов отказаться от решения, принятого ею в один весенний день в саду, два года тому назад. Первым препятствием являлись ее родители. Они наотрез отказались разрешить ей заняться медициной. Ей хотелось быть в одно и то же время доктором и сиделкой, так как она думала, что и то и другое может пригодиться в Индии. Но оказывалось, что оба ее желания не могут быть исполнены разом, и потому она довольствовалась тем, что поступила ученицей в школу для сиделок в Нью-Йорке. Родители, пораженные открытием, что в течение всей ее жизни не противились ее кротко выражаемой, но энергичной воле, уступили ей.
Когда она объяснила матери свое желание, та пожалела, что не оставила ее расти дикаркой, как, по-видимому, намеревалась сделать одно время. Теперь мать огорчалась, что отец ее ребенка нашел место на этой ужасной железной дороге. В данное время от Топаза шли два железнодорожных пути. Когда Кэт вернулась из школы, полотно железной дороги тянулось на сто миль к западу, а ее семья была все еще на прежнем месте. На этот раз прибой не увлек их за собой.
III
На следующее утро в Каньон-Сити общее мнение было таково, что Тарвин вытер ноги о своего противника; и результатом речи Тарвина, как рассказывали, было вот что: когда Шерифф нехотя поднялся, чтобы отвечать, как следовало по программе, общий рев заставил его сесть на свое место. Однако Шерифф встретился с Тарвином на станции железной дороги, откуда оба должны были отправиться в Топаз, изобразил подобие поклона и улыбки и не выказывал ясно желания избегать по пути. Если Тарвин действительно поступил с отцом Кэт так, как приписывал ему голос Каньон-Сити, то Шерифф, по-видимому, не был особенно расстроен этим фактом. Но Тарвин сообразил, что у Шериффа есть уравновешивающие огорчение причины для утешения. Это размышление повело к другому: он разыграл дурака. Правда, он имел удовольствие публично доказать кандидату-сопернику, кто из них лучший человек, и насладиться сознанием, что доказал своим избирателям, что он сила, с которой приходится считаться, несмотря на безумное миссионерское увлечение, свившее гнездо в голове некой молодой женщины. Но разве это приближало его к Кэт? Скорее — насколько мог повлиять на нее отец в этом отношении — не отдаляло ли его это обстоятельство от нее настолько же, насколько приближало его к избранию? Он верил теперь, что будет избран. Куда? Даже пост спикера, которым он хотел прельстить ее, казался таким отдаленным при свете вчерашних событий. Но для Тарвина единственное желание состояло в том, чтобы суметь уговорить сердце Кэт.
Он опасался, что не будет немедленно избран на этот высокий пост, и, глядя на крепкую, коренастую фигуру, стоявшую рядом с ним у полотна железной дороги, он знал, кого должен благодарить за эту неудачу. Она никогда не отправилась бы в Индию, если бы у нее был отец, похожий на некоторых знакомых ему людей. Но чего можно ожидать от любезного, политичного, склонного к примирению, эгоистичного, ко всему легко относящегося человека? Тарвин простил бы Шериффу его любезность, если бы она опиралась на силу. Но у него было свое мнение о человеке, случайно разбогатевшем в таком городе, как Топаз.
Шерифф представлял собой для Тарвина невыносимое зрелище человека, удивительно разбогатевшего не по своей вине и ощупью бродившего в богатстве, старательно избегая обидеть кого-либо. Он преуспел в политике благодаря этому и был предметом восторга бального комитета железнодорожных инженеров, экскурсий, дружеских кружков, собиравшихся в сумерки, а также организаторов церковных базаров, театральных представлений и ужинов с устрицами. Он посещал без разбору все ужины с устрицами и всевозможные базары и заставлял бывать там Кэт и ее мать; а коллекции баптистских кукол, пресвитерианских вышивок, римско-католических подушек на диваны и разных изящных безделушек заполняли его гостиную.
Но его добродушный характер не был оценен по достоинству. Дружеские кружки принимали от него деньги, но держались своего мнения о нем; а Тарвин, как кандидат соперничающей партии, доказал, что он думает о системе политических взглядов Шериффа, открыто отказываясь купить хотя бы один билет. Он очень хорошо понимал, что слабоумное желание нравиться всем служило причиной отношения Шериффа к мании дочери. Китти так хотелось уехать, поэтому лучше отпустить ее — такова была его неловкая версия домашнего положения. Он говорил, что сначала сильно противился этой идее Кэт, и Тарвин, знавший, как он любил дочь, не сомневался, что он сделал все возможное. Тарвин огорчался не намерениями его, а неуменьем выполнить их. Однако он признавал, что и тут виновата Кэт, так как она не хотела слушать никаких просьб.
Когда подошел поезд, Шерифф и Тарвин вместе вошли в вагон-салон. Тарвин не стремился разговаривать во время пути в Топаз, но и не хотел, чтобы думали, будто он желает уклониться от разговора. Шерифф предложил ему сигару в курительной комнате пульмановского вагона. Когда Дэв Льюис, кондуктор, проходил мимо них, Тарвин приветствовал его, как старого друга, и уговорил его вернуться и поболтать, когда он окончит обход. Тарвину Льюис нравился, как тысячи других случайных знакомых в штате, среди которых он пользовался популярностью, и приглашение было сделано не только ради того, чтобы избегнуть разговора с Шериффом наедине. Кондуктор сказал им, что в отдельном вагоне едет председатель правления «Трех С.».
IV
Председатель занял комнаты в гостинице у железнодорожного полотна в Топазе и остался на следующий день. Тарвин и Шерифф завладели им и показывали ему город и то, что они называли его «естественными богатствами».
Тарвин отвез председателя за город, заставил его остановиться среди открытой равнины, перед покрытыми снегом вершинами гор, и завел там речь о разумности и необходимости сделать Топаз конечным пунктом нового железнодорожного участка и поместить тут начальника участка, мастерские и центральное депо.
Он чувствовал, что председатель против того, чтобы довести вообще железнодорожную линию до Топаза, но предпочитал запрашивать больше, чтобы добиться хотя бы небольших результатов. Конечно, легче было доказать, что Топаз может служить железнодорожным узлом и конечным пунктом участка дороги, чем убедить, что он должен быть станцией на главном пути. Уж если быть ему чем-нибудь, то железнодорожным узлом. Трудность состояла в том, чтобы доказать необходимость проведения этой линии.
Тарвин знал положение Топаза так же хорошо, как таблицу умножения. Не напрасно же был он президентом промышленного совета и главой комиссии по благоустройству города с основным капиталом в две тысячи долларов. Общество Тарвина включало в себя всех солидных людей города; ему принадлежала вся открытая местность от Топаза до подножия гор; оно провело тут улицы, аллеи и устроило общественные сады. Все это можно было видеть на карте, висевшей в канцелярии общества, помещавшейся на Коннектикутской аллее; мебель в этой канцелярии была из дуба, полы — мозаичные, покрытые турецкими коврами, драпировки — шелковые. Там можно было покупать участки земли внутри города на протяжении двух миль; действительно, у Тарвина там было несколько участков на продажу. Привычка продавать научила его знать все, что можно было сказать дурного и хорошего об этих местах; и он знал до точности, во что можно заставить поверить каждого человека.
Например, он знал, что в окрестностях Рестлера не только существуют копи, гораздо более богатые, чем в Топазе, но что позади него лежит рудоносная область, совершенно неисследованная и хранящая баснословные богатства; он знал, что и председатель знает это. Совершенно так же хорошо ему было известно, например, что копи вокруг Топаза не плохие, но не представляют собой ничего замечательного в округе, славящемся минеральными богатствами, и что хотя город лежал в обширной, хорошо орошенной долине и среди превосходных пастбищ, но особых преимуществ не имел. Другими словами, естественные богатства Топаза не были настолько велики, чтобы он мог иметь притязание стать «важным железнодорожным центром», как это хотелось бы ему.
V
Тарвин стоял на платформе станции Равутской железнодорожной ветки, глядя вслед облаку пыли, поднимавшемуся за бомбейским дилижансом. Когда оно исчезло, разгоряченный воздух над каменной платформой снова начал свой танец, и Тарвин, мигая, вернулся сознанием в Индию.
Замечательно просто проехать четырнадцать тысяч миль. Некоторое время он лежал спокойно в каюте парохода, а затем перешел в вагон, чтобы разлечься во всю длину без верхней одежды на обитой кожей скамейке поезда, который привез его из Калькутты на станцию Равутской железнодорожной ветки. Дорога была длинной только потому, что мешала ему увидеть Кэт и наполняла его мыслями о ней. Но неужели он приехал ради этого — для наводящей уныние Раджпутанской пустыни и ради уходящего узкого железнодорожного полотна? Топаз был уютнее, когда они построили церковь, гостиницу, клуб и три дома; пустынный пейзаж заставил его вздрогнуть. Он видел, что здесь не намереваются делать ничего больше. Новое уныние удваивало прежнее, потому что имело под собой почву. Оно было окончательно, преднамеренно, абсолютно. Угрюмая солидность станционного дома, высеченного из камня, солидная каменная пустая платформа, математическая точность названия станции — все это не говорило о будущем, никакая новая железная дорога не могла помочь Равутской железнодорожной ветке. У нее не было честолюбия. Она принадлежала правительству. Всюду, куда ни устремлялся взгляд, не было видно ничего зеленого, никакой изломанной линии, ничего живого. Вьющиеся мальвы на станции погибли от недостатка внимания.
Здоровое, человеческое негодование спасло Тарвина от более сильных мук тоски по родине. Толстый смуглый человек в белой одежде с черной бархатной фуражкой на голове вышел из здания. Этот начальник станции, составлявший постоянное население Равутской железнодорожной линии, принял Тарвина, как часть пейзажа: он не взглянул на него. Тарвин почувствовал прилив симпатии к югу во время восстания.
— Когда идет следующий поезд на Ратор? — спросил он.
— Поезда нет, — ответил начальник станции с паузами между словами. Он посылал свою речь в воздух как бы независимо от себя, словно фонограф.
Старая Англия
Сказания
Меч Виланда
Дети давали представление. Все, что они могли вспомнить из шекспировского «Сна в летнюю ночь», Ден и Уна решили сыграть перед тремя коровами. Отец этих юных артистов сделал маленькую пьесу из большой, и дети репетировали ее, пока, наконец, не выучили наизусть. Комедия начиналась с того места, где Ник-Основа, ткач, выходит из кустов с ослиной головой на плечах и видит сияющую Титанию, королеву фей. За этим следовал скачок к строчкам, в которых Основа просит трех маленьких фей почесать ему голову и принести меду; заканчивалось представление тем, что осел засыпал в объятиях Титании. Ден играл Пека и Ника; исполнял также роли трех фей. Играя Пека, он надевал суконный колпак с двумя ушками, а для роли Основы — бумажную ослиную голову из рождественской хлопушки; только вот беда: при малейшей неосторожности она рвалась. Уна была Титанией в венке из цветов водосбора и с волшебным жезлом в виде цветущего стебля наперстянки.
Театр находился на лугу, называвшемся Длинной Лощиной. Небольшая речка, которая, пробежав еще через два-три луга, вертела колеса мельницы, делала на Длинной Лощине крутой поворот, и в самой середине образованного ею мыса было странное волшебное кольцо из темной травы; оно-то и служило сценой. Посреди ивовых кустов, орешин и дикого шиповника, покрывавших берега мельничной речки, было очень удобно ждать своего выхода на сцену. Один взрослый, видевший детское представление, сказал, что сам Шекспир не мог бы придумать более подходящей обстановки для своего произведения. Понятно, родители не позволили детям сыграть комедию ночью, но они пошли на луг после чая, когда тени уже сильно удлинились. Ден и Уна захватили с собой ужин — крутые яйца, бисквиты Оливера и соль в бумажке. Трех коров подоили; они щипали траву с таким звуком, что его можно было слышать на всем лугу; дальше на речке работала мельница; там что-то стучало и шлепало, точно босые ноги, бежавшие по твердой земле. На столбе подле ворот в усадьбу сидела кукушка и пела свою прерывчатую июньскую песню: «Куку-кук», — а хлопотливый зимородок то и дело перелетал от речки к соседнему ручью, который журчал с другой стороны луга. Кроме этих звуков, ничего не было слышно; стояла глубокая, как бы сонливая тишина, и в неподвижном воздухе висел сладкий запах травы и сена.
Представление шло прекрасно. Ден помнил все свои роли — Пека, Основы и трех фей; Уна не забыла ни одного слова Титании; даже не сбилась в том трудном месте, где королева фей просит своих трех подданных накормить Основу-ослика абрикосами, свежими винными ягодами и разными там вещами, рифмующимися с первой строчкой. Дети остались так довольны представлением, что три раза сыграли всю пьесу с самого начала до самого конца; наконец, они уселись в середине травянистого кольца там, где не было сорных трав, принялись есть яйца и закусывать их бисквитами Оливера. Вдруг между ольховыми кустами послышался свист; дети быстро вскочили.
Чаща кустов раздвинулась, и на том месте, где еще так недавно стоял Ден, ожидая своего выхода в роли Пека, они увидели коричневого человека с широкими плечами, с остроконечными ушами, с коротким расплющенным носиком и со щелочками вместо глаз. Человечек улыбнулся во все свое веснушчатое лицо. Он прикрывал рукой глаза, точно наблюдая за Основой, Буравом, Дудкой, Заморышем и за другими, игравшими пьесу «Пирам и Тизба». Голосом звучным, как мычание трех коров, раздававшееся всегда, когда они желали, чтобы их начали доить, коричневый человечек продекламировал:
Юноши в замке
Через несколько дней дети ловили рыбу в том ручье, который вот уже много столетий прорезает мягкую почву долины. Вершины деревьев сплетались над ним, образуя длинный коридор; сквозь их листву пробивался солнечный свет и пятнами, кружками и полосками падал на берег и на воду. В зеленом коридоре Виднелись мели из песка и гравия, старые корни и упавшие стволы, поросшие мхом и покрытые красными от железистой воды рисунками. Тонкие и бледные стволы наперстянок тянулись к свету; рядом с ними поднимались кусты папоротника, покачивались застенчивые, вечно жаждущие воды цветочки, которые не могут жить без влаги и тени. От движения проворных форелей рябь бежала по тихой поверхности заводей, которые между собой соединялись узкими полосками воды, а с широкими темными заливами ручья были связаны журчащими протоками. Только во время половодья и самый ручей, и заводи, и отдельные лужи — все сливалось в одну бурную, быстро несущуюся стремнину.
Эта часть ручья была одним из самых любимых тайных приютов детей. Старый Хобден показал им, как тут можно веселиться. Там, на залитом теплыми лучами солнца лугу, никто не угадал бы, что происходило под арками из ветвей; в зеленой тени раздавался только стук от случайного удара удочки о нижнюю ветку ивы или свист молодых тисовых листьев, когда леска на мгновение цеплялась за них.
— Мы поймали с полдюжины рыбок, — сказал Ден после того, как дети около часа пробыли в этой теплой сырой чаще.
— Не пройти ли нам к каменистой гряде? Не попробовать ли поудить в Длинной Заводи?
Уна кивнула головкой. Она чаще всего разговаривала знаками. И дети вышли из своего темного зеленого убежища, направляясь к маленькой возвышенности, которая заставляет ручей бежать к мельничной речке. Там берега были низки, обнажены, и от блеска дневного солнца, которое отражалось в воде Длинной Заводи, бывало больно глазам.
Веселый подвиг
Стоял такой жаркий день, что детям не захотелось бегать по открытому месту, и Ден попросил старого Хобдена перетащить их маленькую лодочку из пруда на ручей в конце сада. На лодочке было написано краской ее имя «Дези», но, когда дети отправлялись в экспедиции, она носила название «Золотой хвост», или «Длинная змея», или еще какое-нибудь подходящее прозвище. Ден цеплялся за берег багром; в этом узком ручье грести было нельзя. Уна упиралась шестом в песок. Когда дети подплыли к очень мелкому месту («Золотой хвост» сидел на три дюйма в воде), они высадились на берег, заросший деревьями и кустами, и, ныряя под низкими ветвями, повели за собой лодку, держа в руках веревку, прикрепленную к ее носу.
В этот день они намеревались было открыть северный м ыс, как «Отер — старый морской капитан» в книге, которую Уна принесла с собой; однако жара заставила их изменить план игры и отправиться путешествовать сначала по Амазонке, а позже к истокам Нила. Даже над затененной водой воздух был накален и тяжел от ароматов цветов; сквозь просветы между деревьями дети видели, что солнце, как огонь, жгло пастбище. Зимородок спал на сторожевой ветке; черные дрозды не спеша прятались от детей в соседних кустах; только стрекозы вились, трепеща крыльями, да болотные курочки перебегали с места на место, и красный адмирал, хлопая крыльями, прилетел к ручью с залитого солнцем луга, чтобы напиться.
Когда брат с сестрой дошли до Заводи Выдр, «Золотой хвост» сел на мель, а Уна и Ден улеглись под навесом из зеленых ветвей и стали смотреть, как вода просачивалась сквозь щели в плотине и как маленькие волны перескакивали через позеленевшие доски. Большая форель — дети хорошо знали ее — высунулась из воды наполовину, стараясь поймать муху, которая поплыла по воде в одну из тех минут, когда волночки ручья на мгновенье набежали на мокрые валуны. В ту же минуту нежный голос лижущей камни воды снова заговорил.
— Не правда ли, кажется, будто разговаривают тени деревьев? — спросила Уна. Она перестала читать книгу и закрыла ее. Ден лежал поперек лодки, опустив руки в воду. На мели из гравия, которая тянется до половины заводи, послышались шаги, дети подняли глаза и увидели стоявшего над ними сэра Ричарда Даллингриджа.
— Ваше плавание было опасно? — с улыбкой спросил он.
Старики в Певнсее
— В этой истории речь не коснется ни обезьян, ни дьяволов, — понизив голос, продолжал сэр Ричард. — Я расскажу вам о Жильбере Орлином, о рыцаре, отважнее, искуснее или смелее которого никогда не бывало на свете. И запомните, в те времена он был уже стар, очень стар.
— Когда именно? — спросил Ден.
— Когда мы вернулись после плавания с Виттой.
— А что вы сделали с вашим золотом? — спросил Ден.
— Погоди. Кольчуга делается кольцо за кольцом. В свое время расскажу обо всем. Золото мы отвезли в Певнсей на лошадях. Три раза возвращались мы за ним; потом спрятали его в северную комнату над большим залом певнсейского замка, туда, где зимой ночевал де Аквила. Он сидел на своей постели, точно маленький белый сокол, и, пока мы рассказывали ему о наших приключениях, быстро поворачивал свою голову то в одну, то в другую сторону. Джехан Краб, старый суровый воин, охранял лестницу, но де Аквила приказал ему уйти, ждать подле нижней ступени, и опустил над дверью обе кожаные занавеси. Именно Джехана де Аквила прислал к нам с лошадьми, и Джехан один навьючивал на них золото. Когда мы окончили наш рассказ, де Аквила поведал нам о том, что совершилось в Англии; ведь мы точно проснулись после годичного сна. Красный король умер; вы помните? Его убили в тот день, когда мы отплыли, и Генрих, его младший брат, взошел на английский престол, устранив Роберта Нормандского. Точно так же поступил с ним и Красный король после смерти нашего великого Завоевателя. По словам Орлиного, Роберт обезумел при мысли, что он дважды утратил королевский сан, и выслал против Англии армию; около Портсмута его воинов оттеснили обратно к их кораблям. Случись это немного раньше, галера Витта попала бы в бой.
Центурион
У Дена вышли неприятности из-за латыни, и его оставили в классной; вот поэтому-то Уна и ушла одна в Дальний лес. Сделанная Хобденом катапульта Дена хранилась в дупле огромного бука на западной опушке леса. В честь книги «Песни древнего Рима» дети назвали это дерево «Волатерре», по имени твердыни, о которой говорилось в стихотворениях о Риме.
Когда же Хобден наложил валежника между большими корнями бука, Ден и Уна дали старику прозвище «Руки Исполина». Это название было из той же книги.
Уна проскользнула в устроенную детьми лазейку в изгороди, поднялась на склон холма, села и нахмурила брови. Холм Пека находился ниже ее; все изгибы ручья, который, выйдя из леса Виллингфорд, вился между полями хмеля, виднелись ясно, как на плане. Юго-западный ветер (в этом месте всегда бывал ветер) несся со стороны обнаженной каменной гряды, на которой стояла ветряная мельница.
А, пролетая через лес, ветер всегда шепчет, что должно случиться нечто необыкновенное; именно поэтому в ветреный день каждый способен остановиться на склоне высокого холма и приняться выкрикивать отрывки римских песен, которые так под стать шепоту ветра.
Уна вынула из тайника катапульту Дена и приготовилась встретить армию царя Порсены, крадущуюся через побелевшие осины подле ручья. По долине пронесся порыв ветра. Уна прочла четверостишие, говорившее, что все долины опустошены, что храбрые стражи убиты.