В сборник мемуарной прозы выдающегося английского поэта и писателя лауреата Нобелевской премии Редьярда Киплинга (1865–1936) включена его автобиографическая повесть "Немного о себе для моих друзей — знакомых и незнакомых", которая впервые публикуется на русском языке и книга, в которой он описал свои странствия "От моря до моря".
Немного о себе для моих друзей — знакомых и незнакомых
«Все проиграть и вновь начать сначала…»
«Все проиграть и вновь начать сначала…» Слова, которые служат наказом, заветом не одному поколению англичан, и не только англичан, принадлежат Джозефу Редьярду Киплингу (1865–1936). «Заповедь», впервые напечатанная в 1910 году, учит мужеству, чести, стойкости, упорству, но в те годы «злоба дня» заглушала призыв к жизнелюбию и мужеству, ибо многие современники Редьярда Киплинга помнили, что это стихотворение написано «идеологом империализма». «На деле оно означало, что нужно служить безропотной задницей, когда тебя пинками гонят в пекло» — так воспринимали его Ричард Олдингтон и кое-кто из его сверстников. Но вина ли Поэта, что время диктует свое прочтение его строк? Да, Киплинг с гордостью называл себя Гражданином первой державы мира. В какую бы страну он ни попадал, какие бы люди ни встречались ему в его кругосветном странничестве, он твердо помнил, что он — посол великой культуры, что «бремя белого человека» возложила на него сама История.
Киплинг стал общенациональной гордостью, чья слава, как писали в ту пору английские газеты, далеко опередила славу Байрона, был символом поэзии Альбиона и могущества Британской империи. Он облекал в талантливые, страстные строки все будничные и героические факты побед Империи. Он стал не просто летописцем битв и подвигов «белого человека», но вдохновителем тех, кто был послан «за тридевять морей к покоренным угрюмым племенам». Сколько подобных примеров знало человечество! Великие державы сходили с арены, а их поэты оставались в скрижалях истории навечно.
«В середине 90-х годов прошлого века (XIX —
Л.Н.)
этот небольшого роста человек в очках, с усами и массивным подбородком, энергично жестикулирующий, с мальчишеским энтузиазмом что-то выкрикивающий и призывающий действовать силой, лирически упивающийся цветами, красками и ароматами Империи, совершивший удивительное открытие в литературе, населивший свои произведения различными механизмами, всевозможными отбросами, нижними чинами, выбравший жаргон в качестве поэтического языка, сделался почти общенациональным символом. Он поразительно подчинил нас себе, он вбил нам в головы звенящие и неотступные строки, заставил многих — и меня самого в их числе, хотя и безуспешно, — подражать себе, он дал особую окраску нашему повседневному языку…» — писал о Киплинге его младший собрат по литературе Герберт Уэллс. Что пугало его современников? То, что «идея негласного сговора между законом и беззаконным насилием — в конечном счете убийственная идея современного империализма», — по мнению Уэллса, находила молчаливое одобрение Киплинга. Не станем спорить с замечательным фантастом, способным верить в самые иллюзорные построения и не замечать очевидное. Каждый имеет право на заблуждение… Но на алтаре массовых заблуждений и увлечений часто оказывалась судьба не одного человека, а целых народов. Миссионеры и полководцы — феномен столь же типологический для прогресса, сколь и губительный. Римская империя, Крестовые походы, Трансвааль, Ост-Индия, Первая мировая война, Вторая… Увы, этот список бесконечен. Просвещенные соотечественники Киплинга в какой-то момент отвернулись от «железного Редьярда», потому что он называл вещи своими именами, говорил, что «белый человек» обязан помогать «угрюмому туземцу» — во благо туземцу и Империи. За это он был, по словам современников, «неумолимо низвергнут». В Вестминстерское аббатство проводить писателя в последний путь не пришел почти никго из видных деятелей английской культуры.
Прошло шестьдесят семь лет со дня смерти Киплинга. Англия дав-ным-давно отступила, отказалась от своих великодержавных притязаний. Один из ее верных защитников и лучших поэтов по-прежнему с нами. Только теперь мы берем на себя труд и смелость узнать его ближе. Кто же он? Гражданин первой державы мира или Гражданин мира?
Глава 1. Нежный возраст (1865–1878)
На семидесятом году при воспоминании о прошлом мне кажется, все карты в моей трудовой жизни сдавались таким образом, что сразу же приходилось ими ходить. Поэтому, приписывая все счастливые случайности Аллаху, Вершителю Событий, я начинаю.
Первое мое впечатление — раннее утро, свет, яркость, золотистые и красные плоды на уровне моего плеча. Должно быть, это память о хождениях на бомбейский фруктовый рынок
[4]
с
айей
[5]
, а потом и с сестренкой в детской коляске, о возвращениях с покупками, высоко наваленными на коляску спереди и сзади. Наша
айя
была португалкой-католичкой, имевшей обыкновение молиться — а я стоял рядом с ней — у придорожного креста. Мита, мой носильщик-индус, иногда заходил в маленькие индуистские храмы, где я, не достигший еще привилегированного общественного положения
[6]
, держался за его руку, разглядывая в полутьме дружелюбных богов.
Вечерами мы гуляли у моря в тени пальмовых рощ, называвшихся как будто бы Махим-Вудс. Стоило задуть ветру, с пальм падали громадные орехи, и мы — со мной
айя
и сестренка в коляске — спешили к открытому пространству. Я всегда остро воспринимал зловещую темноту тропических вечеров, так как любил голоса ночного ветра в листве пальм и бананов и пение древесниц
[7]
.
На жемчужной воде стояли приплывшие издалека арабские дау
[8]
, красочно разодетые парсы
[9]
выходили поклоняться заходящему солнцу. Я ничего не знал об их религии, и мне было невдомек, что неподалеку от нашего домика на Бомбейской эспланаде стояли Башни молчания, где покойники парсов доставались стервятникам, сидящим на краях башен: завидя внизу погребальную процессию, птицы приходили в движение и расправляли крылья. Я не понимал расстройства матери, когда она нашла в нашем саду «детскую ручку» и запретила мне задавать вопросы об этой находке. Хотел взглянуть на эту ручку. Но айя объяснила мне, в чем дело.
В послеполуденную жару, когда мы укладывались спать, она или Мита рассказывали нам сказки, пели индийские колыбельные песни, а, одев нас после сна, отправляли в столовую, наказав «говорить по-английски с папой и мамой». И мы с запинками «говорили по-английски», переводя обороты местного наречия, на котором думали и мечтали. Мать пела, сидя за черным пианино, замечательные песни и регулярно уходила на Большие Обеды. Однажды она очень быстро вернулась и сказала мне, еще не спавшему, что «важный лорд-сахиб
Глава 2. Школа раньше времени (1878–1882)
Затем я оказался в школе на краю Англии. Директором ее был худощавый, бородатый, смуглый человек с медленной речью, которого я знал по «Грейнджу», — Кормелл Прайс, или «дядя Кром». Мать, возвращаясь в Индию, вверила заботу о нас с сестрой трем милым дамам, жившим в конце Кенсингтон-Хай-стрит, у ее пересечения с Эдиссон-роуд, в доме, полном книг, покоя, доброты, терпимости и того, что в наше время назвали бы «культурой». Но эта атмосфера была естественной.
Одна из дам писала романы, положив бумагу на колено, возле камина, куда не доносились разговоры, над ней висели две связанные черной лентой глиняные трубки, которые некогда курил Карлейл
[43]
. Все люди, к которым меня водили, писали либо книги, либо картины, либо, как мистер и миссис де Морган, расписывали изразцы. Они позволяли мне играть со своими странными липкими красками. Где-то на заднем плане находились Джин Инджлоу
[44]
и Кристина Россетти
[45]
, но мне так и не посчастливилось повидать этих добрых фей. А на книжных полках вдоль стен можно было выбирать что угодно, от «Фермилиен»
[46]
до «Лунного камня», «Женщины в белом» и, как ни странно, всех «Донесений из Индии» Веллингтона
[47]
, которые очаровали меня.
Я осознал, что это за сокровища, в течение следующих нескольких лет. А пока что (весной 1878 года) после перенесенного в Саутси перспектива учиться в школе не прельщала меня. Юнайтед-Сервис-кол-ледж представлял собой нечто вроде компании, учрежденной небогатыми офицерами и чиновниками, чтобы дать недорогое образование своим сыновьям, находился он в Уэстворде Хо!
[48]
неподалеку от Байдфорда
[49]
. Школа эта была в значительной степени кастовой — примерно семьдесят пять процентов ее учеников родилось за пределами Англии и надеялось пойти в армию по стопам отцов. Когда я поступил в эту школу, она существовала *всего пять лет. Под руководством Кормелла Прайса туда набирались отчисленные из школы в Хейлибери
[50]
, служившей образцом для нашей, и, полагаю, какой-то процент «трудных» из других школ. Даже по меркам тех дней она была примитивно оборудована, а наша пища сейчас вызвала бы в Дартмуте
Разумеется, атмосфера в школе была довольно грубой, однако, если не принимать во внимание бранные словечки, которым мальчишке нужно выучиться в раннем возрасте и прекратить их употребление к семнадцати годам, она отличалась такой благоприятностью, что о существовании подобной в других школах я не слышал. Не помню, чтобы кого-то хотя бы заподозрили в извращениях, и склоняюсь к мысли, что если б наставники не подозревали никаких извращений, а делали вид, будто подозревают, их было бы поменьше во всех школах. Когда я впоследствии разговаривал о былом с Кормеллом Прайсом, он признался, что единственной его профилактикой против определенных нечистых микробов было «отправлять нас в постель смертельно усталыми». Отсюда широта рамок, в которых мы находились, и его невнимание к нашим постоянным бесчинствам и войнам между домами.
В конце первого семестра, оказавшегося ужасным, родители не смогли приехать в Англию на пасхальные каникулы, поэтому мне пришлось остаться в школе с несколькими большими ребятами, которые готовились к армейским экзаменам, и группой малышей, чьи семьи находились очень далеко. Я ожидал самого худшего, однако, когда мы остались в гулких классных комнатах после того, как остальные с веселыми криками уехали на станцию, жизнь внезапно стала совершенно иной (спасибо Кормеллу Прайсу). Взрослые, далекие от нас старшеклассники превратились в снисходительных старших братьев и позволяли нам, мелюзге, выходить далеко за установленные рамки; делились с нами за чаем лакомствами и даже интересовались нашими увлечениями. Особых дел у нас не было, и мы развлекались вовсю. С началом занятий «все улыбки прекратились», что было совершенно правильно. В порядке возмещения мне предоставили каникулы, когда отец приехал домой, и я отправился с ним на Парижскую выставку 1878 года, где он заведовал индийским павильоном. Отец предоставил мне, двенадцатилетнему мальчишке, полную свободу в этом большом, дружелюбном городе, возможность ходить по всей территории и зданиям выставки. Это мне многое дало и положило начало моей неизменной любви к Франции. Кроме того, отец позаботился, чтобы я научился читать по-французски, хотя бы для собственного удовольствия, и предложил начать с Жюля Верна
Глава 3. Семилетняя каторга
Итак, шестнадцати лет девяти месяцев от роду, но по виду лет на пять старше, с густыми бакенбардами, которые возмущенная мать почти сразу же велела сбрить, я оказался в Бомбее, городе, где родился, среди видов и запахов, побудивших меня заговорить туземными фразами, значения которых я не знал. Другие родившиеся в Индии ребята говорили, что с ними происходило то же самое.
Оттуда я ехал по железной дороге не то три, не то четыре дня до Лахора, где жили отец с матерью. После этого проведенные в Англии годы поблекли в памяти и, кажется, никогда не вспоминались с полной яркостью.
Возвращение домой было радостным. Ведь — представьте себе! — я ехал к родителям, которых почти не видел с шестилетнего возраста. И мог бы найти мать «женщиной того типа, который
мне
неприятен», как в одном жутком случае, о котором я знаю; а отца несносным. Однако мать оказалась еще более очаровательной, чем мне представлялось или помнилось. Отец был не только кладезем познаний и помощником, но и веселым, терпимым и опытным собратом-писателем. В доме у меня была своя комната, свой слуга, которого его отец, слуга моего отца, отдал мне в услужение с такой торжественностью, какая бывает при заключении брачного контракта; свои лошадь, коляска и грум
[76]
; свой рабочий день и строгие обязанности и — о, радость! — свой кабинет, как у отца, в котором он сидел в Лахорской школе прикладных искусств и музее. Я не помню ни малейших трений в нашей жизни. Мы радовались обществу друг друга гораздо больше, чем компании чужих людей; и когда в скором времени приехала моя сестра, чаша нашего счастья наполнилась до краев. Мы не только были счастливы, но и сознавали это.
Но работа была тяжелой. Я представлял собой половину «редакционного персонала» единственной ежедневной газеты в Пенджабе
[77]
— младшей сестры выходящей в Аллахабаде
[78]
газеты «Пионер»
[79]
, принадлежащей тем же владельцам. А ежедневная «Гражданская и военная газета» выходит каждый день, даже если половина персонала больна лихорадкой.
Начальник взял меня в руки, и я года три ненавидел его. Он был вынужден приобщать меня к работе, а я ничего не умел. Что ему пришлось претерпеть из-за меня, не представляю; однако кое-какой дотошностью, привычкой хотя бы пытаться проверить правильность сносок и некоторой усидчивостью за письменным столом я целиком и полностью обязан Стивену Уилеру.
Глава 4. Междуцарствие
И осенью 1889 года я оказался в каком-то сне наяву, взяв как нечто само собой разумеющееся те невероятные карты, которые соблаговолила сдать мне Судьба.
Давние вехи моего детства все еще сохранялись. Я вновь увидел любимых дядю и тетю, маленький домик трех старых дам и в углу возле камина тихую женщину, спокойно пишущую очередной роман, положив на колено бумагу. На этих тишайших чаепитиях, в этом кружке я познакомился с Мэри Кингсли
[106]
, храбрейшей из всех знакомых мне женщин. Мы много разговаривали за столом и затем по пути домой — она рассказывала о людоедах в Западной Африке и тому подобном. Наконец, забыв обо всем на свете, я предложил: «Давайте поднимемся ко мне, поговорим там». Она согласилась, словно мужчина, потом, вдруг вспомнив, сказала: «О, совсем забыла, что я женщина. Боюсь, я не должна этого делать». И я понял, что весь мой мир нужно исследовать заново.
Немного — очень немного — людей в нем умерло, но больше в течение ближайших двадцати лет никто умирать не собирался. Белые женщины стояли у меня за стулом и прислуживали. Это было ошеломляюще непостижимо.
Однако о моем скромном вкладе в литературу стало известно в определенных кругах; на мои вещи появился спрос. Не припоминаю, чтобы я ударил пальцем о палец ради себя. Все происходило само собой. Я отправился по приглашению к Моубрею Моррису, редактору журнала «Макмилленз мэгэзин», он поинтересовался, сколько мне лет, и когда я ответил, что в конце года должно исполниться двадцать четыре, произнес: «Господи Боже!» Взял он у меня индийский рассказ и стихотворение, которое очень кстати слегка подредактировал. И то и другое появилось в одном номере журнала — рассказ был подписан моей фамилией, под стихотворением стояло «Юсуф». Все это подтвердило мое удивление — чувство, посещавшее меня частенько: — «Господи, смилуйся, неужели это я?»
Потом у меня попросили еще рассказов, а редактору «Сент-Джеймсской газеты» понадобились путевые заметки, подписанные и неподписанные. Опыт писания статей в «Гражданской и военной» облегчал мне задачу, и я чувствовал себя увереннее, сотрудничая с ежедневной газетой.
От моря до моря
Глава 1
Когда минуло семь лет, необходимость, которой все мы служим, соблаговолила обратиться ко мне: «Вот теперь можешь совсем ничего не делать. Поживи в свое удовольствие. На один год я снимаю ярмо рабства с твоей шеи. Как ты распорядишься моим подарком?» Рассмотрев вопрос с разных сторон, я захотел было заняться перевоспитанием общества, но, поразмыслив, решил, что на такое дело уйдет больше года и в конце концов общество едва ли будет благодарно мне за это. Тогда я подумал: а не запить ли мне? Но тут же сообразил, что выдержу от силы месяца три, а головная боль после этого продлится все девять.
И вдруг явился глоб-троттер
[265]
, самая ненавистная мне личность. Развалившись в моем кресле, он с нескрываемым высокомерием, которое приобрел на пять недель вместе с билетом конторы Кука, начал поносить Индию. Ведь он прибыл из Англии и, следовательно, перестал соблюдать приличия еще в Суэце.
«Я уверяю вас, — сказал посетитель, — вы здесь слишком приблизились к действительности и поэтому не можете правильно оценить ее. Вы стоите к ней вплотную. А вот я…» — и, скромно вздохнув, покинул меня, чтобы я сам в одиночестве завершил его мысль.
Однако я успел рассмотреть собеседника (от новенького шлема на голове до сандалий на ногах) и пришел к выводу, что передо мной самая обыденная, заурядно мыслящая личность. Затем подумал об оклеветанной, молчаливой Индии, которая отдана на попрание таким злонамеренным типам, об Индии, где люди слишком заняты, чтобы отвечать на поклепы в их адрес. Я чувствовал себя так, словно сама судьба повелевала мне отомстить за Индию чуть ли не трем четвертям человечества.
Я понимал, что исполнение этого замысла потребует немалых и мучительных жертв, потому что мне самому предстоит стать глоб-троггером в шлеме и сандалиях. Но ради нашего крохотного мирка я готов стерпеть и не такое. Я тоже буду «день-деньской» поставлять нашей публике «скандальные суждения» по любому ничтожному поводу, не стыдясь этого. Я двинусь навстречу Солнцу и буду идти до тех пор, пока не достигну Сердца Мира, чтобы снова вдохнуть воздух, пропахший лондонским асфальтом.
Глава 2
Вот река, бар, лоцман и невероятно сложное искусство навигации. Капитан сказал, что плавание подходит к концу и через несколько часов мы будем в Рангуне. Сама река ничем не примечательна. Ее низкие берега покрыты зарослями и затянуты илом. Когда мы оставили за кормой несколько лодчонок, которые прыгали на волнах, мне пришло в голову, что передо мной расстилается река Заблудших душ — дорога, которой за последние три года прошли многие знакомые мне люди, прошли, чтобы никогда не вернуться. Один прошел, чтобы открыть Верхнюю Бирму, где в безжалостных джунглях под Минлой его подстерегла смерть; другой — чтобы править этой землей именем королевы, а сам не сумел справиться с лошадью и был унесен вместе с ней горным потоком. Третьего застрелил слуга, а еще одного за обедом настигла пуля бандита. Ужасающе длинный список людей, которые нашли в малярийных джунглях смерть — единственную награду за «тяготы и лишения, неизбежно связанные с исполнением воинской службы», как гласит устав Бенгальской армии. Я припомнил с полдюжины имен: полицейских чинов, младших офицеров, молодых штатских, служащих крупных торговых фирм и авантюристов. Все они отправились вверх по реке и погибли.
Рядом со мной на палубе стоял один из рабочих Новой Бирмы, который возвращался к месту службы в Рангун. Он рассказал о бесконечных погонях за неуловимыми бандитами, о маршах и переходах, которые кончились ничем, о благородной, равно как и печальной, смерти в дикой глуши.
Затем над горизонтом возникла «золотая тайна» — великолепное мерцающее чудо, горящее на солнце. Сооружение возвышалось над зеленым холмом и не походило ни на мусульманский купол, ни на индуистский шпиль. Ниже тянулись склады, сараи и мельницы. «Под каким новым богом ходим сейчас мы, неукротимые англичане?» — подумал я.
«Вот и старая знакомая — пагода Шуэ-Дагоун
[270]
! — воскликнул мой новый знакомый. — Будь она неладна!» Однако эта пагода не заслужила таких нелестных слов. Во-первых, ради обладания ею мы взяли Рангун. Во-вторых, благодаря ей мы захотели узнать, какие еще редкости и богатства скрывает эта земля, и стали продвигаться вперед. До тех пор, пока я не увидел пагоду своими глазами, мне было непонятно, чем эта страна отличается от Сундербунда, но золотой купол словно шептал: «Здесь Бирма, и она не похожа на другие земли».
«Это знаменитая древняя пагода, — продолжал мой спутник. — Теперь, когда открыли линию Тунг-Хо — Мандалей, тысячи паломников едут взглянуть на нее. Землетрясение повредило большую золотую маковку, которую называют
Глава 3
Вот что значит заранее составить расписание путешествия! В первой статье я сообщал, что из Рангуна поеду прямиком в Пинанг, однако в настоящее время нахожусь южнее Моулмейна на другом пароходе, который плывет вообще неизвестно куда… Можно только гадать, почему мы направляемся в Моулмейн. Однако недовольных нет, потому что все пассажиры на борту — такие же бездельники, как и я. Представьте себе пароход, полный народа, который совсем не дорожит временем. У этих людей одна забота — посещать судовой ресторан три раза в сутки, и разве что появление таракана способно вызвать у них эмоции.
Моулмейн расположен выше устья реки, которой следовало бы протекать по Южной Америке; всякого рода беспутные туземные суденышки, похоже, чувствуют себя в ее водах, как дома. Мычание безобразных грузовых пароходов (знатоки называют их бродягами-»джорди»
[279]
) разносится средь живописных прибрежных холмов, а на плесах, словно буйволы в лужах, барахтаются пузатые лайнеры из Британской Индии. Любопытствующие редко заглядывают сюда, так редко, что с берега к нам соизволили подойти всего несколько лодчонок.
Строго по секрету скажу, что Моулмейн вообще не просто город. Если помните, Синдбад-мореход посетил его однажды во время достопамятного путешествия, когда открыл кладбище слонов.
По мере того как пароход поднимался вверх по реке, сначала мы заметили одного слона, а чуть позже — другого. Они трудились на лесных складах у самой воды. Ограниченные люди с биноклями в руках сказали, что на спинах слонов сидят погонщики. Это, однако, так и не было доказано. Предпочитаю верить тому, что видел своими глазами, а видел я сонный городишко, домики которого в одну ниточку вытянулись вдоль живописного потока. Город населяли медлительные, важные слоны, ворочавшие бревна только ради развлечения. В воздухе стоял сильный запах свежеспиленного тика (правда, мы не заметили, чтобы слоны пилили деревья), и время от времени тишина нарушалась шумом падающих стволов.
Нагуляв изрядный аппетит, слоны побрели парами в свой клуб. Они забыли поздороваться с нами и не вручили последнюю почту.
Глава 4
В англосаксонском характере кое-что явно не в порядке. Не успела «Африка» стать на якорь в проливе Пинанга, как двух наших пассажиров обуяло сумасшествие: они узнали, что другой пароход вот-вот отойдет на Сингапур. Если бы они смогли перескочить на него, то выиграли бы несколько дней. Одному небу известно, почему они так дорожили временем. Итак, эти двое бросились в свои каюты и принялись упаковывать чемоданы с таким рвением, будто от этого зависело спасение их душ, затем перепрыгнули через борт и, разгоряченные, но счастливые, отгребли от парохода на сампане. Они ведь путешествовали ради развлечения и сэкономили, пожалуй, три дня. Последнее и служило для них развлечением.
Вы помните описание острова хиромантов у Безанта в его романах «Моя крошка» и «Неужели они стали супругами?»? Пинанг и есть остров хиромантов. Я понял это, когда разглядывал с палубы лесистые холмы, которые господствовали над городом, и полчища пальм в трех милях, где были берега провинции Уэлсли. Сырой воздух словно отяжелел от лени, а под бортом толпились лодчонки, переполненные мадрасцами, которые были обильно увешаны драгоценностями. Безант описал этих людей совершенно точно.
Пронесся шквал, отчего скрылись из виду низкие домишки Пинанга под красными черепичными крышами, а вслед за штормом над миром сгустились ночные тени.
Я сунул в карман двенадцатидюймовую линейку, которой собирался измерить весь мир, чуть было не расплакался от избытка нахлынувших чувств, когда, выбравшись на причал, наткнулся на сикха, великолепного бородатого сикха с ружьем и в белых гамашах. Порой родное лицо подобно глотку прохладной воды в пустыне. Мой друг оказался родом из Джандиала в округе Умритсар. (Бывал ли я в Джандиале? Это я-то?) Я начал выкладывать новости, какие мог припомнить: об урожае и армии, о перемещениях «больших людей» на дальнем, далеком Севере.
Сикх сиял. Он служил в военной полиции, ему нравилась служба, но, как он выразился, «слишком уж далеко от дома». Работы было немного, а китайцы почти не доставляли хлопот. Они ссорятся между собой, но «с нами стараются вести себя благоразумно». Затем этот крупный, важный мужчина удалился вразвалку вместе со всем колыхавшимся в ногу полком пионеров, а я воспрянул духом при мысли о том, что Индия (ведь я только притворялся, что ненавижу ее) в конце концов не так уж и далека.
Глава 5
— Уверяю вас, сэр, так жарко в Сингапуре не было уже много-много лет. Март вообще считается у нас самым жарким месяцем, но то, что происходит сейчас, совершенно ненормально.
Я нехотя ответил незнакомцу:
— Да, конечно. Где только не твердят эту ложь! Оставьте меня в покое. Позвольте уж истекать потом в одиночестве.
Жарко, как в оранжерее. Всюду преследует липкая, насыщенная испарениями духота, которая одинаково безжалостна и днем, и ночью. Сингапур — та же Калькутта, только еще хуже. Окраины застраиваются дешевыми домишками, а в самом городе люди сидят друг на дружке и готовы запихать приезжего в собачью конуру. Таковы неумолимые признаки коммерческого процветания.
Индия осталась так далеко позади, что я уже не хочу говорить о местном населении. Это сплошь китайцы, если только не французы, голландцы или немцы. Непосвященные думают, что остров — владение Англии, однако все, что находится на нем, принадлежит Китаю или Континенту, в основном Китаю.