Европеец

Киреевский Иван Васильевич

Фризман Л. Г.

В настоящем издании полностью воспроизводятся первые два номера журнала И.В. Киреевского «Европеец», вышедшие в свет, и часть третьего номера, которую успели отпечатать до запрещения журнала.

Q.A.: Основной текст (в отличие от известного скана) весь. Но часть примечаний отсутствует (страницы оригинала: 487, 516, 517).

Европеец. № 1

I. Девятнадцатый век

Столько уже говорено о направлении девятнадцатого века, что мудрено было бы сказать об нем что-либо новое, если бы девятнадцатый век был для нас прошедшим. Но он живет и, следовательно, изменяется, и каждое изменение его господствующего духа ставит нас на новую точку зрения. Другая перспектива, в которой минувшее располагается перед текущею минутою, дает нам другое значение. Так путешественник с каждою переменою места видит в новом свете пройденную дорогу. Так новый опыт в жизни дает целому миру воспоминаний новую стройность и новый смысл.

Этим новым опытом в жизни девятнадцатого века были события последних лет. Я говорю не о политике. Но в литературе, в обществе, в борьбе религиозных партий, в волнениях философских мнении одним словом, в целом нравственном быте просвещенной Европы заметно присутствие какого-то нового, какого-то недавнего убеждения, которое если не изменяет господствующего направления, то по крайней мере дает ему другие оттенки и другие отношения.

В чем же состоит эта особенность текущей минуты?

Ответ на этот вопрос должен служить основанием наших суждений обо всем современном, ибо одно понятие текущей минуты, связывая общие мысли с частными явлениями, определяет в уме нашем место, порядок и степень важности для всех событий нравственного и физического мира. Было время, когда понятие настоящей минуты века составляло исключительную принадлежность гения, предполагая в нем порыв какого-то безотчетного, пророческого и немногим доступного вдохновения. Но теперь, когда определить господствующее направление века сделалось главною общею целию всех мыслящих; когда все

данные

для того известны и собраны; когда все отрасли ума и жизни породнились между собой столь Тесно, что изучение одной открывает нам современное состояние всех других, понятие настоящего направления времени уже не требует ни гениальности, ни вдохновения; оно сделалось доступно для каждого мыслящего и предполагает в нем только внимательный взгляд на окружающий мир, холодный расчет и беспристрастное соображение.

Однако, несмотря на это всеобщее стремление постигнуть дух своего времени, не было века, изучение которого представляло бы столько трудностей, сколько представляет изучение нашего, ибо никогда изменения господствующего направления не совершались столь быстро и столь решительно. Прежде характер времени едва чувствительно переменялся с переменою поколений; наше время для одного поколения меняло характер свой уже несколько раз, и можно сказать, что те из моих читателей, которые видели полвека, видели несколько веков, пробежавших пред ними во всей полноте своего развития.

II. Сказка о спящей царевне

В. Жуковский

III. Император Иулиан

Общество может долгое время существовать без искусств и литературы. Тогда несколько народных песен составляют всю его поэзию; в нескольких преданиях заключаются все его летописи. Тогда не имеет оно других философов, кроме своих жрецов и служителей веры. Но когда какой-либо народ, благоприятствуемый климатом и получивший свое развитие от существующих в нем учреждений, предается изящным наукам, тогда науки сии составляют уже часть его жизни, его могущества. Они не могут исчезать, или приходить в упадок без того, чтобы самый дух народа не представлялся нам угасающим или униженным. Науки, находясь в тесном соединении с богоучением, преданиями и нравами государства, следуют за его возрастанием, ослаблением и падением. Они живут и умирают с ним вместе.

Смотря с сей точки, самое состояние упадка изящных наук становится для нас фактом наставительным, верным изображением последних минут жизни общества. Когда мы усматриваем, что науки сии, скудные воображением, лишенные света разума, занимаются пересудами о старых событиях, возобновляют обветшалые споры, упорно защищают разрушенные мнения, то сие значит, что общество сделалось как бы дряхлым старцем, пересказывающим прошедшее и уже не имеющим ни чувства, ни памяти для настоящего. Счастлив тот народ, за умирающей образованностью которого возникает образованность другая, оживляемая духом плодотворным и новым. Это есть матемпсихоза государств. Тогда эпохи следуют в нем одна за другою, как в семействе поколения.

Но сии климатерические

1*

переломы, сии болезни возрождения часто бывают смертельными для народов, испытывающих оные. Общество римское погибло во время перехода к христианскому богоучению. Все изменилось в несколько столетий, начиная от поколений до названия самих мест; не одни набеги народов иноплеменных, не одни переселения варваров были причиною переворота. Он был следствием внутренней борьбы в древпем обществе, элементы которого не могли более пребывать между собою в согласии, ни сами собою улучшиться.

Мысль сия еще более поражает нас, когда мы пробегаем последние памятники языческой литературы, свидетельства древнего мира, близкого к концу. Кажется, что читаешь мечтания старцев и лихорадочный бред умирающего; но и это состояние любопытно для наблюдения. Оно ниспровергает обыкновенное мнение, состоящее в том, что равнодушие народов в религии есть знак общественного истощения.

Остановимся только на политеизме греков и римлян. Никогда не внушал он столько суеверной ревности к своему учению, никогда не имел он столь сильных себе защитников, в мистических своих энтузиастах, как в тот век, который предшествовал его разрушению и вместе разрушению империи. Политеизм сей стал буйством последних своих сектаторов; и по причине отчаянного его положения и борения с ним других сил в нем еще увеличивалось суеверие древних времен; ибо воображение, творящее себе утопию из прошедшего и создающее мечты из воспоминаний, имеет в себе всю упорность предрассудка, всю стремительность духа нововведений.

IV. Несколько слов о слоге Вильменя

Предыдущая статья об императоре Иулиане

3*

принадлежит к тем немногим произведениям Вильменя, где благородная простота слога не изукрашена кудреватою изысканностью выражений и оборотов. Ибо, говоря вообще, язык Вильменя не столько отличается красотою правильною, строгою и классически спокойною, сколько живою, прихотливою грациозностью, щеголеватою своеобразностью и часто изученною небрежностью. Это особенно заметно в его импровизированных лекциях, где литератор не имеет времени быть сочинителем и переработывать свои невольные внушения по законам отчетливого вкуса и где, следовательно, природный талант является со всеми особенностями своих красот и недостатков, как разбуженная красавица в утреннем неприборе. По той же причине, по которой Гизо

[3]

на лекциях говорит больше дела и меньше фраз, чем в сочинениях, обделанных на досуге, — по той же причине в импровизациях Вильменя больше фраз и меньше дела, чем в его творениях кабинетных. Зато фразы его, как удачный стих, как счастливая тема, остаются в памяти даже тогда, когда они не выражают мысли новое или необыкновенной, хотя общая система мыслей Вильменя и нова и необыкновенна для Франции. Я говорю

система,

ибо не могу согласиться с теми, которые не находят ее во мнениях Вильменя. Да, несмотря на наружный беспорядок его мыслей, несмотря на небрежность его изложения, несмотря на кажущуюся легкость и случайность его положений, Вильмень имеет свою систему, и систему зрело обдуманную, ибо утверждения его нигде не противоречат одно другому; систему глубокую, ибо его мысли наравне с веком; систему твердо понятую и строго связанную именно потому, что он может выражать ее так легко, так удобопонятно и, по-видимому, так поверхностно: ясность есть последняя степень обдуманности.

На слог Вильменя более других французских писателей походит слог Бальзака, сочинителя «Последнего шуана», «Картин из частной жизни» и проч., и проч. Бальзак, так же как Вильмень, любит удивлять неожиданностью оборотов, необыкновенностью выражений и небывалым сцеплением разнозначительных эпитетов; он, так же как Вильмень, большую часть сравнений своих заимствует из жизни действительной и настоящей; он также позволяет себе иногда неправильность и нововведение для того, чтобы выразить едва выразимое, чтобы нарисовать мысль в ее живом цвете, с ее нежнейшими оттенками; но, несмотря на это сходство

И. В. Киреевский

V. Элегия

Е. Баратынский

Европеец. № 2

I. Война мышей и лягушек

(Отрывок из неоконченной поэмы)

В. А. Жуковский

II. Перстень

В деревушке, состоящей не более как из десяти дворов (не нужно знать, какой губернии и уезда), некогда жил небогатый дворянин Дубровин. Умеренностью, хозяйством он заменял в быту своем недостаток роскоши. Сводил расходы с приходами, любил жену и ежегодно умножающееся семейство, — словом, был счастлив; но судьба позавидовала его счастью. Пошли неурожаи за неурожаями. Не получая почти никакого дохода и почитая долгом помогать своим крестьянам, он вошел в большие долги. Часть его деревушки была заложена одному скупому помещику, другую оттягивал у него беспокойный сосед, известный ябедник. Скупому не был он в состоянии заплатить своего долга; против дельца не мог поддержать своего права, — конечно, бесспорного, но скудного наличными доказательствами. Заимодавец протестовал вексель, проситель с жаром преследовал дело, и бедному Дубровину приходило дозареза.

Всего нужнее было заплатить долг; но где найти деньги? Не питая никакой надеждах, Дубровин решился, однако ж, испытать все способы к спасению. Он бросился по соседам, просил, умолял; но везде слышал тот же учтивый, а иногда неучтивый отказ. Он возвратился домой с раздавленным сердцем.

Утопающий хватается за соломинку. Несмотря на свое отчаяние, Дубровин вспомнил, что между соседями не посетил одного, — правда, ему незнакомого, но весьма богатого помещика. Он у него не был, и тому причиною было не одно незнакомство. Опальский (помещик, о котором идет дело) был человек отменно странный. Имея около полутора тысяч душ, огромный дом, великолепный сад, имея доступ ко всем наслаждениям жизни, он ничем не пользовался. Пятнадцать лет тому назад он приехал в свое поместье, но не заглянул в свой богатый дом, не прошел по своему прекрасному саду, ни о чем не расспрашивал своего управителя. Вдали от всякого жилья, среди обширного дикого леса, он поселился в хижине, построенной для лесного сторожа. Управитель, без его приказания и почти насильно, пристроил к ней две комнаты, которые с третьею, прежде существовавшею, составили его жилище. В соседстве были о нем разные толки и слухи. Многие приписывали уединенную жизнь его скупости. В самом деле, Опальский не проживал и тридцатой части своего годового дохода, питался самою грубою пищею и пил одну воду; но в то же время он вовсе не занимался хозяйством, никогда не поверял своего управителя, — к счастью, отменно честного человека. Другие довольно остроумно заключили, что, отличаясь образом жизни, он отличается и образом мыслей, и подозревали его дерзким философом, вольнодумным естествоиспытателем, тем более что, по слухам, не занимаясь лечением, он то и дело варил неведомые травы и коренья, что в доме его было два скелета и страшный желтый череп лежал на его столе. Мнению их противоречила его набожность: Опальский не пропускал ни одной церковной службы и молился с особенным благоговением. Некоторые люди, и в том числе Дубровин, думали, однако ж, что какая-нибудь горестная утрата, а может быть, и угрызения совести были причиною странной жизни Опальского.

Как бы то ни было, Дубровин решился к нему ехать. «Прощай, Саша! — сказал он со вздохом жене своей, — еще раз попробую счастья», — обнял ее и сел в телегу, запряженную тройкою.

Поместье Опальского было верстах в пятнадцати от деревушки Дубровина; часа через полтора он уже ехал лесом, в котором жил Опальский. Дорога была узкая и усеяна кочками и пнями. Во многих местах не проходила его тройка, и Дубровин был принужден отпрягать лошадей. Вообще нельзя было ехать иначе, как шагом. Наконец он увидел отшельническую обитель Опальского.

III. Воспоминание об А. А. Воейковой

Я.

Языков

IV. Карл Мария Вебер

Я родился

[1]

18 декабря 1786 в Эйтине в Герцогстве Голштинском и получил весьма хорошее воспитание, главным предметом коего были изящные искусства: ибо отец мой

[2]

был из числа отличных знатоков и любителей оных. Уединенная семейная жизнь, обращение почти исключительно с особами зрелого возраста и весьма образованными, заботливость моих родителей отдалить от меня общество молодых людей, моих сверстников, с ранних лет заставили меня углубиться в самого себя, жить в идеальном мире, на него устремить мою деятельность и в нем искать блаженства. Время мое посвящено было живописи и музыке. С успехом начинал я упражняться на разных отраслях живописи. Писал масляными и сухими красками, в миниатюре, и выучился работать резцом. Но нечувствительно перестал заниматься сими предметами, и тогда совершенно овладела мною музыка. В обычае у отца моего было — часто переменять местопребывание. Неудобство, происходившее от частой перемены учителей, было для меня вознаграждаемо необходимостью заменять недостаток в средствах учения усугубленным прилежанием и собственными моими размышлениями. Доброму и вместе строгому Гаутелю

[3]

(1796–1797) обязан я началами особенного искусства играть на фортепиано: метода его отличалась выразительностью, ясностью и силою. Как скоро отец мой заметил меру моего таланта, то не стал ничего щадить для развития оного. Он повез меня в Зальцбург, к Михаилу Гайдену

[4]

. Важность характера сего художника препятствовала ему снизойти к силам отрока, и я научился от него немногому, и то с большими усилиями. Для ободрения моих талантов отец мой издал в этом городе в 1798 году первое мое сочинение, о котором с благосклонностью возвещено было в музыкальной газете, В конце года отправился я в Мюнхен и там брал уроки пения у Валлези

[5]

и уроки композиции у органиста Калхера

[6]

. Ясному и постепенно успешному способу обучения последнего в особенности обязан я тою легкостию, с которою располагаю средствами искусств, особливо в музыкальных сочинениях на четыре голоса. Средства сии должны сделаться столь же природными для композитора, сколько орфография и просодия стихотворцу. Я занимался предметами моими с неутомимым прилежанием и почувствовал особенное пристрастие к драматическому роду. Под руководством моего учителя сочинил я оперу (Могущество любви и вина), музыку для большой обедни, несколько сонат для фортепиано, вариаций и трио для скрипки и пр. Все эти пьесы после преданы были огню

Пылкость юношеского возраста, во время коего стремятся овладеть всем, что ново и что может наделать шуму, возродила во мне желание усовершенствовать литографию, только что изобретенную тогда Зенефельдером

Тогда сочинил я оперу «Лесная дева» на слова шевалье Стейнсберга

Около этого времени одна статья в музыкальной газете

Тот, который подобно мне и еще немногим имея случай наблюдать сего человека, одаренного глубокою чувствительностью и редким характером, постигнуть обширность и богатство его сведений, его способность немедленно познавать доброе и умение строго оценивать это доброе, не мог не уважить Фоглера, не мог не посвятить ему вечного воспоминания, не мог не прощать или даже не находить естественными недостатки и странности, наводившие некоторую тень на его превосходные качества. Слабости его были в нем следствием его воспитания, его состояния и тех козней, которых он был предметом.

V. Конь

Н. Языков