Ледяной телескоп (сборник)

Клименко Михаил

Клименко М. Ледяной телескоп: Научно-фантастические повести и рассказы. / Худож. Р. Авотин. М.: Молодая гвардия, 1978. — (Библиотека советской фантастики). — 272 стр., 75 коп., 100 000 экз.

Михаил Клименко

ЛЕДЯНОЙ ТЕЛЕСКОП (сборник)

ЛЕДЯНОЙ ТЕЛЕСКОП

1

Где-то уже за полночь я успокоился и стал засыпать.

Весь вечер мне звонил Кобальский, наш местный фотограф. Просил помочь ему. Все задавал какие-то странные вопросы: на ходу ли мой автомобиль, умею ли я плавать, не занят ли буду завтра утром. Я спросил, чем же в конце концов могу быть полезен. Он забормотал, что-де так сразу всего и не расскажешь, тем более о чем говорить, если помочь я не согласен… И вдруг спокойно так предлагает: если я ему помогу, он принесет мне алмаз величиной с арбуз. Ну что на это скажешь? Я нагрубил ему. Пообещал надрать ему уши, если он позвонит еще. И лег спать.

Я не мог отключить телефон, так как ждал междугородного звонка от дяди Станислава. Дядя занимался археологическими исследованиями где-то в Хорезмском оазисе и много лет у нас не появлялся. И вот накануне я получил от него письмо-телеграмму с предложением во время моих студенческих каникул принять участие в экспедиции — в поиске развалин какого-то занесенного песками замка Шемаха-Гелин. О своем согласии я и должен был сообщить ему по телефону.

Будто назло дождавшись минуты, когда уже невозможно поднять отяжелевшие веки, телефон зазвонил опять. «Наконец-то дядя Станислав!» — подумал я и вскочил с постели.

— Да, да! — крикнул я в трубку. — Алло! Максим слушает.

2

Не знаю, сколько прошло времени после телефонного звонка, на который я так и не отозвался.

Кто-то настойчиво, негромко стучал в дверь. Я открыл глаза. Было раннее утро. Я вскочил с постели, выбежал в прихожую.

— Кто там? — раздраженно спросил я.

— Открывай, Максим!

— Это еще кто? — удивился я.

3

Кобальский ждал меня у бетонного столба на углу, где были аптека и ателье. Он коротко отчитал меня за опоздание.

Наискось на другой стороне улицы перед открытыми воротами стояла довольно странная тележка на четырех велосипедных колесах. В тележке высилась наспех сколоченная из старых заборных и мебельных досок прямоугольная вертикальная рама. Из рамы торчал огромный плоский футляр. Еще в тележке лежал здоровенный, со всех сторон заколоченный фанерный ящик.

Я сдал назад, подъехал к тележке. Мы молча, быстро прицепили ее к автомашине и немедленно отправились в путь.

Всю дорогу мой пассажир что-то рисовал и высчитывал. Комкая, совал исчерченный лист в портфель, доставал чистый и, покусывая губы, продолжал в том же духе. Далеко за городом, когда мы повернули так, что солнце стало бить нам прямо в глаза, я обратил внимание на нездоровую серость лица Станислава Кобальского. Седоватая щетина на его подбородке была не то клоками выстрижена, не то торопливо, неряшливо выбрита. А уши!.. На это я мельком обратил внимание еще рано утром. Но тогда они не были так изъедены, как сейчас.

Когда отъехали от города, я как можно спокойнее сказал:

4

Прошло не меньше часа, прежде чем мы, разъезжая на огромном автомобиле по равнинному побережью, нашли то место, где несколько дней назад у Кобальского произошла досадная осечка.

С его слов мне стало известно, что недавно несколько «энтузиастов науки» (в их числе и Кобальский) при сложных и странных обстоятельствах с довольно-таки большой высоты уронили в море какой-то ледяной телескоп. И вот теперь этот таинственный инструмент лежал где-то на дне, километрах в десяти от берега, и его необходимо было срочно достать.

Наш гигантский автомобиль развернулся и остановился в двухстах метрах от берега.

Исполин заглушил мотор. Мы с Кобальским выбрались из коробки, спрыгнули на аккуратно подставленную ладонь моего двойника. Он открыл дверцу и вылез из машины. Когда мы с его опущенной ладони сошли на землю, то увидели, как прочь от нас по берегу изо всех сил бегут два человека. Легко себе представить их состояние, когда они увидели чудовищно большой, разъезжающий по берегу автомобиль, а потом еще и его владельца. Успокаивать их, объяснять им, конечно, ничего не следовало: они и так слишком были потрясены увиденным. Долго еще другим, неплотным зрением моего двойника я с высоты видел, как двое бежали по берегу, а потом повернули прочь от моря, в пустынные пространства.

Кобальский сразу же потребовал, чтоб исполин из своего автомобиля извлек тележку, в которой стоял футляр с масс-голографической установкой. Тот осторожно достал тележку и поставил ее недалеко от воды.

5

Я проснулся, когда была глубокая ночь. В первое мгновение никак не мог сообразить, где я, что со мной. Первые отрывочные воспоминания неправдоподобных событий прошедшего дня, фрагменты тяжелого сновидения, темная ночь вокруг, дыхание неподалеку спящего исполина, словно продолжительные, ритмичные порывы сильного ветра, все спуталось. И прошло немало времени, пока все не стало на свои места. И вот почему: я был болен, очень болен. Оказывается, я здорово простыл, когда мой близнец нырял в холодные морские глубины: концентрация пониженной температуры для моего тела была слишком велика. Меня сильно лихорадило. Кроме того, все во мне ныло от неимоверной усталости. Спать совсем не хотелось, но и ясно мыслить никак не давало непривычное полудремотное состояние. И особенно сбивали с толку стремительные наплывы каких-то малопонятных картин — полусвязанных с фрагментами недавних событий… Я безуспешно пытался их как-то истолковать, разобраться в последовательности. Подумал, что это начинается лихорадочный бред… В конце концов понял: да это же сновидения моего двойника! Я видел сон наяву. Не свой сон. Приятного в этом было мало: сны близнеца только мешали мне верно ориентироваться в реальном мире.

Море было невидимо и неслышно. Все вокруг спало. Спал исполин. Где-то спал Кобальский. Я поднялся, поблуждал вокруг, подошел к телескопу и, чтоб хотя бы немного удовлетворить свое любопытство, решил открыть одно из стекол. Но которое — меньшее или большее? Да не все ли равно? Я подошел к меньшему торцу, приготовился снять кусок ткани и надорвать светонепроницаемую бумагу. Чтоб нащупать узел бечевки, я ладонью другой руки оперся о боковую поверхность цилиндра — и через мгновение руку рефлекторно отдернул: телескоп был холоден, как лед. Я отошел в сторону, и, пока колебался и ходил вокруг, загадочный цилиндр мало-помалу усилил знобящее, сковывающее психику дыхание, которое и прежде, пусть не так явно, беспокоило меня. И очевидно, это своеобразное, физически ощутимое поле, которое излучал телескоп, создавало во мне такое впечатление, что он лежит неподвижней, чем какой-нибудь камень на берегу.

Вспомнив, что этот прибор, по словам Кобальского, лишь отдаленно напоминает телескоп и в действительности является необычным, совершенно оригинальным приемопередающим волновым устройством, вспомнив почти униженную просьбу фотографа ни в коем, ни в коем случае не открывать его после захода солнца, я вернулся на прежнее место и лег. Кобальский теперь стал мне еще антипатичней, чем прежде. И не столько потому, что я не был посвящен в его секреты. Меня бесило другое: в орбиту своих тайных замыслов он вводил еще и этот совершенно уникальный телескоп. В моем воображении проносились всевозможные картины: как он использует совсем неожиданные, неизвестные мне свойства этого загадочного цилиндра. И подобного же содержания сновидения исполина то и дело вклинивались в мои представления и суждения.

Через некоторое время я решительно поднялся и бесшумно подошел к телескопу. Сбоку у большего торца нащупал узел шпагата и развязал его. Стянул кусок полузамерзшей, едва сгибавшейся материи, затем предательски захрустевшую, плотную бумагу. Я постоял некоторое время сбоку, а потом, не прикасаясь к цилиндру, осторожно заглянул в его торец. Разумеется, ночная темень не позволяла что-либо различить. На неопределенном расстоянии лишь улавливался слабый, размытый отблеск в стекле. Так простоял я около минуты. Размышляя о требовании Кобальского ни в коем случае не открывать стекол, я перешел на другую сторону этого же трехметрового торца, потом стал прямо перед ним. Я был метрах в двух от едва заметных, мерцающих бликов, когда вспомнил, что с противоположной стороны телескоп не открыл.

— Вот чудак! — негромко воскликнул я. — А еще смотрю!..

ОТЧЕГО БЫВАЕТ РАДУГА

ЦВЕТНАЯ КЛЯКСА

Утренний час «пик».

Автобус полон под завязку. Я втиснулся между спинкой сиденья и кассой. Гляжу в окно поверх какой-то широкополой шляпы. В такие-то жаркие дни этот толстый человек носит фетровую шляпу…

Автобус проезжал как раз мимо пристани, когда за окном я неожиданно увидел ту самую золотисто-лимонную девушку. И сегодня вся она светилась неправдоподобно чистым зеленоватым пламенем! До чугунного парапета, вдоль которого она шла в сторону причала, было метров двести, но я сразу узнал ее. Конечно же, это она — та, которая вчера вечером, проходя мимо игравших на пляже волейболистов, так пристально и странно равнодушно глядела на меня.

Дверь еще открыта. Я протискиваюсь, отчаянно пытаюсь пробраться к выходу. Но звякает одна половинка двери, кто-то там поворачивается, помогает закрыться другой. Пассажиры слегка удивлены моим неожиданным рывком.

За спиной всем известный шутник требует моего внимания:

ФЕНОМЕН РАДУГИ

В нашей мастерской все, кроме меня и Эммы Лукениной, уже приступили к работе.

— Здравствуйте, — сказал я угрюмо, зная, что сюда я пришел, можно сказать, в последний раз, во всяком случае, на работу в последний раз.

— А, привет, привет! — прервав свое бодрое «трам-пам-пам», приветствовал меня длинный Борис Дилакторский. Он стоял на стуле и стаскивал со шкафа «гарнитур» (лист с девятью глубокими ячейками для смешивания красок). — Ну, как дела? А что, собственно, происходит? А, Костя?.. Хмурь какая-то, вот-вот дождик капнет?

— Увольняюсь я…

Борис с «гарнитуром» спрыгнул со стула, с преувеличенным удивлением поднял брови. Сочувственно покивал головой:

СТРАННАЯ ПАЛИТРА

Мало-помалу я привык к новым цветам окружающего мира, привык довольно легко, потому что цвет, несмотря на всю его важность, все-таки главным в жизни человека не является.

Как ни медленно происходили в моем зрении изменения, заметное улучшение все-таки наступило: на фоне нейтрального, ставшего для меня безразличным цвета тау я уже способен был различать характерные, отличительные цвета живых существ — людей, растений, животных, птиц и насекомых. Но эти тона были далеко не теми, что видят люди обычно и что прежде видел я.

Например, едва уловимый цвет почти всех людей вместе с их одеждами находился в зеленоватой гамме. Тут господствовали бесчисленные оттенки травяно-зеленого цвета, смарагдового, зеленого, как плющ, чисто-изумрудного, хризолитового. Лишь изредка встречались мне люди золотисто-апельсиновых нюансов, голубых, вермильон, канареечно-желтых, терракотовых, огненноцветных, сепия, палевых, розовых, инкарнатных, бледно-песочных, ультрамариновых и иных. Люди таких единичных цветов были, как я установил в дальнейшем, или людьми редкой индивидуальности, или необычной судьбы, и видел я их очень редко. Разумеется, все эти оттенки были едва различимы, лишь чуть намечены на фоне цвета тау. Люди же яркого, почти ослепительного цвета встречались мне исключительно редко. Собственно, Ниготков пока что был единственным, если, конечно, не считать той золотисто-лимонной девушки, о которой я часто вспоминал.

Деревья днем, как правило, оставались тау-серыми. Ночью же стволы деревьев светились разбавленным ультрамариновым и прозрачно-голубым светом. Невозможно было отделаться от впечатления, что стволы из самосветящегося льда. Листья, кроны деревьев были мягкого голубовато-зеленого, пожалуй, даже хризолитового цвета, кроны иных деревьев, наоборот, тяготели к бирюзовому тону. Светлым, слабо-хризолитовым казался ночью и далекий лес. Трава темной ночью виделась мне сизовато-желтой, словно она была освещена высокой, невидимой луной. Когда же был ветер, трава, как и кроны деревьев, начинала светиться сильней, в ней появлялся какой-то странный, не травяной оранжево-зеленый оттенок, и тогда, после порыва ветра, хотелось посмотреть в небо и увидеть вышедшую из-за тучи луну, которой и в помине не было. Удивительно одинаковый цвет объединял детей. В основном это были спокойные бирюзовые, золотисто-лимонные и желтовато-зеленые тона. Животные отличались гаммой палевых, желтовато-белых и кремовых оттенков. Однако достаточно было мне, например, кошку рассердить, как она сию же минуту становилась ослепительно киноварно-красной, словно была из раскаленного металла…

Что еще интересно, теперь, кроме общего нейтрального цвета тау, я видел несколько таких необычных цветов, которые отсутствуют в любом спектре и никому из людей, пожалуй, неизвестны. Эти цвета очень трудно описать, и, конечно, они не имеют названий. Следовательно, мое цветовидение стало глубоко отличным от обычного: спектр воспринимаемых мною излучений сместился по отношению к обычному зрительному восприятию.

НА ПОРОГЕ ЗАПАДНИ

В среду в полдень ко мне заехал Вадим Мильчин. Он был одет по-дорожному, на широком ремне через плечо висел большой этюдник. Вадим собирался «схватить вечерний воздух», приглашал и меня с собой, чтоб я по памяти, глядя на надписи на тюбиках, попытался по-своему «запечатлеть эмоции леса…». По правде говоря, заехал он, чтоб взять кое-какие краски и кисти, которые мне теперь были больше не нужны.

Я увязался за ним. Мне вдруг захотелось поехать и попытаться «для науки» нарисовать что-нибудь.

Мы уехали на электричке далеко за город. На небольшой станции Остинке сделали пересадку на автобус, проехали несколько километров, а потом углубились в лес — в сторону от железной дороги.

На низком, разломанном скалистом гребне нашли отличное место с видом на заросшее озерко, за которым уступами поднимался смешанный лес.

Мы недурно поработали. У меня, как уверял Вадим, получилось «потрясающее по оригинальности» живописное полотно ахромата, или абсолютного цветослепца! Вообще-то мне и самому полотно мое по исполнению понравилось, хотя цвета я, конечно, в нем не видел: очень неплохо, во всяком случае с моей точки зрения, было передано настроение вечернего леса, живое пространство.

СВЕТ И ТЕНЬ

В тот же день я получил сведения, которые меня удивили.

Когда около часу ночи, оставив Вадима, я показал преследователям пятки, то сделал это не потому, что просто хотел удрать. Я был убежден, что мой друг интересует компанию меньше всего. Мне надо было с поличным поймать этого Ниготкова, когда он из остинского леса будет возвращаться домой.

На Нахимовской улице у дома номер девяносто семь милицейская машина была в час пятьдесят, то есть минут через десять после моего звонка из Остинки.

Милиционеры не стали у ворот дома ждать нескорого возвращения хозяина. Они позвонили, и через минуту в окнах зажегся свет. На крыльцо, сначала поинтересовавшись, кто желает его видеть в такой поздний час, вышел… заспанный Демид Ниготков!

Пришлось милиционерам перед Демидом Велимировичем извиниться и пожелать ему спокойной ночи. Улыбаясь, Ниготков сказал им, что из-за таких пустяков не стоит беспокоиться. Но между прочим, добавил он, у него есть основания полагать, что разбудили его по очередному недомыслию известного Константина Дымкина, страдающего каким-то странным нервным заболеванием, а также некой тотальной слепотой, в которой не могут разобраться даже медицинские светила. Кроме того, насколько ему, Ниготкову, известно, упомянутый Дымкин находится на инвалидности, и если этот психически ненормальный парень впредь еще проявит по отношению к нему свою странную, оскорбительную подозрительность и будет привязываться, то он, Демид Велимирович, вынужден будет искать защиту у прокурора.

КАК НИКОЛАЙ К ДЯДЕ КОЛЕ В ДЕРЕВНЮ ЕЗДИЛ

Согласно воспоминаниям дело было так.

Между прочим, жаль, конечно, что никаких научных протоколов не осталось. Да и кто бы их тогда, в той передряге, вел!.. А то бы можно было помараковать, посчитать, где-то и строгому анализу подвергнуть имевшие место факты, от которых, как ни крути, не отвертеться. Ибо было. Вот были бы протоколы, и умом можно бы пораскинуть, там, глядишь, и до самой сути этого природного явления удалось бы докопаться. А может, и до самого механизма. Как ни досадно, но, в общем, ни документов, ни настоящих свидетелей. Одни участники. Лица, как известно, заинтересованные. Хорошо, что еще они начисто все не забыли, а то бы поминай: что да как, да был ли, как говорится, мальчик.

Был… Но все по порядку, месяц за месяцем, год за годом.

Когда Николай Горобылин вскрикнул на кухне, его жена Алевтина сразу бросилась к нему на призывный крик. Хлоп мыло в корыто — и к нему: уж не опять ли что подобное?

— Вот опять… — лицом еще пуще светлея, озадаченно проговорил Николай.

СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК

— Ну, рассказывайте, — войдя в комнату, сурово сказал врач и бесцеремонно раскрыл окно.

Молодой и щупленький, в хрустящем халатике, он сразу же приятно всколыхнул в Хламорове густое сладковатое чувство мести: очень уж врач был ершист.

— Я страдаю тяжким даром магнетического внушения, — подтягивая к дырявой, будто фанерная лопата, бороде ватное одеяло, сказал Хламоров. — Овладел недугом нежданно-негаданно… Когда-то был приглашен на помолвку. С утра все слушали жениха. К полудню он был уже невыносим. Ума палата, он знал все, начиная от высшей астрономии. Все гости, человек сорок, ждали, что же скажу я, ведь я когда-то дружил с невестой, да только как-то отошел в сторону… Но что я мог сказать, если эта лысина перед сговором прочитал всю энциклопедию! Он хотел затоптать мою гордость… Гости вздремнули и опять сели к столу. Ели весеннюю окрошку. И снова гремел жених. О пневматических челноках! Мне уже не хватало воздуха, а уйти было нельзя. Месть, только месть, сказал я себе. И во мне стала расти мечта. Я страшно сосредоточился и… Жених замолчал. Все удивленно перестали есть окрошку. А он сверкнул очами и сказал: «А теперь смотрите…» Взял у соседа (это был отец невесты) полную тарелку окрошки и вылил себе на голову. Страшное дело!.. Все окаменели — ну натуральный застольный спазм. (Как я был мелочен!) Когда жениха вытерли, я сказал, что виноват я. Все были поражены благородством, с каким я решился на очищающую ложь. Все сказали, чтоб я немедленно прекратил этот сладострастный поклеп на самого себя…

— Я вас вылечу, — уверенно сказал врач. — Вы разлюбите свой милый недуг и все теплые радости, которые он вам приносил. А пока созерцайте облака…

— Уходите, — сказал ему Хламоров. — Убегайте…

СУДНАЯ НОЧЬ

Соседи не виноваты, если что-нибудь увидят. Они ведь тоже выходят на улицу, хотя уже сумерки и почти не видно, как идет дым из труб. Собаки лают в синий вечер, и это хорошо слыхать.

Был морозец.

Они с вечера заметили, что у шурина какая-то возня во дворе. Возятся, возятся — и никак не видно, что такое. Шурин помаленьку ругается, а этот пыхтит!.. Думали, он пьяный с кем-нибудь. Но он не пил. Он был изобретатель, и это ему вредило. Недавно он изобрел ложкодержатель. Портативный, небольшой такой зажим, чтоб удобней держать ложку во время еды. Он насчет этого уже давно с Японией ведет переговоры. Он и с ЮНЕСКО переписывается. По их просьбе он изобрел ступку-самодувку-полуавтомат для особого молекулярного истолчения мела. Потому что нужно создать очень большие запасы тонко толченного мела, какого мельче быть не может и нигде нет.

Потом они гурьбой вдвоем кое-как втолкались из сеней в комнаты. Так что дверь перед ними была открыта до тех пор, пока жена не закричала, чтоб он не выстужал дом. Трамвай по соседней улице прогромыхал как раз перед этим, и это мешало детям спать.

Он изобретает только из подручных материалов, что есть в кладовке, на чердаке, в сарайке и в подполе. Это принцип. У него дома одной только проволоки скопилось что-то около двадцати двух тонн. Разумеется, он не наш шурин. Он шурин одного близкого друга и работает лаборантом.