Дорога в Рим

Климонтович Николай

Если бы этот роман был издан в приснопамятную советскую эпоху, то автору несомненно был бы обеспечен успех не меньший, чем у Эдуарда Лимонова с его знаменитым «Это я — Эдичка». Сегодня же эротичностью и даже порнографией уже никого не удивишь. Тем не менее, данное произведение легко выбивается из ряда остро-сексуальных историй, и виной тому блистательное художественное исполнение, которое возвышает и автора, и содержание над низменными реалиями нашего бытия.

глава I

ОСТРОВ СВОБОДЫ

Здоровое отрочество: дворовый футбол, книжки про пиратов с картинками, мальчишечья возня на переменах и неотступное, как чесотка, желание проникнуть девочке под юбку и добраться до трусов, — стоило б вспоминать, когда б именно на этом последнем пути не начинались все одиссеи. Впрочем, помышлял ли я тогда об ее трусах, да и носила ли она их вовсе, ведь само наличие у нее трусов была лишь бескрылая гипотеза, взлелеянная небогатым опытом. Но даже если и допустить, что я мечтал о ней в каком-нибудь смутном сне, — что могло мне мерещиться: запах кокосового молока, заросли сахарного тростника, розовый песчаный покой в час отлива и резные силуэты пальм, а там и какой-нибудь барк, бросивший якорь в хорошо защищенной лагуне, — все не похоже на скромный северный ландшафт области трусов и области под трусами одноклассниц Тани, Ольги и Любы, мною довольно обстоятельно обследованный. Эти экспедиции по родным местам сопровождались, конечно, немалым волнением, но можно ли его сравнить с тем чувством, что вызывала во мне она, с чувством, заставлявшим бежать в обратную сторону и по лестнице прочь с нашего школьного этажа, едва ее фигурка рисовалась в прогале пыльного и обшарпанного коридора. Притом — я вовсе не был в нее влюблен, как бывал влюблен, скажем, в Татьяну или Ольгу, еще в десяток девочек — вперемежку и одновременно; и красивой она мне не казалась, прямо скажем: тоща, на полголовы выше меня — а был я хоть и застенчивым, но рослым мальчиком, чернявенькая, с худым острым личиком, с очень темными маленькими глазками грызуна, и на год меня старше, что могло бы быть невероятным ее плюсом — учись она на год старше, в седьмом. Но училась она в нашем классе, что сводило на нет ее возрастное преимущество, хоть второгодницей, конечно, не была, но — кубинкой, я бы хотел думать — квартеронкой, ибо был я в те годы не только футболистом и ловеласом, но и прилежным читателем длинного Диккенса, томительного Доде, героического капитана Блада и восхитительного Майн Рида.

Родилась она еще при Батисте, об ужасах правления которого печаталось с продолжением в «Пионерской правде», была дочерью кубинского поверенного в делах, по-видимому — из бывшей аристократии, которую бесстрашный, но практичный Фидель привлек частично на свою сторону (так же, как усадил за баранку такси невероятно роскошных гаванских проституток, до революции обслуживавших американских туристов, поскольку, кроме минета, все, что умели они делать, — это управлять автомобилем). Русских она презирала — может быть, все русские казались ей коммунистами, что в те годы было недалеко от истины, — и презрение это сквозило и в холодности ее манер, если можно говорить о манерах тринадцатилетней девчонки, и в независимости взгляда, и в отчужденности, которая отбивала у наших учителей охоту чему-либо ее учить, и при всем ей удавалось оставаться незаметной, во всяком случае, девочки относились к ней с долей суеверного отвращения, хотя и не без любопытства (как, скажем, к слишком разумной, но не злокозненной обезьяне), отчего-то вовсе не завидуя ни ее украшениям, ни ее вещам, — а мальчишки звали Читой и в общем не обращали внимания. На закате хрущевского времени в Москве было сколько угодно иностранцев, все больше смуглых, как она, а то и вовсе черных, у них выменивали жвачку на значки мои наиболее предприимчивые приятели, за что, бывало, подвергались недолгому аресту милицией или энтузиастами из студентов, членами оперативного отряда на Ленинских горах, на смотровой площадке, откуда и до сих пор хорошо виден наш вечно неуклюжий и разбросанный, чудовищно прелестный город.

За многие месяцы мы не обменялись с ней ни единым словом, но нет-нет я ловил на себе ее изучающий взгляд, очень прямой, а однажды был перепуган, когда на обычно сумрачном ее личике, едва наши взгляды пересеклись, показалась улыбка, лишенная игривости, смущения или призыва. Я и до того подглядывал за ней, и многое меня тяжко пленяло. Негласно ей было дозволено являться в школу не в форме, и по большей части на ней были узкие облегающие джинсы, которые, впрочем, в те годы выглядели лишь самой обыкновенной спортивной одеждой, но не символом и не фетишем; разумеется, она не носила пионерского галстука, поскольку формально советской пионеркой не была; ходила с ранцем, а не с портфелем, причем ранцем заграничного образца, но это ни на кого, кроме меня, не производило ни малейшего впечатления, у нас ранцы как раз тогда вышли из моды, их носили только первоклассники, а мне чудилась за этим немалая независимость; наконец, в тех редких случаях, когда можно было услышать ее голос, меня томил и он сам, довольно низкий в сравнении с пищанием других одноклассниц, и ее акцент, и неправильный выговор, и почти полное отсутствие склонений, притом, что по-русски она говорила вполне сносно, если сравнивать с речью учившейся с нами венгерки, толстой и неряшливой хохотушки. Я тайком изучал ее походку — она передвигалась легко, не шаркая, не ступала всей ступней и не вихлялась, как некоторые из старших классов; у нее были очень розовые на смуглых руках ногти, всегда чистые и ровные, я догадывался, что она их что ни день подпиливает; в крошечных золотистых ушах в обеих прозрачных мочках серебряно посверкивали точечки почти неприметных сережек, блестящие и прямые черные волосы всегда были гладко зачесаны и забраны узлом на затылке, а под тесной кофточкой виднелись комочки грудей с бордовыми точками. Во всем она была иная, и уже это вызывало опасно двойственные чувства. Она была совершеннее всех вокруг, и меня самого, конечно, и любое сближение с ней потребовало бы ответного напряжения и совершенства.

Чем я мог ее поразить? Прыжками и воплями во время игры в футбол на переменах, огрызком пирожка с повидлом, прыжками, от которых сжимались сердечки Ольг и Татьян; дерзостью с классной руководительницей, она же учительница обществоведения, истеричной старой девой, норовившей что ни день вызывать моих родителей в школу. Тем, что с закрытыми глазами мог назвать полторы дюжины имен романистов и полдюжины передвижников — она же не русичка Алевтина, горбоносая и с усами, которая вызывала меня во время уроков в учительскую под предлогом делания стенной газеты, гладила по волосам и рассказывала, кругля глаза, о летней своей любви к летчику-лейтенанту. Быть может, лишь однажды я мог бы сорвать ее аплодисменты, когда на пионерском собрании осуждалась моя манера носить пионерский галстук не на шее, но в кармане, — увы, на собрания она не ходила. Как можно было ее покорить? Заставить благодарно плакать, писать записки, дышать в трубку по телефону, навещать тайком мою маму, чтобы поговорить о моем дурном поведении и неприлежании; нельзя было даже подумать о том, чтобы заманить ее к себе в тусклый зимний денек, пока родители на работе, или на апрельский чердак с голубиной воркотней и обильным пометом, все норовившим прилипнуть к девчоночьему, перешитому из материнского пальтишку, или в майские возлеволейбольные кусты. И уж совсем невозможно было представить, чтоб в физкультурной раздевалке ее можно было лапать хором, как Любу, самую обильную и налитую в классе, настолько исходившую манящим соком, что даже самые плюгавые копошились у ее больших ляжек и сатиновых штанишек.

Продолжая соглядатайствовать, я начинал догадываться, какого мужественного отказа от дома, привычек и мирных радостей уютного и беззаботного бытия требует авантюризм, ибо даже случайное переглядывание с ней казалось мне авантюрой. Конечно, настоящий пират приказал бы ее, взятую на абордаж, отвести в свою каюту, где и гарантировал бы с великодушием джентльмена полную неприкосновенность, но для этого, во-первых, надо было повесить с дюжину непокорных на рее, а во-вторых, иметь хоть пару всегда заряженных пистолетов, не говоря уж о прочей экипировке. Но — не только отсутствие навыков в подавлении бунта и неважная амуниция делали флирт с ней неисполнимым, но осторожность, страх поражения, нежелание рисковать завоеванным в классе лидерством, ибо моя взволнованность ею, несмотря на известную тупость моих дружков в сердечных делах, грозила вот-вот выйти на поверхность. Впрочем, было и еще одно, — и женщины именно это признают в мужчинах за малодушие, — отдаленное предвкушение, что, кроме желания лазать по их трусам, девочки подчас могут вызвать неведомое, опасное и непреодолимое чувство в твоей душе, которое, говоря словами скандинавского автора воспаленно-выспренных романов, прочитанных мною позже, когда это со мной впервые уже случилось, склоняет до земли и голову короля.

глава II

БЕРЛИНСКАЯ СТЕНА

Продолжая в духе коммунистического ретро, не могу не привести здесь и другую историю, избавившую меня еще от одной из сладких иллюзий и случившуюся во второй половине шестидесятых, на закате девятого класса, весною, когда нам исполнилось по шестнадцать лет. Но прежде — лингвистическая загадка: слово бардак и глагол побардачить связаны ли корнем со старомодным бараться, старомодным потому, что в те годы мы уже пилились, харились и факались, но отнюдь еще не терлись и не трахались? Да, называлось это именно так — устроить бардак, если есть свободный флэт и чьи-то перенсы (без «т», но и с английским «с» и с русским «ы») свалили на дачу. Устроить не вечеринку и не парти, что было бы много преснее, чем то, что под бардаком подразумевалось, хоть составляющие были те же: музыка, вино, девочки; все отличие было в качестве и количестве.

Вина для полноценного бардака заготавливалось очень много, благо, паршивое вино тогда было очень дешево, но разнообразно, хоть и называлось в большинстве случаев портвейном, что значилось на этикетках в постскриптуме, как обозначение жанра, да и в народе обозначалось по-разному: чмурдяк, бормотуха, краска, а то и просто винище — чтобы не путать с водярой, и к собственно портвейну, напитку заморскому, никакого отношения не имело, как шампанское — к вину из Шампани, а коньяк — к крепкому напитку из далекой французской провинции. Это была крепленная спиртом, приправленная сахаром дрянь, но можно припомнить ряд имен, звучно иллюстрировавших обширность интернациональной державы: украинское бело мицне — в народе биомицин, тюркские агдам и сахра, старославянский солнцедар, с азербайджанским акцентом карданахи и алабашлы, с армянским — айгешат с аревшатом, молдавские фрага и гратиешты, арабскими цифрами 777 и 33, космополитические черные глаза, улыбки, лидии, а там и наши спотыкач и горный дубняк, фруктово-ягодное из средней полосы — в народе фруктово-выгодное, приторная Запеканка, нежная Вишенка, настойки — перцовая и колгановая, а также нечто, называвшееся по-иноземному ликером, — абрикосовым, лимонным, мятным, клубничным, юбилейным, и даже бенедиктин, и даже шартрез — все приблизительно в одну цену между рублем и двумя пятьюдесятью. Боже, где теперь те золотые и загадочные дни, когда по столь сходной цене можно было приобрести бутылку ярко-зеленого содержимого, и отчего эта липкая ментоловая жидкость называлась — шартрезом? А ядовитая бурда на сахаре — портвейном? Не потому ли, что где-то кто-то в тогдашней нашей державе еще хранил в памяти эти поющие названия, и я помню, как однажды в Смоленской губернии в сельском магазине мы купили рюкзак бутылок из-за одного лишь чарующего имени — шато-де-экем. Это, конечно, был тот же портвейн, и чья же цепкая филологическая склонность удерживала многие годы эти восхитительные чужестранные звуки? Как сильна должна быть мечта припасть к чистым родникам страны святых чудес. И как неистребима потребность разнообразия жизни, как отзывчива душа на далекий, почти угасший зов, доносящийся неслышно из давно уже не нашего прошлого и чужой географии…

Под стать напиткам была и музычка, сплошь импортная, но под заграничной оберткой были очень немудреные звуки, битлзовский рок-н-ролл-о-мьюзик, их же мисс Лиззи, неприхотливая гоу-Джонни-гоу, неясные какие-то шизгары, и гиппи-шейк, и спири-гонсалес, и тюри-фури, — все записанное на отвратительного качества темно-коричневую толстую магнитную ленту, наматывавшуюся на круглые бобины, то и дело рвущуюся, ее склеивали при помощи ацетона или разбавителя лака для ногтей, и проигрывавшуюся на допотопных магнитофонах «Яуза» или «Комета», к сомнительным достоинствам которых можно было отнести переключатель скоростей, так что по выбору можно было писать на девять с половиной, а можно — на восемнадцать. Танцевали подо все это в тот год шейк, не предполагавший, разумеется, никаких специальных па, но лишь топтание, извивание, подергивание и подскок, и победителем становился тот, кто добивался наиболее убедительного дрожания всех членов.

Но эти два компонента бардака были подсобными для основной цели, и именно под стать девочкам подбирались и напитки, и мелодии. Сегодня мне и не видно таких, разве что в подмосковных электричках или в каком-нибудь баре в далекой провинции, но тогда ими были полны московские улицы, наших же пятнадцати лет, чаще всего учащиеся каких-нибудь ПТУ, восхитительно не похожие на наших чопорных одноклассниц, самые продвинутые из которых доросли до подобного времяпрепровождения, лишь посещая своих сокурсников в студенческих общежитиях несколько лет спустя. Этих девочек клеили, снимали, фаловали и кадрили где придется — в кино и на улице, в троллейбусе, летом — в парке и на пляже, зимой — в кафе-мороженом и на катке, и в нашем школьном кругу приличных еврейских мальчиков и интеллигентных русских подростков обозначались они кадры или герлы, реже — чувихи, но это пришло из предыдущей эпохи, в то время как уличные их названия были, конечно, и точнее и выразительнее, поскольку за каждым таился оттенок, делавшийся понятным лишь с опытом, которого мы не имели. Скажем, телками их называли собирательно, но батоны должны были быть пухленькими и налитыми, крали обязаны были иметь станок; кошелки и мочалки — это как бы телки без особых свойств, в то время как марухи — тертые калачи, чмары — умеют за себя постоять, мокрощелки — вечные давалки, бескорыстные уличные солдатки любви, мартышки — при случае берущие и деньги, пришмандовки — любящие выпить за чужим столиком на халяву, а сыроежки — только оторвавшиеся из-под материнского присмотра малолетки, алчущие многого знания и сомнительных приключений.

Изумительно постоянен был сценарий бардака, как если бы это был канон сельского праздника или мистический ритуал, но, к сожалению, подтекста он не имел, а преследовал лишь скромную цель незамысловатых плотских утех, как то: хлебания портвейна, блевания в углу, обжимания в танце, лазанья руками под девичью одежду и извержения семени — зачастую в собственные штаны. Сперва мужская часть собиралась в опустевшей квартире, для храбрости выпивалось по стакану, потом кто-то шел встречать кадров, — в строго выверенном количестве, по числу сабель в мужском подразделении, — у кассы кинотеатра или на остановке трамвая, оставшиеся гадали — придут ли, но вот раздавался звонок, девицы набивались в прихожую, топтались у вешалки, хихикая, толкались у зеркала в ванной, в комнату входили стайкой, никогда не порознь, устраивались на диване по-деревенски кучно, жеманно цедили портвейн, личики их краснели, самые бойкие, у кого еще с прошлого раза наметилась пара, отплясывали шизгару, кто-нибудь нет-нет да пускал матерком, свет убирали, от сольных танцев переходили к притирке в попарных, когда девиц немилосердно мяли и щупали, кто-то уже сосался в углу, и так возникала вожделенная атмосфера пьяноватого угара и глуповатого ухарства, когда и случались те маленькие приключения, которые разнообразили праздник и ради которых, собственно, все и затевалось. То кто-нибудь, сделав риголетто в унитаз, так и засыпал на кафеле, свернувшись вокруг фаянса, как в утробе, то одна из расхристанных и патлатых девок спьяну забывала свои трусы на кровати, и их обнародовала следующая пара, то у кого-то из девиц оказывалась менструация, и покрывало хозяйской кровати неслось для замачивания в ванную, третья устроила товарке сцену ревности, четвертая же, забыв надеть кофточку, неожиданно впав в истерику, порывалась бежать, ревмя ревя, на улицу, и ее возвращали подружки. Все это потом долго обсуждалось — которая дала, и кто чпокнул подружку, хоть в прошлый раз обжимался с другой, кто строил целку, и вправда ли она — девочка, — до следующего бардака. Впрочем, во всех этих рассказах, консультациях и комментариях было больше бравады, соития случались нечасто и становились событием. В основном все телесное общение с дамами сводилось к относительно невинному петтингу, но как бы то ни было — неизменен был привкус авантюры, поскольку ни приглашение девиц с улицы, ни распивание вина в таких количествах не освещались в отредактированных либретто, преподносимых вернувшимся с дачи родителям, с недоумением откапывавшим в супружеской постели шпильки, обнаруживавшим на маминой гребенке крашенный перекисью волос, задним числом не досчитывавшимся рюмок в серванте, маминой губной помады на трюмо, папиного сухого вина в холодильнике, дорогих бабушке книжек в книжном шкафу (книжки были сданы в букинистический как раз накануне мероприятия, чем и было заработано на вино).