Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 1

Кнорринг Ирина Николаевна

Дневник поэтессы Ирины Николаевны Кнорринг (1906–1943), названный ею «Повесть из собственной жизни», публикуется впервые. Первый том Дневника охватывает период с 1917-го по 1926 год и отражает ключевые события российской истории XX века, увиденные глазами «самой интимной и камерной поэтессы русского зарубежья». Дневник погружает читателя в атмосферу полунищей, но творчески богатой жизни русских беженцев; открывает неизвестную лакуну культурной жизни русской эмиграции — хронику дней Морского корпуса в Бизерте, будни русских поэтов и писателей в Париже и многое другое.

Ирина Кнорринг

ДНЕВНИК

26 августа 1917–14 сентября 1926

«Глубокая мысль моей души…»

«Моя жизнь, мой символ —

черный крест…

Мне стоило колоссальных усилий вдуматься в свои мысли, заглянуть в свою душу и разобраться, что во мне — правда, что — ложь. О, как много оказалось лжи!.. Глупая, пустая жизнь!.. Нужна победа над собой, нужна борьба… Слабохарактерности, слякоти я жертва… Неужели уже поздно, и моя искривленная душа не может бороться!?.»

Автору этих строк, Ирине Кнорринг, четырнадцать лет. Но сколько уже пережито, сколько крови, несправедливости, грубости видела эта девочка-подросток, играм в куклы предпочитающая эпистолярные «игры» — стихи, сказки, диалоги с феями, девичьи клятвы. Главной же ее тайной, другом, заботой, свидетелем «исправления» ее «искривленной души» стал Дневник, который она вела с 1917 по 1940 год. Дневник связывал И. Кнорринг с миром детства, с галереей любимых образов, уносимых войной, тифом, голодом, репрессиями; с любимым Харьковом, с Россией — в долгие годы эмиграции. А эмиграция И. Кнорринг началась в четырнадцатилетием возрасте и продолжилась до конца ее недолгой жизни (поэтесса умерла в возрасте 37 лет от диабета). Читая Дневник, вспоминаешь поэтические строки, искренние и интимные, как все стихи И. Кнорринг:

Развитие письменного творчества в те годы среди русских эмигрантов было необычайное. Русский язык был для изгнанников ариадниной нитью, связывающей их с элениумом русской культуры. Дневниковая проза, в отличие от всех прочих эпистолярных жанров, максимально приближает нас к описываемым событиям — как в фактическом, так и в эмоциональном смысле, помогая ощутить пульс давно ушедших дней. Что касается Дневника И. Кнорринг, он покажет нам то «тесто», из которого «выпекаются» стихи, стихи «самого минорного поэта русской эмиграции». В отличие от воспоминаний, от автобиографии — Дневник берет на себя, кроме прочих, исповедальную функцию. За дневник часто садятся, когда хотят привести в порядок чувства и мысли. Поэтому информация выкладывается на бумагу в необработанном виде, снабжена сиюминутными, интуитивными оценками, которые порой — самые точные.

«Повесть из собственной жизни» — так назвала свой Дневник И. Кнорринг — имеет внутреннюю драматургию, продиктованную самой жизнью; Дневник является индикатором и душевных состояний поэтессы, образующих замысловатую траекторию. Прежде чем обратиться к анализу Дневника, расскажем кратко об истории семьи И. Кнорринг, столь много значащей в ее жизни — о том немногом, что удалось узнать и суммировать, и о том, что осталось за гранью Дневника.

ДНЕВНИК

Тетрадь I

Начата 26 августа 1917 г. — кончена 30 апреля 1920 г

26 августа 1917. Воскресенье

Сегодня с утра я одна пила кофе, я его сама себе сварила. Потом занималась разными пустяками. Потом, когда Мамочка пришла со службы, я только причесывалась. Потом я занималась одним русским, а французским поленилась, у меня так много дела до 1-го! Кончить гербарий, выписать «героев» из книги. Беда! Мамочка говорит, что теперь у меня нет «подруги». Если правда, то я здесь сделаю себе подругу. Скоро приедет Леля Х<воростанская>, и Таня Г<ливенко> перестанет со мной играть. Но я все-таки думаю, что нет. Таня об Леле не спрашивает, да и здесь у нее много друзей. Соня сегодня за Тигриком не поехала.

[22]

Очень жаль. Когда я брала ноты, чтобы играть, поглядела на Мамочкины мелодекламации

[23]

и… только вздохнула. Мелодекламация — моя идея, моя любимая мечта, вместе с Елшанкой. Я беру, чтобы их разобрать, а когда выбираю по мне, то все про себя читаю «с душевным чувством». Я хочу написать какую-нибудь «потрясающую драму» или «трагический роман», и напишу.

30 августа 1917. Четверг

Я умею кувыркаться назад на месте, вперед не умею. Я плела сегодня коврики. Самарин сказал, что если я хочу хорошо писать стихи, то должна чаще писать. Послезавтра в гимназию, а я еще не все выучила. Сегодня постараюсь написать русский, завтра — засушить цветок и сделать немецкий, а после молебна — французский.

12 сентября 1917. Среда

Я строю воздушные замки. Мой воздушный замок прекрасен. Мой воздушный замок — семейный очаг. К нему длинная, трудовая дорога ведет, и ключ от замка — Елшанка. Я буду жить среди добрых, веселых людей, буду писать романы и стихи, буду безгранично счастлива. Таков мой воздушный замок. Моя подруга — Трусик (Валя Бондарева), Отшельник (Мила Павленко) и Цапка (Мила Вальх), а сама я Хвостик-Брин-ле. Мои подруги такие славные.

Я довольно хорошо рисую. Сегодня я не ходила по случаю насморка. Рисовала наших предков и черта. Когда я на него посмотрела, мне вдруг захотелось написать про него стихотворение.

У нас в гимназии была история. Я ею сразу заинтересовалась. А вот география мне показалась такая скучная. И сам учитель Игорь Иванович, великан или просто Ходули, — дурак. С ним так скучно заниматься. «Мелодекламация — моя идея, моя любимая мечта, вместе с Воздушным замком», и это правда.

Как же я буду спать с таким насморком? Надо положить под подушку штук 10 книг, чтобы голова была на высоте. Только так и можно.

Спокойной ночи!

15 октября 1917. Понедельник

Давным-давно жила на свете одна царица, и звали ее Василиса Премудрая. Она была такая красивая, что все юноши к ней сватались. И вышла она замуж за одного юношу — Симеона.

Жил тогда в заморских странах, на высоких горах, в своих темных ущельях Буйный Ветер. Жил он всегда один, и было ему скучно. Не было у него верного друга — жены. И задумал он, Буйный Ветер, выбрать себе в жены красавицу земную.

В это время родилось у Василисы Премудрой дитя — девочка, да такая красивая, что во много раз красивее матери. И назвали ее Екатерина Красавица. Мать ее любила больше всего, и отец также.

Однажды Василиса вынесла колыбель с малюткой в сад, строго приказав мамкам и нянькам охранять дитя. А Ветер Буйный скрывался в это время на тенистом дереве. И надулся тут он, выхватил Екатерину Красавицу из колыбели и понес ее в заморские страны, на высокие горы, в темные ущелья. А горы те были такие крутые, что взобраться туда было невозможно. Только и мог туда взобраться один Буйный Ветер.

2 ноября 1917. Пятница

Сегодня — великий день для меня. Я и Таня Г<ливенко> — герль-скауты.

[25]

Мы на третьей поляне просветляли друг друга!!! Это!!! величайшая!!! тайна!!! Сегодня я со спокойной совестью помолилась, как герль-скаут, и спокойно засну.

Тетрадь II

Начата 1 (14) мая 1920 г. — кончена 21 января / 3 февраля 1921 г.

1 (по нов. ст. 14. — И.Н.) мая 1920. Пятница. Симферополь

Начинаю свой дневник. Я мечтаю только об одном, чтобы в нем не было столько пессимизма, как в первом. Я надеюсь, что с ним я буду делиться только радостью неожиданных событий. Ах, если бы только скорей в Харьков, и чтобы всё, всё, всё было по-старому. Если бы полгода нашего беженства прошли как сон и не оставили следа.

Сегодня почему-то, когда я встала, никого не было дома. Папа-Коля у себя в редакции, а Мамочка — неизвестно где. Так что я с самого утра села за дневник. Настроение у меня бодрое и веселое, солнце светит, небо чистое, жара непомерная, и хорошо! Как-то жизнь прельщает. Я не думаю о том, что надо будет учить географию (Россию несуществующую), что придется идти в городскую столовую, есть изо дня вдень пшенную кашу; я думаю только о том, что я скоро, может быть, очень скоро, буду в Харькове и, если не увижу всего того, что хочу видеть, то, по крайней мере, одну Таню. А что может быть приятнее, как провести с ней, в каком-нибудь укромном месте, несколько часов!

Мамочка пришла, и мы сейчас будем проходить «климат России», где сказано, что самый хороший климат на Черноморском побережье Кавказа, а я, прожившая там зиму, говорю, что это самый скверный климат на земном шаре!

Как я люблю, когда никого нет дома! Делай что хочешь, и никто об этом не узнает. Ах, если бы в Харькове у меня была по-прежнему своя комната! Несбыточная мечта! И там мы будем также ютиться по комнатам, где не почувствуешь себя самостоятельным человеком. Нельзя ни кричать, ни шуметь, ни приходить поздно! Здесь даже я не могу лечь спать, когда хочется: если слишком рано — неудобно, в той комнате могут сидеть; если слишком поздно — тоже нельзя, потому что приходится проходить через спальню Забниных. Хочешь что-нибудь сварить — жди, когда у них мангал освободится; самовар ставь, когда они не пьют. Забнины очень славные люди, но жить у них это не то, что у себя в квартире! Очень стеснительная такая жизнь. И не предвидится ей конца…

Что-то сейчас в Харькове? Быть может, ничего особенного, и скоро прекратится такая жизнь, а может быть, там произошло что-то такое ужасное, после чего и думать о нем не захочется, а не то что жить там! Да, может произойти много печального со времени нашего отъезда из Харькова. А так хочется застать свою квартиру целой, и всех знакомых живыми! Так хочется попить вечером чай в уютной столовой, всем вместе из настоящих стаканов, а не из наших жестянок и т. д. Я помню, когда мы с Мамочкой ночевали первую ночь в Керчи у инспектора городского училища, мы были поражены: большие, чистые комнаты, столы, стулья, кровати, статуэтки, картины, занавески на окнах, на столе самовар, стаканы, вазы, висячая лампа, — это нам показалось так необычайно после Туапсе, где мы ничего не видели, кроме грязных стен и громоздких парт. И так это было приятно, что мы находимся в человеческой обстановке, что хоть сколько-нибудь чувствуешь себя человеком! Но мы только тогда почувствуем себя людьми, когда перестанем называться «беженцами». В этом слове заключается какой-то яд, оно позорно и унизительно. Всеми оно произносится с остервенением и злобой, все их ругают, во всем их винят! Кто не был беженцем, тот не поймет, как тяжело носить это имя!

2 (по нов. ст. 15. — И.Н.) мая 1920. Суббота

Сегодня вечером мы идем в театр. Сюда приехал наш знакомый артист Ильин, он достает нам контрамарки.

3 (по нов. ст. 16. — И.Н.) мая 1920. Воскресенье

Приятель Владимирского, Каменев, приехавший из Батума, рассказывал, что там делается. Англичан ненавидят (так им и надо!). Власть английская, строгая. После одиннадцати часов никто не может выйти на улицу под страхом смертной казни. А казак упрям, он непременно выйдет, когда нельзя. Однажды один терец поздно вечером напился пьян и стал бить англичан. Те подошли к нему со своими стеками и хотели его арестовать. Он драться. Тогда англичане приступили к нему по правилам своего бокса, да пока принимали позы, он одному в шею, другому в ухо, пятерых уложил, остальные разбежались. Молодец, страсть люблю, когда бьют англичан! Народ они корректный, холодный и противный! Вчера были в театре. Был водевиль, оперетка и танцы. Танцы прошли прекрасно, лучше всего! Восторг! Особенно «вальс», так называемый «Он и она» и «Итальянский нищий» на фоне старинных дворцов, при красном свете. Сегодня опять пойдем, только в летний театр. Положительно все люди с ума посходили: есть нечего, а в театр идем. У кого-то завтра занимать будем?.. Вчера еще прекрасно пел Сибиряков, особенно арию из «Фауста». Еще недурно в оперетке пел еврей арию: «Кто первый спекулянт, кто главный комиссар, кто пишет там статьи и фельетоны» и т. д. и после каждой строчки с достоинством произносит: «Еврей», и каждый куплет доканчивает словами: «Евреи повсюду нужны»…

4 (по нов. ст. 17. — И.Н.) мая 1920. Понедельник

Вчера были в городском саду, в театре. В первом отделении шел «Превосходительный тесть».

[116]

Великолепно играл самого «тестя»,

[117]

очень хорошо, а остальные довольно скверно. Во втором отделении сначала пела одна цыганские романсы, у нее великолепный голос, и пела она очень красиво. Потом мелодекламировал Ашаров — отвратительно, а под конец Марадудина говорила юмористические рассказы Тэффи, Ядова и, кажется, свои.

[118]

Говорила превосходно. Особенно понравилось «Новое племя» — о нас, беженцах, которых она называла «покачтоки», потому что у них, действительно, все делается «пока что». Она рассказывала о том, как они странствовали, как живут, как одеваются и чем отличаются от остальных. Сама она такая веселая, живая, и так живо передавала все это, что весь театр буквально покатывался со смеху. Хорошо еще говорила о том, как «жидочки-спекулянты» ехали на Украину. Она пользовалась колоссальным успехом.

Каменева и Донникова зовут «Фараоновы коровы»

[119]

: один человек, как человек, а Александр Васильевич тощий, как щепка, но аппетиты у обоих грандиознейшие. Хотя в таком случае все обедающие в городской столовой должны называться «Фараоновыми коровами».

Каменев рассказывал: идут в Батуме по улицам казаки строем, пешие. «Что это такое?» — спрашивает он. — «Кавалерийский полк проходит!»… Комедия, кавалерия без лошадей!

Сегодня в городе встретила похороны корниловца. Гроб раскрашен, как и погоны, в красный и черный цвет. За гробом идут музыканты, корниловцы, пешие и конные… Лошадь его, должно быть, самое близкое существо. Помню, когда мы уже сидели на палубе «Дооба», грузились казаки. Вот приезжает казак к пристани, слезает с лошади и, перекрестив ее, пускает на все четыре стороны. Грустное, трогательное прощание!..

7(по нов. ст. 20. — И.Н.) мая 1920. Четверг

5-го мая мои именины прошли довольно-таки весело. Эта веточка белой акации оторвана от большой, сорванной на улице, и преподнесенной мне Каменевым. И в этот же день были проданы мои часы, подаренные ровно три года тому назад.

О, какой пессимист этот Каменев и как это не похоже на него, такого веселого и остроумного! Он очень скептически относится к Добрармии, верит в торжество большевизма, говорит, что Россия воспрянет только лет через сто; уверяет, что в Крыму нам придется пробыть еще года два. В последнее я не верю, Крым не может продержаться столько, его живо большевики возьмут; но что жизнь в России наладится еще не скоро — несомненно, я ее уже не увижу. Сто лет — короткий срок в истории, и как долго в жизни. Каменев говорит: «Разве мы не скучаем о России? Тоскуем о том, к чему мы привыкли и чего мы лишены». Прав ли он? Отчасти и прав. Если бы мы сейчас сидели в Харькове, хоть в сколько-нибудь благоприятных условиях, мы бы не были так заинтересованы судьбой России. Эгоизм кроится под маской патриотизма.

Вести из Харькова: кем-то получено письмо из Харькова от 20-го февраля, что там очень хорошо. С приходом большевиков все сразу подешевело. Расстрелы были только вначале, а потом прекратились. Совдепы не выказывают большой активности… И впервые промелькнула мысль: хорошо ли мы сделали, что уехали оттуда? Но стоит ли еще верить этому письму? До нас доходили сведения как раз обратные…

Не сочувствую я Польше. Конечно, это очень мило с ее стороны, но горько. Она, покоренная таким великим государством, отделилась и еще помогает нам! Раб помогает господину, и господин будет благодарить раба! Как горько и больно делается за Россию. Какая-то Польша сильнее нас! Самолюбие русских страдает. А сколько она земли взяла! Теперь — Европейская Россия, тем более, если еще Петлюра Украину возьмет, совсем маленький клочочек, не больше Германии. А может быть, и Сибирь у нас кто-нибудь отнимет? Где же она, Великая, Могучая?! Петлюра, метящий занять Украину, и известный разбойник Махно — вот с кем идем мы рука об руку. Это ли не трагедия?! А уж где там думать о личной жизни, которой мы лишены, быть может, навеки. Так вот, я все говорю: хочу в Харьков да и только, наибольшее желание! А как вдумаешься глубже в действительность, так без всякого колебания говорю: больше всего хочу вновь гордиться своим отечеством.

Тетрадь III–IV

7 (20) февраля 1921 г. — 18 июля 1922 г.

7/ 20 февраля 1921. Воскресенье

Сегодня я с Мамочкой ходила в другой русский лагерь.

[162]

Там живут все наши корпусные, что были так безобразно выброшены, между прочим, Завалишины и Воробьевы. Нельзя сказать, чтобы они жили лучше нас. Вид у них лучше, правда, чем у нас. Много интересных уголков. Бараки каменные, но общежитие хуже. Во-первых, все чужие, те же перегородки из одеял, так же все слышно. Но у Завалишиных комната прелестная. Они живут отдельно. Комната у них большая, светлая и великолепно убранная. Еще бы, когда они вывезли из Севастополя 22 корзины! Всюду у них ковры, дорожки, кресла, ширмы, картины, полочка убрана вышитой материей; а на полке разные вазочки, сервизы, бокалы. Удивительно уютно. Мы с Лялей ходили гулять. Там тоже есть форт, а оттуда чудесный вид. Там есть какая-то таинственная крепость. К ней ведет длинный ход между высоких скал, и крыша крепости приходится как раз в уровне скал, но их разделяет дорога, которая проходит вокруг всей крепости. На крыше по склону высокий земляной бугор, так что издали ее не видно. Наверху повсюду маленькие узкие окна. Дверь была крепко заперта, но через маленькое отверстие мы смотрели внутрь. Самая середина ее освещена ясно, потому что в крыше было большое отверстие; вверх поднималась лестница, очевидно, на крышу. К лестнице тянулся длинный коридор, по бокам таинственные двери. Уж как меня тянуло внутрь, а никак невозможно.

Но нечего ерундой заниматься, даром время терять. Мне к завтрому надо подавать сочинение, а еще не написала. А как спать хочется.

Папа-Коля опять в городе, играет в кинематографе.

[163]

За дело!.. А лень.

23 февраля / 8 марта 1921. Вторник

На дворе такая мерзость! Тучи без конца, накрапывает мелкий дождик, лужи, воздух сырой и холодный. Так как у нас нет окна, то мы сидим с открытой дверью, все в пальто, по полу липкая грязь и вода. Потолка у нас нет, и слышно, как по крыше барабанит дождь. Все так гнусно и кисло.

Я забросила дневник не потому, что у меня нет времени, а просто нет никакой охоты. С тех пор как я бросила писать, прошло много времени, но мало интересного. Все так же скучно, как и этот мокрый день. Дни проходят однообразно. Определенной работы никакой нет, но разных мелочей масса, они занимают весь день. В продолжение всего дня разбросаны уроки, они связывают. Только после ужина я совершенно свободна. В теплые дни мы с Вавой Васильевой после ужина садимся на топчан против нашей двери, через дорогу, за агавами и сидим там до молитвы. Она меня познакомила с несколькими гардемаринами и с Окрашевским. Окрашевский — это старший лейтенант, бывший командир 8-ой роты; но однажды он здорово напился в Бизерте с товарищами, устроил в лагере скандал, и после этого его не только «ушли» с должности ротного, да еще под арест посадили и только вечером на полчаса выпускали. Глупы эти ночные знакомства, наутро я никого не узнавала, это было время, когда Вава втягивала меня в свою сферу, увлекала своей жизнью. Я не противилась, наоборот, я слишком остро чувствую одиночество. Это были хорошие часы, но опять пошли дожди, да и топчан у нас взяли для сцены, теперь я опять по вечерам одна. Хотелось бы погулять: здесь очень красивая местность, да не с кем. Ваву не вытянешь, она все время занята, только разве в Saint-Jean к своей приятельнице Миле Завалишиной, она еще бегает с удовольствием. Но в такую гнусную погоду никуда не пойдешь.

Недавно мы получили из Сербии письмо от Донникова. Странно, скучал о семье, говорил, что хоть к большевикам пойдет, только в Харьков; а вот вместо этого попал в Сербию, с ним Медведев и Решетников. Живет он под фамилией Ветани (от имени жены и дочерей — Вера, Тамара, Нина). Он написал коротенькое письмецо, не совсем верил, что мы эвакуировались. Конечно, приятно получить от своих весточку, но я-то думала, что он давно в Харькове и рассказывает о нас.

Затосковала я на лоне природы, затосковала. И куда меня тянет — не знаю. В Россию? Нет, не хочется к большевикам. Хочется во Францию, в шумные, многолюдные города.

Мамочка с Папой-Колей часто спорят. Мамочка говорит, что мы бежали из России, спасая свою жизнь, что это трусость и малодушие. Папа-Коля возражает. Я тоже с Мамочкой не согласна. Мы не захотели мириться с большевиками, взяли да ушли. Это прекрасно! Мы готовимся к новой борьбе, мы храним идею. Но уж это я слишком увлекаюсь. Пожалуй, мы только и храним ее. А тут еще щекочут сердце слухи о перевороте; как будто что-то произошло, и скоро мы вернемся в Россию. Машуков сказал, что или через три месяца, или через три года. А игра Папы-Коли в кинематографе тоже кончилась. Предлог такой, что нельзя работать в Бизерте, не сходя с пайка. Но говорят, что инспектор классов Александров ходил в Contrôle Civil

8 / 21 марта 1921. Понедельник

Прочла книгу Слащева

[165]

и окончательно расстроилась. Поплакала тихонько, грустно, что там происходили такие интриги и гадости, но кто прав, кто виноват, теперь трудно понять, а человека жаль. И так уж я хандрю за последнее время, такая гнусная погода, ветры, дожди очень скверно влияют на настроение. Ничего не хочется делать, да и нет никакого определенного дела. Из России доходят скверные известия, что Кронштадт пал, восстание подавлено, и все это удовольствие стоило несколько тысяч жизней и два броненосца. Англия уже заключила союз с большевиками. Положение беспросветное. Все это вместе так тяжело и грустно, я даже плакала сегодня ночью, к тому ж плохой сон увидела, Харьков вспомнила, Таню. Мне и теперь хочется плакать.

А я за последнее время как-то слишком почувствовала, что превратилась в ничто. Даже то, что я была, и это было «ничто». А теперь я только «тень прошлого и призрак будущего». Я — ничто, это так. У всех есть какие-нибудь способности: та рисует, та танцует, та поёт, та хорошо играет, та хотя бы знает языки, та красивая, та, наконец, просто умеет нравиться другим, а я что? Правда, я писала стихи, но все так бледно, так незаметно.

11 / 24 марта 1921. Четверг

Я разбита, и нравственно, и физически. Я ничего не делаю. Не только я, но и все мы несчастные беженцы, зачем-то покинувшие свою родину, и так глупо и так слепо отдавшиеся судьбе. Мы лишние, это несомненно. Мы никому не нужны, даже самим себе. Цели нет. Вся жизнь сводится к тому, чтобы что-нибудь поесть и во что-нибудь одеться. Стоит ли жить? Я не говорю о себе, мне, может быть, еще стоит. Стоит ли жить, чувствуя себя лишним, которого заткнули куда-то в Африку и позабыли о нем?

6 апреля 1921. Среда

На стене у нас висит карта великого переселения народов. Вот мы смотрим, куда бы нам переселиться в случае чего, а такой случай на носу. Врангель арестован. Впрочем, как ни думай, а пути только два: либо в Бразилию, либо в Совдепию. Причем Бразилия принимает только 10 тысяч. Одно несомненно, что скоро мы эвакуируемся. Существуют верные приметы: открывается кооператив, Помаскин разводит кроликов, а Матвеев отдал свои вещи в комиссионный магазин.

Тетрадь V

23 июля 1922 г. — 24 апреля 1923 г.

23 июля 1922. Воскресенье

Еще лежала в кровати, только проснулась, слышу Мамочкин голос: «Знаешь, Коля, Домнич приехал!». Решила, что не стоит и просыпаться. Сразу настроение испортилось. Все не хотелось верить. Днем он был у нас, рассказывал свои путешествия. Он изъездил всю Францию, работал на севере, резал проволоку — остатки войны. Много интересного рассказывал о Париже. Мне еще больше захотелось уехать куда-нибудь, но только больше нового, больше впечатлений! Завидую таким людям: поехал без гроша, вернулся также без капитала, а сколько интересного видел! Если бы я была мужчиной, я бы также не сидела в Бизерте. Жить хочется! Ничего сегодня не делала, всякая охота к занятиям пропала. Надо снова искать в жизни развлечения, но в чем? В марках? В английском? В сочинениях? Не в мечтах же, пора отрезвиться! А время надо чем-нибудь заполнить, душу девать некуда. Тело — на стирку, на уборку, мытье, петли; ум — на занятия, а душу — куда?

24 июля 1922. Понедельник

Сегодня был первый урок английского с Александрой Михайловной Завалишиной. Когда она узнала, что я занималась одна, она сама предложила мне проверять меня. Не знаю, что из этого может выйти, но теперь я довольна, еще лишняя работа для меня, т. е. для моего ума.

Вечером Мамочка играла в карты у Завалишиных. Вернулась оттуда страшно взволнованная. «Коля, ты читал!» — спрашивает. «Что?» — «Да статью опять в „Монархическом листке“, опять травят тебя и адмирала». Статью еще никто из нас не читал. Интересно. Предполагают, что писал Павлов по письмам Федяевского.

25 июля 1922. Вторник

Ничего хорошего не было сегодня, скорее плохое. Начала было заниматься; решила, что так как я из заданного Домничем урока фактически не сделала ничего, то надо закончить хоть относительно, т. е. доконспектировать эту часть Саводника. Сидела и писала: «Биографию и деятельность И. А. Гончарова». Лень было, скучно; надо правду сказать, эти занятия меня мало интересуют, когда впереди ничего нет. Все-таки решила кончить главу. Тут приходит Ируся и приносит новые марки. Я и отвлеклась. Так и забросила Саводника. А там — петли, штопки, чистка. На это и ухнул день. Только поздно вечером писала рассказ «Маяки». Это занимает меня, хотя сам сюжет у меня еще не выяснен. В целый день едва написала полторы страницы. Прямо смешно, что дня не хватает, и день проходит зря. Мне Домнич прямо и не поверит, что я ни одной книги не прочла за эти три месяца, не то что прошла «литературу русскую и западную», как он задал.

26 июля 1922. Среда

День прошел так бестолково, что я совсем не могу вспомнить, что было. Кажется, ничего. Много занималась английским, с утра шила. Должен был быть урок французского, но француз заболел. Вечером почему-то не пошла на спевку, занималась подклейкой и подрисовыванием рваных марок. Тоска такая!

27 июля 1922. Четверг

Поссорилась с Папой-Колей. Началось с пустяков, а кончилось скверно. Дома быть становится прямо невозможным. Завтра с утра пойду работать в типографию. Я уже уговорилась с Куфтиным. Я человек стоящий, и докажу это!

Тетрадь VI

25 апреля 1923 г. — 10 мая 1924 г.

СФАЯТ

25 апреля 1923. Среда

Сегодняшний день ничем не замечателен. Он был посвящен «домашнему делу», т. е. стирке, уборке, головомойке и починке. Сегодня была хорошая погода, днем мы с Мамочкой ходили немного гулять. К вечеру захолодало. Не знаю, когда же наконец установится весна.

Сейчас около двенадцати, все спят, в Сфаяте темно, так как почти все сейчас на форту, на проводах начальника хоз<яйственной> части Богданова (он завтра уезжает в Париж). На улице слышны голоса — возвращаются.

Вечером удалось позаниматься математикой. Логика у меня завтра, предмет очень интересный, жаль, что, в конце концов, на него остается так мало времени, — все литература заедает. Я бы завтра весь день прозанималась логикой с громадным удовольствием, но как представлю себе, как это придет Конст<антин> Константинович, сядет: «Ну, рассказывайте», — так всякая охота пропадает. Как я ему буду рассказывать 20–30 страниц, ведь это не литература! А он все время молчит, будто воды в рот набрал!.. Но я все ерунду пишу; мне хочется спать и думать.

26 апреля 1923. Четверг

Чувствую, что в душе у меня целая революция: все поднимается, кипит, бурлит; а я мечусь, как оголтелая, и не нахожу себе места. Я уже начинаю терять равновесие и чувствую, что могу натворить немало глупостей. У меня одно желание, одна молитва. Пусть это и глупо, но это искренно. У меня в душе чего-то не хватает, а скорее, и совсем ничего не осталось. Я сейчас одинока, как никогда. Это особенно чувствуется, когда с мыслей не сходит Лисневский. Все это до крайностей, до безумия глупо. Но как я хочу, чтобы он был близко…

Но я опять пишу совсем не то, что хочу.

28 апреля 1923. Суббота

В церковь сегодня не пошла. Надо признаться, что, в конце концов, я — неверующий человек. Т. е. я не верю в то, что проповедует о. Спасский; и не верю, может быть, именно потому, что он сам не верит; потому что я чувствую фальшь в его красивых и блестящих по внешности проповедях. То, что он говорит, меня не трогает и ни в чем не убеждает; вероятно, потому, что он сам не верит в то, что проповедует. Я не верю в те истины и догматы, которыми он играет; я не верю в бессмертие души. Я люблю церковь совсем не с той стороны, с которой ее старается выставить Спасский. Вовсе не обрядность и не символика трогают меня, а то хорошее, доброе настроение, которое иногда создается там и которое мне дорого. Я иногда молюсь и даже искренно. Но молитва никогда не дает мне успокоения; очевидно, потому, что я не умею верить. Последнее время меня не тянет в церковь; может быть, потому, что я стала глубже чувствовать свое безверие.

Сегодня после всенощной была лекция «О душе и ее бессмертии». Я не пошла: все равно не убедит. Да я и не люблю этих т<ак> наз<ываемых> «собеседований»: кричит на весь Сфаят, стучит палкой, машет тростью. Я слушала один раз «О дьяволе»: говорил анекдоты и легенды, подтверждал цитатами из новой литературы, ввел политику. Как-то все это нехорошо. Во время всенощной ходила по комнате из угла в угол. Я люблю оставаться одна, но за последние дни не могу найти себе дела, хотя дела выше головы. Но не могу никак сосредоточить мысль на Дон-Кихоте или тангенсе с котангенсом. Я ходила из угла в угол и считала шаги: умещается девять маленьких шагов. Мысли у меня не было как-то никакой. Я думала только о том, что назавтра Ирина Насонова пригласила меня к себе на именины; значит маловероятное, мечтаемое свидание с Лисневским стало еще невероятнее. Что он и кто он? Как мне понять его странное отношение ко мне, это игнорирование и умышленное незамечание меня; а с другой стороны, его внимание на последней прогулке, едва уловимые полуфразы и полуслова? Но мне все равно, что это значит. Мне только хочется, чтобы он меня понял.

29 апреля 1923. Воскресенье

Была у Ируси на именинах. Днем на «чае» было довольно скучно, была вся детвора, а старшие держались как-то поодаль. После чая отделилась небольшая группа, и пошли гулять под рожковое дерево. Из старших были только я и Павлик Щуров. Сидим, играем, вдруг вижу — идет Лисневский. Я не знаю, каким образом он очутился тут, очевидно, искал Щурова, но потом остался и играл с нами и, может быть, были и другие цели. Несколько незначащих и многозначительных слов, — и я опять потеряла равновесие. Не с внешней стороны, конечно. Наоборот, я держалась очень естественно и просто, но каждый мускул во мне был напряжен, именно потому, что нужно было быть как можно проще. Конечно, тут отчасти была и рисовка. Я кокетничать не умею, но рисуюсь совершенно непроизвольно, надо сознаться — часто.

Мне кажется, что Коля хотел меня еще видеть сегодня после ужина, это было ясно как-то само собой, мы с ним даже не простились. Я ждала, что он придет вечером, тем более что он не пошел с батальоном, а остался на вечер в Сфаяте, и я, быть может, очень глупо сделала, что пошла к Насоновым. Он, конечно, видел это из столовой барака. Вечером, у Насоновых, кто-то постучал в дверь и, не входя в комнату, попросил кадета Щурова. На вопросы, кто это был, Павлик сказал: «Коля Лисневский». Мне почему-то его тогда жалко стало.

30 апреля 1923. Понедельник

Как-то выбилась из колеи. Ничего у меня не ладится, да и ни за что не могу приняться, как следует. И никто не видит, что на душе у меня то, что для меня сейчас важнее всех Гамлетов, Толстых и Достоевских. Мне все кажется теперь мелким и ненужным. Экзамен? Что экзамен! И через год еще успею сдать экзамен, а вот в другом отношении время теряется непоправимо. Ведь скоро Коля кончает, и его больше не будет здесь. А ведь он мог бы быть мне близким, ведь он тоже одинок, теперь мне это ясно; очевидно, м<ада>м Калинович им не очень-то дорожит, а я ничего не могу сделать. Господи, помоги, научи!

Сейчас у нас в семье тяжело (да, впрочем, у нас всегда тяжелая атмосфера). Вели сейчас разговоры о долге в кооператив в 90 фр<анков>, о том, что нет работы, что живем мерзко и голодно и т. д. Все расстроились, рассорились, разошлись по углам с опущенной головой. Весь вечер молчали. «Какие мы все жалкие», — сказала Мамочка, когда немножко успокоилась. «Да, но каждый по-своему», — хотелось мне добавить.