Улицы и траншеи
Записи военных лет
Последний маршрут по Прибалтике сложился у меня так, что в числе множества других городов и селений он захватывал и Нарву, живописный древний городок Советской Эстонии. Я постоял над вьющей водовороты и водоворотики студеной Наровой, которая отделяет город Нарву от Ивангорода, походил среди руин средневековой крепости, поразглядывал расщепленную бомбовыми ударами каменную башню неимоверной вышины и зашел в конце концов в местный музей — небольшой домик на пустынном, заросшем травой крепостном дворе.
В одной из витрин музея был развернут номер «Известий Нарвского Совета» от 24 января 1918 года. На желтой, хрупкой от времени бумаге старой газеты отпечатали когда-то образец удивительного документа под названием «Билет принятого в Красную Гвардию». На обороте билета одна за другой шли строгие и непреклонные «Заповеди красногвардейца»:
Документ этот нес на себе огненные черты того времени, когда под Псковом и Нарвой в боях с немецкими частями рождалась наша советская Красная Армия. Но, читая его, я вспоминал совсем иное время — значительно более позднее. Отчетливо вставали в памяти августовские дни 1941 года. Именно тогда, в том первом военном августе, пришлось мне впервые услышать об этих двенадцати заповедях первых советских солдат.
И как бы по велению таинственных, незримых сил на музейной стене, под квадратом зеленоватого стекла, перед моими глазами возникло знакомое лицо того, кто читал их в ту пору мне голосом ровным, спокойным, голосом человека, готового к любым испытаниям. Фотографический портрет его был обведен траурной черной каймой, и пояснение под снимком свидетельствовало о том, что секретарь Нарвского городского комитета КП (б) Эстонии А. Па́ук погиб в дни Великой Отечественной войны советского народа против гитлеровской Германии.
Зарева по горизонту
1
Перрон Балтийского вокзала в Гатчине. Доски нагреты июльским солнцем. Солнце печет вовсю. Небо вокруг него чистейшее, голубое. И вместе с тем такое тревожное.
Тысячи людей на перроне, возле вокзала, под деревьями аллей, ведущих к старому дворцу Павла. Мужчины, женщины, дети. Ходят, бродят, о чем-то друг друга расспрашивают, чего-то хотят, волнуются, плачут. Горы обшитых мешковиной тюков, стянутых веревками чемоданов, пестрых узлов и узелочков. Это скарб перепуганных людей, это часть того, что накопили они в своей жизни, и все, что тащат с собой в неизвестность.
Мимо них, смешиваясь с ними, ревя, гремя, выстреливая клубами синего дыма, тряся сухую землю, идут и идут грузовики с красноармейцами, броневые автомобили, мотоциклы, пушки. У бойцов в грузовиках, у мотоциклистов — новые автоматы. Это отлично вооруженные мотострелковые войска.
На путях вереница сверкающих синей и красной краской, каких-то празднично красивых паровозов. Они невелики по размерам, подтянутые, новенькие — будто бы только-только с выставки. По медным табличкам и надписям видно, что сделаны эти паровозы в Германии фирмой «Хеншель», а принадлежат Латвийской железной дороге. Как попали они в Гатчину? Не с Рижского ли примчались взморья, где еще вчера или позавчера таскали составы пригородных поездов?
За вокзалом сразу же начинается город. Когда-то его называли Гатчиной, потом он был переименован в Троцк, а теперь вот — Красногвардейск. Только у железнодорожной станции Красногвардейска название всегда оставалось прежнее: Гатчина. Да, Гатчина, так памятная со времен революции и гражданской войны. Отсюда, из Гатчины, рука об руку начинали свой марш на красный Питер генерал-монархист Краснов и социалист-революционер Керенский, марш, который закончился тем, что генерала взяли в плен и он был доставлен в Смольный, а «революционер» поспешно переоделся в том вот дворце, может быть, еще во что-то из гардеробов вдовой императрицы Марин Федоровны и, путаясь в юбках, бежал по дороге на Лугу до автомобиля, который поджидал его за железнодорожным переездом.
2
Мы — в действующей армии. Мы — это Михалев и я. За последние десять — двенадцать дней в нашей жизни произошло множество событий. Прежде всего все мы, сотрудники военного отдела, распределились по различным направлениям фронта, по различным частям и решили отправляться в войска не по одному, а по двое, иногда и по трое. Мало ли что может случиться — так чтобы товарищ пришел товарищу на помощь в беде.
Нам, не без боя понятно, выделили из редакционного гаража маленький лимузинчик «форд», темно-коричневого цвета, почти черный, этакую симпатичную коробочку на колесах. Дня три-четыре мы потратили на то, чтобы раздобыть для вождения «фронтовой машины» шофера. В автохозяйстве Лениздата такого не нашлось: одни ушли в армию, другие — уже в лотах, прочноредакционные, да и просто их слишком мало осталось. С помощью сложнейших ходов, бесконечных телефонных звонков, личных появлений в кабинетах всяческого начальства нам удалось раздобыть веселого молодого парня Серафима Петровича Бойко, которого военкоматовскими документами так и аттестовали: «Водитель машины военных корреспондентов «Ленинградской правды».
Бойко — украинец, общительный, добрый, миролюбивый, машину знает. Но у него беда — работал он только на грузовиках, и ленинградская автомобильная инспекция уж слишком основательно внушила ему, что ездить можно лишь со скоростью тридцать километров в час, как то и положено грузовому автотранспорту на улицах Ленинграда. Мы приодели его в красноармейскую форму, приоделись и сами. Михалев притом на петлицах своей гимнастерки расположил по два красных кубика — согласно аттестации, какую получил в армии: младший политрук. Я ему чертовски завидую. У меня кубиков нет, для армии я не годен. Но чтобы все-таки было известно, что в какой-то мере я политсостав, на рукаве моей гимнастерки, приобретенной в ателье Военторга в Гостином дворе, мы вместе с Михалевым нашили красные звезды.
Дальше начались дела более сложные. Будучи в должных инстанциях утвержденными в качестве военных корреспондентов, получив документы об этом в редакции, мы отправились в штаб бывшего нашего Ленинградского округа, где были уже осуществлены преобразования военного времени, где появилось множество новых людей.
Какой-то майор, а может быть, и батальонный комиссар — мы еще не очень разбирались в таких тонкостях, тем более что петлицы у всех были защитного цвета и знаки различия тоже без былой яркости, — так вот, один из работников оперативного отдела на наш вопрос, куда бы нам отправиться, посоветовал ехать в район Кингисеппа, Веймарна, реки Луги.
3
Под вечер мы отправились в части. Указать нам дорогу взялся один командир, который возвращался в свой 2-й стрелковый полк, где комиссаром товарищ Гродзенчик, тот самый именинник, кому мы должны доставить торт и письмо от его жены.
За Опольем в нескольких километрах — станция Веймарн. Бомбами разбито станционное здание, раскиданы, согнуты рельсы, порваны провода. Наш провожатый объяснил, что именно здесь выгружались из эшелонов ополченцы и отсюда начинали свой боевой путь.
Последние дни июля. Вечереет, но очень тепло. Стекла в машине опущены, в них входит душистый полевой и лесной воздух. Удивительно мирно. Вокруг стоят пшеничные нивы. Их надо убирать, они перезревают. Трудно верится в войну. Еще и потому трудно, что уж слишком все это близко к Ленинграду, уж слишком знакомы здешние места, исхоженные пешком, ногами корреспондента, сотрудника сельскохозяйственного отдела «Ленинградской правды». Мы едем мимо усадьбы МТС, едем через колхоз, о которых совсем еще недавно приходилось писать. И если что и напоминает о войне — это тревожные, тоскливые взгляды людей у ворот, в большинстве, конечно, женщин. Мужчины, видимо, уже ушли в армию.
Переезжаем противотанковый ров по оставленной для этого узкой перемычке. Ров тянется далеко вправо и влево.
— Только вчера отсюда ушли ленинградцы, — объясняет нага спутник. — А то все дни копали, под солнцем. Немцы налетали, обстреливали из пулеметов. Разбегутся по кустам. А потом снова за лопаты. Теперь отправились к Алексеевке. Копают там.
4
Солнечным ярким днем мы бодро шагаем на передний край. Туда, где перевязывают раны Нина Шейнина и Клавдия Бадаева, куда, несмотря на поврежденную ногу, ежедневно ездит — и не по разу — повар Трофимов, где несут свою боевую вахту боец журналист Бардин, боец геолог Бунтин, боец экономист Гамильтон, где был убит «рыцарь» Железного креста из далекого Ганновера и где стреляют, стоят насмерть.
Известными ему тропинками нас ведет туда невыспавшийся, хмурый лейтенант лет двадцати восьми — тридцати. Он молчит, и мы молчим. Идем через обширную вырубку. Всюду стоят подгнивающие пни. Кое-где меж ними пробивается молодая поросль. В нагретом воз-пухе густо пахнет земляникой. Спелой такой, сладкой, вкусной. Ее великое множество вокруг гнилых иней. Она так и зовет к себе, даже скулы сводит от нее. Но… но мы здесь не дачники, не экскурсанты. Лейтенант все идет, и мы тоже не останавливаемся. На фронте тишина; трудно поверить, что за этой земляникой есть какой-то фронт.
Что нас гонит туда, на передний край, от этих мирных, поэтичных полян? Нас обязал кто-нибудь идти туда? Нет. Приказ получили? Тоже пет. К бойцам переднего края нас ведет нечто более сильное, более властное, чем любой из приказов в мире. Не пройдя через огонь, мы не сможем прямо, честно, открыто смотреть в глаза тем, о ком пишем; мы не будем иметь никакого права писать о них; и, чтобы иметь на это право, мы идем туда, вперед, где стреляют.
— Прибавьте шагу, — говорит лейтенант неожиданно, а сам шагу не прибавляет, идет, как шел. — Место опасное. Третьего дня двух бойцов убило, и вчера старшину, наповал в голову… Немецкие «кукушки» да снайперы. Вон из того леса, слева.
Смотрим: в нескольких сотнях метров от нас, да, именно слева, стоит темный густой лес. До слов лейтенанта в этом лесу не было ничего особенного, лес как лес. Но лейтенант сказал о «кукушках», и лес стал угрюмым, мрачным, пугающим. Я почувствовал, как голова моя уходит в плечи, вжимается в них, хочет совсем вжаться. Небо над нами уже не голубое, не ясное, а какое-то грязно-серое, свинцовое. Запах земляники развеяло ветром, воздух остыл. И мало того, я ловлю себя на том, что стараюсь идти так, чтобы между мною и страшным лесом с «кукушками» был этот неразговорчивый лейтенант. От этого становится нестерпимо стыдно. Неужели прав безудержный циник Зигмунд Фрейд, утверждающий, что в таких случаях, когда опасно, подлинная сущность человека выражается единственной мыслью: пусть кто другой, только не я? А я, мол, должен жить, жить во всех случаях, в любых случаях.
5
Нам сказали, что в Ополье, в полевом госпитале, лежит тяжелораненый немец. Его еще не отвезли в тыл, но вот-вот отвезут, и что если мы хотим с ним поговорить, то медлить не стоит.
Живой немец! Ну как упустить такой случай? Мы уселись в свой лимузинчик, Бойко нажал на стартер — и снова замелькали противотанковые рвы, разжеванные танками дороги, разбитая станция Веймарн…
Мы сочли, что нам повезло: немец еще был в Ополье. Он лежал в палатке. Но оказался совсем не немцем, а бельгийцем и говорил не по-немецки, а по-французски. Рана у него была тяжелая, в живот и в грудь, — осколками гранаты, брошенной прямо ему под ноги.
Одна из женщин-врачей госпиталя, еще совсем недавно работавшая в Ленинграде, в больнице, взялась переводить наши вопросы и ответы раненого. Прежде всего нам почему-то захотелось узнать, был ли у него автомат, когда он шел в бой. У нас уже прочно сложилось некоторое представление о наступающих немцах: или летят на мощных мотоциклах с колясками, или идут цепями в атаку, предварительно хватив шнапсу для храбрости, или таскаются по селам от двора к двору с воплями: «Матка, яйки!» — и всюду, во всех случаях у них автомат, выставленный дулом вперед. Немецкий солдат и автомат — это единый организм, машина для убийства.
Поэтому мы настойчиво на всех языках называем пленному слово «автомат». Оно на всех известных нам языках, по нашим представлениям, так и звучит: автомат. «Был ли у тебя автомат?»
Вокруг Ленинграда становится тесно
1
Разбудил нас бешеный удар в стену; хрустнув, раскинулись створы дверей старого почтового двора; на пол, где мы спали, льдисто брызнули стекла из окон; с потолка стало сыпаться в потемках.
Мы вскочили было на ноги, но за окном малиновым пламенем вспыхнул новый разрыв, и тугим ударом горячего воздуха нас бросило обратно на пол. В ушах застучал торопливый звон. Почтовый двор, казалось, кантуется, как ящик, с ребра на ребро, и мы в нем болтаемся, беспомощные, полуоглушенные.
Оставаться под этой сыпавшейся крышей было нельзя: вот-вот повалятся и дряхлые, изъеденные жучком балки. К тому же совершенно неизвестно, а что там, на ночной улице: может быть, это немецкие танки уже ворвались в Ополье и бьют по домам прямой наводкой? Но и выскакивать на улицу или во двор тоже невесело: снаряды гремят без перерыва; это, наверно, и есть то, что в своих газетных корреспонденциях мы называем беглым артиллерийским огнем.
Верх над всем взяло беспокойство за машину. Если случится что-либо с ней, и так достаточно побитой на лесных дорогах, — прощай наша корреспондентская оперативность. Благодаря неутомимому «козлику» положение наше неизмеримо лучше того, в котором находятся многие военные журналисты Ленинграда. Большинство них, и притом подавляющее большинство, путешествуют по фронту на попутных грузовиках, теряют уйму времени, зависят от случайностей, от чьих-то капризов, а то и просто от чьей-либо дурости.
Мы застегнули воротники гимнастерок, затянули распущенные ремни (спали в готовности № 1) и ринулись во двор, где под навесом стоял «козлик». Мотор его работал, Бойко сидел за рулем.
2
Торфянистая земля изжевана гусеницами: следы танков ведут в глубь леса. Свернув с асфальтовой дороги, начинаем пробираться по этим рытвинам и мы в своем «козлике». Сырые торфяники сменяются вскоре сухими, прогретыми солнцем песками. На них растут уже не корявые ольхи и чахлые осины, а высокие, с раскидистыми кронами, золотые сосны. Под соснами, забросанные ветвями, в некотором отдалении один от другого, стоят танки, грозные, могучие КВ и Т-34. У танкистов обед. Гремят котелки, пахнет гороховым супом с корейкой, идут разговоры.
Нашу машину останавливают часовые. Мы выходим, показываем корреспондентские удостоверения. Нас ведут к командиру танкового батальона капитану Шпиллеру. Он тоже обедает; приглашает и нас. Это очень кстати, потому что, гоняясь из части в часть, не находя ни их штабов, ни их командных пунктов, непрерывно меняющих свое расположение, мы уже давненько ничего не ели.
Капитан, сухощавый, с веселыми искрами в глазах, расспрашивает о газетной работе — кое-кого из журналистов он уже знает: заезжали в дивизию, бывали и у него в батальоне. Мы, в свою очередь, интересуемся обстановкой на фронте. Но капитану известна только обстановка того участка, на котором действует недавно пришедшая сюда танковая дивизия Баранова.
— Знаю, что позавчера, то есть тринадцатого августа, — говорит он, — немцы все же заняли, сукины дети, в середине дня станцию Молосковицы, перерезали таким образом железную дорогу Кингисепп — Гатчина. Знаю об этом потому, что весь тот день наш батальон был в бою. Знаю еще, что вчера противник захватил и Кингисепп. Мы дрались в полную силу, мы отошли, по не разбиты, силенки еще есть. Вот мои орлы! — Командир батальона кладет руку на плечо танкиста, у которого в петлицах треугольнички старшего сержанта. — Это Грязнов, радист из моего командирского экипажа. Орденоносец. — Мы видим орден Ленина на гимнастерке крепыша с круглым, улыбчивым лицом. Капитан кивает в сторону еще троих, тоже занятых котелками, молодых танкистов. — Не знающий преград водитель Полюткин, артиллерист Яковых и заряжающий Бондаревич. Мой, говорю, экипаж. Орлы! Порасскажите-ка, ребята, товарищам корреспондентам что-нибудь из недавних наших происшествий.
— Было, например, такое дело, — начинает веселый радист Грязнов. — Мы их, гансов этих, держали перед железной дорогой довольно долго, несколько дней. У них тоже были танки. Но и у нас, как видите, коробочки что надо. Шел бой… Одиннадцатого, что ли, а может, десятого, не соврать бы?..
3
Обстановка на фронте неясная, путаная. Нам остро необходима обстоятельная, квалифицированная информация. Решили, что с утра будем искать командный пункт Кингисеппского участка обороны, перенесенный из-под Лялиц на восток — то ли в лес близ Красной Мызы, то ли в район деревень Большое Жабино и Малое Жабино, или, как в полном соответствии с надписями на картах-двухкилометровках говорят военные: «Бол-Жабино», «Мал-Жабино».
В это росное утро, выйдя вместе с восходом солнца из очередного сарая, в котором мы провели очередную ночь, умывшись, позавтракав, мы по холодку двинулись к шоссе пешочком, с таким расчетом, что, пока мы этак прогуливаемся, Бойко заведет машину и уже возле шоссе догонит нас.
Он еще не выехал из сарая, а мы уже были почти у шоссе, когда послышался густой, массированный гул авиационных моторов. Из-за леса, почему-то заходя со стороны Красного Села, так, что летели они против потока нашего отступления, над шоссе появились «юнкерсы» — за эти педели ставшие такими нам известными по очертанию их крыльев и фюзеляжей 10–88.
Бомбардировщики шли девятками — в каждой три звена по три самолета.
Мы не стали ждать, пока они приблизятся к нам, кинулись с дороги в поле. Поле было огуречное. Жесткие осенние плети оказались прочными и цепкими, как проволока. Мы путались в них, спотыкались и, когда рев самолетов был уже над самыми нашими головами, плюхнулись на землю.
4
Пока мы путешествовали по фронту, в Ленинграде произошло немало перемен. Прежде всего при въезде в город, у Средней Рогатки, нашу машину остановил патруль только что созданной комендатуры.
— Товарищи корреспонденты, сами понимаете, — сказал нам старший лейтенант, проверяя документы, — каково положение: вы же с фронта и должны знать, что он недалеко. Верно? А раз недалеко, то под видом беженцев немцы кого угодно могут забросить в город. «Пятой колонны» мы не допустим. Такие комендатуры на всех дорогах.
Проезжая по улицам, на многих высоких зданиях мы заметили будочки наблюдателей за воздухом, за пожарами. В скверах, в парках, в садах рыли противоосколочные щели; некоторые из них были крытые. Появилось еще больше зенитных батарей. Орудия вкопаны в землю, а вокруг них выложены еще и аккуратненькие брустверы из мешков с песком.
Странно и пестро выглядят окна в домах, все до одного испещренные крест-накрест наклеенными полосками белой бумаги: дескать, стекла не будут лопаться от взрывной волны при бомбежках. Может быть, они не так будут сыпаться — это, пожалуй, верно. Но лопаться?.. Мы уже насмотрелись в городах и селениях области, как они лопаются… Только звон пойдет, допусти немцев до бомбежки Ленинграда.
В старом кафе «Квиссисана», куда мы заехали пообедать, нас застала воздушная тревога. На улицах, в репродукторах завыли сирены. Вход и выход в кафе и из кафе были тотчас закрыты. Торопливо застучал радиометроном. Еду подавать перестали.
5
Дорога эта была для нас новой, незнакомой. Мы проехали Кировский завод, миновали Автово, психиатрическую больницу имени Фореля. Обычно так начинался наш путь и в район Кингисеппа. Но за больницей Фореля мы не стали сворачивать к станции Лигово, за которой шоссе шло на Красное Село, а двинулись прямо — на Стрельну и Петергоф.
Справа от нас все время был Финский залив.
Куда мы ехали? Куда-то в район Копорья — Котлов, где должны отыскать 2-ю ДНО и действующих там же моряков-балтийцев.
Не доезжая Ораниенбаума, когда в заливе огромным линкором, с трубами и башнями, уже возник Кронштадт, мы увидели за деревьями и кустами деревянные причалы, к каким обычно на Малых и Средних Невках пристают спортивные лодки. Но тут, возле этих причалов, стояли не лодки, или, точнее, лодки, но летающие — гидросамолеты. Мы сунулись было к ним — нас остановили краснофлотцы с винтовками. Пришлось искать штаб морских летчиков. Он был расположен в Ораниенбауме.
— Летаем вот, летаем, — немногословно сказал нам начальник штаба. — На разведку летаем, в тылы противника. Бомбим. По ночам, конечно. Да и ночью, случается, сбивают. Вот так! — Он сидел, крутил пальцы на животе. Он, видимо, сказал все, что считал нужным сказать. А теперь, дескать, летите сами и на собственной шкуре испытывайте, как оно летается над сушей на морском, тихоходном гидросамолете.
В кольце
1
Бьют пушки — одни рокоча, подобно разгульному июльскому грому, другие отрывисто, сухо, будто там что-то лопнуло, третьи с длинным ведьмячьим подвывом. Бьют они по всему окружью города. Бьют без отдыха и день и ночь, молотя, долбя, толча, как в ступе, перемалывая, пластая направо и налево, стирая в порошок все, что в зоне досягаемости их огпя. Дома — и старые и новые — зыбко дрожат от этого встречного пушечного боя. Со звоном изо всех окон сыплются осколки изломанного стекла — бумажные полоски их не спасают. По ночам небо вокруг плещется желтыми, оранжевыми, багровыми артиллерийскими зорями.
Немцы то там, то здесь, то еще где-нибудь непрерывно бросаются в нервные, яростные атаки. Они не хотят оставлять в покое Кискино и Камень на Пулковской гряде. Они целятся перемахнуть через Неву в районе Порогов и под Шлиссельбургом. Но сил у них не прибавилось. А чтобы взять с боем такой город, как Ленинград, силы надо наращивать с каждым днем наступления — эти слова, сказанные одним умным комиссаром, мы запомнили прочно. И он прав, наш комиссар: возле Колпина, левее Пушкина и под Усть-Тосно немецкое наступление, кажется, остановлено; на этих участках образуется нечто подобное позиционному фронту, как бывало в первую мировую войну, когда месяцы и месяцы подряд армии воевали, сидя в окопах.
Но до чего же близок этот позиционный фронт к Ленинграду! Нашей корреспондентской бригадой, к которой время от времени примыкает и Еремин, уже разведано, что все ведущие в город и из города рельсовые, шоссейные и даже пешеходные пути обрываются в нескольких километрах от площади Урицкого, от проспекта 25 Октября, от Фонтанки. В последние дни мы объездили на своем «козлике» все направления. Вновь слетали вдоль залива к Сестрорецку: бойцы-восковцы и подошедшие к ним на подмогу части регулярных войск стоят там же, за кладбищем, перед рекой Сестрой; приморское шоссе, которое еще три месяца назад вело в дачные места Карельского перешейка, кончается среди серых клыков противотанковых надолб, в путанице траншей и стрелковых-ячеек. По Петергофской магистрали можно едва добраться до развилки на Красное Село, да и то по твоей машине тотчас дадут очередь немецкие пулеметчики из района завода «Пишмаш». На Пулковский холм по Гатчинской дороге можно подняться лишь на своих на двоих, оставив «козлик» или у дома бывшего правления бывшего колхоза «Пулково», или же чуть выше — возле старинного источника, с устроенным для него еще в давние времена ложем из серого, ныне обкиданного лишайниками дикого камня; а поднявшись на холм, увидишь ленту асфальта на Красногвардейск, за широкой лощиной уже перехваченную траншеями немцев.
Пытались мы поездить и по дороге на Москву, испытанным путем Радищева. Доехали до Шушар, шли дальше пешком — немецкие минометчики повернули нас из-под Красной Славянки назад. Там все эти дни мужественно бьется с врагом 168-я дивизия полковника Бондарева.
Толкнулись было вдоль левого берега Невы, по старинному Петрозаводскому тракту, — перерублен немецким фронтом, пролегшим здесь от села Ям-Ижора до Усть-Тосно на Неве.
2
Есть надежды на то, что кольцо, которым нас окружили немцы, будет разорвано. Вчера, то есть 20 сентября, мы стали очевидцами продолжающегося и сегодня ожесточенного боя на берегах Невы, в районе Невской Дубровки.
История подготовки этой операции имеет примерно десятидневную давность; началась она уже в тот день, когда немцы с ходу попытались форсировать Неву, дабы прорваться на Карельский перешеек, соединиться там с финнами и тем окончательно замкнуть кольцо окружения. Но у немцев не получилось: их отбили от переправы части НКВД, курсанты пограничного училища и артиллеристы полковника Буданова.
Чтобы не дать противнику собраться с должными силами и сорвать новую попытку его рывка через Неву, командование фронта создало Невскую оперативную группу войск — НОГ. Поначалу тут были, как мы узнали, только моряки-балтийцы да пограничники. А вот появились и дивизии Красной Армии. Появились они для того, чтобы совместными усилиями самим ударить через реку на левый невский берег, захватить на нем плацдарм, двинуться в район Мги, очистить от врага Кировскую железную дорогу, которая вновь свяжет Ленинград посуху со всей страной.
Получив позавчера сведения о том, что на Неве «готовится шум», мы помчались по дороге за Всеволожскую.
Это только так говорится: мчались. Нас непрерывно останавливали патрули контрольно-пропускных пунктов. Сержанты и лейтенанты по нескольку долгих минут вчитывались в наши документы, вглядывались в наши лица, а начитавшись, насмотревшись, не раз порывались или повернуть нас обратно в Ленинград, или задержать «до выяснения подлинных намерений».
3
Ищем минометчиков. Начальник нашего отдела Вася Грудинин сказал нам, что Военный совет фронта придает чуть ли не первостепенное значение этому виду оружия.
И, по-нашему, правильно делает. Поскольку бои идут на близких дистанциях, миномет в таких условиях проще, подвижней, удобней пушки, даже самой легкой. А снаряд у миномета, мина, — штука увесистая, большой поражающей силы. Причем есть и такие минометы, что мины их равны снарядам тяжелой артиллерии, а есть и другие, которые с большой точностью закидывают свои, подобные ручным гранатам, минки из траншеи в траншею. Конечно, стены ломать из минометов не станешь, их особенность — множество убийственных осколков. И поражают они, как говорится сейчас на языке военных, «живую силу». Минометы легко перетаскивать, они несложны в обращении. Всего и дела-то — зеленая стальная труба на подставке, но если ею пользуются умелые люди, труба тогда становится грозным, страшным для противника оружием. Кроме того, в Ленинграде, который испытывает немалые трудности из-за невозможности какого-либо подвоза, наладить производство минометов и припасов к ним несравнимо легче, чем изготавливать пушки и орудийные снаряды.
Итак, надо печатно отразить роль минометного оружия в гремящих вокруг жестоких боях.
Мы нашли подразделение командира Лушникова в кустах близ насыпи Кировской железной дороги, перед рекой Тосной. На том берегу Тосны — немцы, на этом — наши. По берегам неширокой речки проходят рубежи, на которых уже немало пролито крови.
Стремясь обойти дивизию Бондарева, геройски дравшуюся правее, на реке Ижоре (именно в те дни мы побывали в одном из ее полков, которым командовал полковник Ермаков), немцы прорвались к шоссе Ленинград — Москва. Рассказывают, что первым с ними столкнулось возле Красного Бора какое-то саперное подразделение. Саперы да небольшое подразделение стрелков, что-то около поредевшей в боях роты, сдерживали врага добрые сутки. Затем отошли за Ижору, примкнули к частям Бондарева. Немцы захватили уже Ям-Ижору — на виду у Колпина, на высоте, через которую уходило к столице Московское шоссе. До Колпина с его огромным заводом врагу оставалось каких-нибудь четыре-пять километров хода. Но эти-то километры немцам пройти и не удалось. Из истребительных отрядов, созданных на Ижорском заводе в первые недели войны, за одни сутки сформировался рабочий батальон, подобный батальону завода имени Воскова в Сестрорецке; рабочие, техники, инженеры собой, своим огнем заслонили родной город Колпино. Это было в последние августовские дни, числа 28–29-го. Ижорцы оказались соседями слева у бондаревцев.
4
Сидим в небольшой комнатке старого двухэтажного здания, в селе, которое называется Усть-Ижорой. Раньше мне здесь бывать не приходилось, хотя село это, точнее поселок, стоит в каких-нибудь нескольких километрах от Ленинграда, длинно раскинувшись вдоль высокого левого берега Невы и обступив с двух сторон устье реки Ижоры.
Обычно, когда я проезжал, бывало, железной дорогой на Москву, Усть-Ижора оставалась слева по ходу поезда; издали, сквозь окна вагона, виделись только кущи старых ив, берез и густые яблоневые сады, в которых надежно прятались кирпичные и бревенчатые домики. Между Московской дорогой и Невой лежит еще одна железная дорога — Кировская. Она идет на восток через Мгу, занятую сейчас, как я уже говорил, немцами, идет через Волхов, возле которого разгораются жестокие бои, через Тихвин и далее — на Череповец, Вологду. Дорога эта проходит совсем недалеко от Усть-Ижоры, минует далее станции Понтонную, Саперную, пересекает реку Тосну.
Проезжая через эти пригородные равнины и по той и по другой дороге, прежде всего видишь город Колпипо с его могучим заводищем, рабочие которого в конце августа — начале сентября дружной заводской семьей, вооруженные винтовками, отбивали атаки немцев буквально от порога своего дома, видишь незавершенные индустриальные новостройки — Ленметаллургстрой, Ленспиртстрой и немало других.
Корреспондентом «Ленинградской правды» я бывал на Ижорском заводе в Колпине, бывал в Ивановке за Тосной — в богатом овощеводческом колхозе, ездил во Мгу и в окружающие ее деревни и деревушки, трамваем доезжал до Рыбацкого, которое, по сути дела, окраина Ленинграда, — как бы кружил и кружил вокруг Усть-Ижоры. Но вот только сегодня война привела меня в это длинное селение, такое длинное, что дом, в котором мы сейчас находимся, помечен номером 187-м по проспекту 9 Января, а он еще далеко не последний на этом сельском проспекте, идущем над Невой.
— Ну что ж, — говорит полковник Черпаченко, возвращая наши удостоверения, свидетельствующие о том, что редакция прикомандировывает нас своими постоянными корреспондентами к Н-ской армии, оперативный отдел штаба которой возглавляет этот полковник. — Будем знакомы. Если что понадобится, заходите.
5
Мы обошли вокруг эту усть-ижорскую церковь, поставленную якобы именно на том месте берега Невы, где Александр Невский громил ярла Биргера. На самом верху церкви, под исщипанным осколками куполом, сидят артиллерийские наблюдатели, а внизу, как сказано, устроен хозяйственный склад: железные бочки, деревянные ящики, веревки и мешки, Склад этот и по сей день принадлежит не военным, как можно было бы предположить в такой обстановке, а районным, «гражданским» организациям.
— Какого же, интересно, района?
Солидный дядя, классический снабженец в коричневом кожаном пальто и в зеленой суконной фуражке, посмотрел на нас не без удивления.
— То есть как какого? Слуцкого! Все эти места — Усть-Ижора, Металлургстрой, Понтонная, Саперная, Усть-Славянка — до самого Ленинграда — наш Слуцкий район. За Тосной, правда, уже начинается Мгинский. Но от него не осталось и квадратного метра. А мы живем!
Как мне было позабыть об этом! Мне, год проработавшему в слуцкой газете «Большевистская трибуна».
Большая земля
1
Позади осталось несколько десятков километров заледенелой, избитой колесами дороги; полуторку на ней то тряско взбрасывало, то как бы испытывало на скручивание или на излом, то сносило в канаву; раз десять машина и вовсе глохла, и происходило это по тем же самым причинам, по каким задыхался, бывало, л наш фронтовой «козлик»: суррогатное горючее, на котором все мы ездим в черте Ленинградского фронта, состоит не столько из бензина, сколько из каких-то масел, а еще точнее — из масляных отходов. Позади ленинградские пригороды, еще несколько месяцев назад такие мирные, солнечные, ныне измятые гусеницами и шинами, тусклые от дыма, от копоти времянок, костров, бомбовых и минных разрывов, серые от шинелей, брезентов, пушек, танков, подвод, хмурые под грузным холодным небом. Мы основательно продрогли в пустом кузове грузовика. Погода неуютная — сыро, мозгло; воздух все еще хранит в себе стылую влагу недавних оттепелей.
Путь от Баскова переулка, от штаба ПВО, у подъезда которого мы забрались под утро в этот гремящий кузов, и до берегов Ладожского озера занял несколько часов. Впереди теперь широкое, далеко уходящее в. дымку, снежное озерное поле, белое в черных оспинах пороховой гари, простроченное нитями автомобильных колей, распаханных, разметенных до льда, отмеченных по сторонам темными вешками.
Перед тем как длинным бревенчатым спуском съехать с высокого берега на лед, мы греемся в одной из избушек, поставленных над озером под кривыми коряжистыми соснами. Мы в Коккореве, где начинается ледовая дорога на Большую землю. Вокруг раскаленной времянки, которую соорудили из двухсотлитровой железной бочки, на ящиках, на табуретах, мешках — шоферы, бойцы, сухие, желтые, голодные женщины, тихие, полуживые дети: возобновилась эвакуация гражданского населения из Ленинграда. Бойцы кормят ребятишек краюхами хлеба, кусками выловленного в карманах сахара, поят чаем. В глазах женщин, стариков, старух не только голод: одним, даже самым всеобъемлющим, самым увесистым словом их переживания выразить нельзя. Уходя от голодной смерти, они уходят и от родных жилищ, от всего того, чем жили долгие годы, расстаются со своим делом, со всеми дорогими — большими и малыми — привязанностями. Им думается, может быть, что, спасаясь от страшного настоящего, они вместе с тем теряют и все свое будущее. Они идут в неизвестность, туда, в глубь страны, куда из западных, захваченных немцем краев уже стеклись миллионы и миллионы людей, не захотевших ходить в рабском ярме гитлеровского «нового порядка».
В избушке появляется капитан-дорожник в извоженном, видавшем виды полушубке.
— Товарищи ленинградцы, нет ли у кого папироски? Сто рублей за одну затяжку! Как там фабрика-то Урицкого, работает?
2
Новой Ладоге лет двести пятьдесят. По петровскому указу вокруг средневекового Никольско-Медведского монастыря в начале XVIII века вырос бойкий торговый городок. Одни его жители перебрались сюда из Старой Ладоги, которая, поблистав во времена Новгорода Великого своим стратегическим положением в борьбе против шведов, превратилась к тому времени в заштатное сельцо и навсегда захирела. Другие — их было большинство — осели здесь, прибыв попервоначалу из глубинных российских губерний на строительство обводных каналов.
Говорят, что лет восемьдесят назад жизнь в Новой Ладоге кипела что кипяток. Здесь шла торговля рыбой, разделанным лесом, веревками и канатами. Были в го-родне питейные и увеселительные заведения, богатые торговые дома, конторы и трактиры.
В скопление домов, немалое число которых — двух-этажные, оштукатуренные, из кирпича — «каменные» или «полукаменные», мы въехали поздним вечером. Огней, естественно, никаких и нигде — прифронтовая полоса, и все затемнено по строгим инструкциям МПВО. Народу на улицах много, все спешат, но, надо полагать, не в питейные и не в увеселительные заведения, как бывало, а по совсем иным делам, потому что все тут в шинелях или военных полушубках.
Шофер наш сказал, что маленько отдохнет, заправит машину и в начале ночи двинется дальше — у него с лейтенантом приказ не позже завтрашнего утра быть в Тихвине. А как, мол, мы? Что думаем?
А мы уже были окончательно вымотаны и выморожены. Трястись и мерзнуть в кузове сил больше не оставалось никаких. Если мы тотчас не попадем в тепло и не получим хотя бы корку хлеба с кружкой кипятку, то нам конец.
3
Обосновались в редакции возрождающейся тихвинской газеты «Социалистическая стройка». Здание каменное, полуразбитое, полуразрушенное, но на втором его этаже сохранились более или менее пригодные для жизни и работы две или три комнатенки. В одной из них разместился редактор, приветливый, улыбчивый, гостеприимный человек — Евгений Иванович Негин. У него несколько столов и стульев, диван-канапе, плита-лежанка и скрипучая деревянная кровать за перегородкой, или, вернее, занавеской из плащ-палатки. Редактор здесь живет, здесь работает, здесь принимает посетителей; а еще у него в комнате останавливаются все корреспонденты центральных и нецентральных газет, прибывшие так же, как мы, в Тихвин, чтобы рассказать читателям о серьезной победе советских войск под Ленинградом. Словом, в редакции Евгения Ивановича Негина именно то, что называют проходным двором.
Пока мы оставались в Ленинграде, пребывали в частях Ленинградского фронта, то, что происходило и происходит в районе Тихвина, нам представлялось довольно-таки смутно. Где-то по волховским лесам идет со своими корпусами и дивизиями гитлеровский генерал Шмидт, он намеревается замкнуть второе кольцо вокруг нашего города, но на пути у него стоят части Красной Армии, которые в конце концов перешли в решительное контрнаступление и отбросили гитлеровского генерала в район Киришей.
Перед самым отъездом из Ленинграда, дня за два, за три до того, я прочел в «Правде» две скупые заметки о боях под Тихвином. 10 декабря сообщалось так:
А 12 декабря было напечатано уже и это:
4
Я, Вера и человек в черном полушубке — Николай Луковецкий, председатель колхоза «Лазаревичи», бродим но деревне. Обширное пожарище назвать деревней можно только весьма приближенно. От сорока пяти домов, которые стояли под старыми березами еще месяц назад, осталось пять наскоро подремонтированных, залатанных изб. Они стоят далеко одна от другой. А между ними щедрый разброс черных пепелищ: руины, груды кирпича, едва припорошенные снежком, одиноко-голые печные трубы, так знакомые всем нам по газетным фотографиям, сломанные обгорелые березы — от иных только остались культяпки расщепленных стволов и скопления, бесконечные беспорядочные скопления не убранного трофейными командами немецкого военного хлама. Среди условных улиц, в условных дворах — уткнувшиеся в снег длинными стволами искалеченные пушки, легковые и санитарные машины, грузовики, мотоциклы и велосипеды, повозки, грубые и неуклюжие, неизвестно для чего предназначенные, зарядные ящики, желтые соломенные корзины из-под снарядов, каски, противогазы, консервные банки, обрывки шинелей, мундиров, башмаки, пулеметные диски, пакеты дымовых шашек и еще что-то, черт знает что, с чем притащились сюда фашистские разбойники. Кое-где из-под снега торчат ноги, сине-желтые руки, седые от инея затылки двадцатилетних Генрихов и фридрихов.
— Не убрали еще, — смущенно поясняет Луковецкий и делает это так, как объяснял бы он, стоя на краю перезревшего пшеничного поля; и как в том случае ссылался бы на мокрую погоду или на нехватку жнеек, и на этот раз называет объективную причину: — Никак не выколупнуть из снега, насмерть примерзли. Или ломами долбать, или весны дожидаться. Одно из двух. Может, подождать? Куда спешить-то?
Деревня Лазаревичи помянута во всех сводках, во всех донесениях о борьбе за Тихвин. Она была среди последних и наиболее укрепленных опорных немецких пунктов.
До того, как отправиться в Лазаревичи, мы побывали у одного из секретарей Ленинградского обкома партии, у товарища Домокуровой, которая вместе с другими работниками обкома и облисполкома ведет работу в освобожденных районах области. Энергичная, волевая женщина, в синем тугом жакете, с браунингом в коричневой кобуре у бедра, она порассказала много интересного и важного. По существу, Волховский фронт как таковой возник в первый же день вступления немцев в Тихвин. Домокурова знала о разговоре генерала армии Мерецкова со Ставкой, который произошел 7 ноября, накануне падения Тихвина. Видя, что немцы вот-вот прорвутся в тыл его 7-й Отдельной армии, оборонявшейся на Свири, командующий этой армией, герой прорыва знаменитой линии Маннергейма, Кирилл Афанасьевич Мерецков связался со Ставкой. К аппарату подошел Сталин. У Ставки резервов нет, сказал он Мерецкову. Но противника надо остановить и отбросить во что бы то ни стало. Оставьте в армии за себя своего заместителя, отправляйтесь в 4-ю армию, которая растянулась дугой по лесам и болотам от реки Волхов до станции Будогощь, и организуйте отпор.
Домокурова не знала или не помнила номеров частей, какие собрал в увесистый кулак генерал армии К. А. Мерецков в пеимоверно короткое время, но так или иначе кулак этот сложился и из стрелковых, и из танковых, и из кавалерийских подразделений, и летчики здесь появились, и уже к середине ноября немцы были остановлены. Начались активные наступательные бои наших войск. В один из последних ноябрьских дней положение было такое, что Мерецков смог отдать приказ: «Штурмовать город Тихвин и уничтожить засевшего в нем противника». Битва закипела с повой силой. Немца сначала гнали к Тихвину, потом принялись поштучно отбивать у него опорные пункты вокруг города. Одним из этих узлов, очень важных, ключевых, оказалась никому прежде не ведомая трудовая деревня Лазаревичи.
5
Оказался ничем не занятый вечер, и мы с Евгением Ивановичем Негнным сидим возле плиты, в которой с пистолетным весельем трещат еловые поленья. Евгений Иванович отлично знает Тихвин и Тихвинский район: он здесь редактором семь лет. А до того три года работал, и тоже редактором, в далеком Кириллове, на Белом озере, куда, окончив Ленинградский институт журналистики, добирался на телеге 140 километров лесными, болотными дорогами.
Евгений Иванович боевой представитель комсомольцев двадцатых годов. На плечи этого предшествовавшего нашему поколения, у которого мы многому научились и которое, в свою очередь, шло за поколением Васи Алексеева, легли самые трудные дела в строительстве первого в мире социалистического государства. Люди беззаветного, кипучего, революционного поколения все делали или полностью добровольно, или без каких-либо колебаний выполняя требования, постановления, решения и наказы партии. В Кириллов Евгений Иванович отправился добровольно, а в Тихвин приехал потому, что так посчитал необходимым областной комитет партии. Тихвинскому району тогда придавалось огромное значение. Евгений Иванович рассказывает, что в строительство Тихвинского глиноземного завода, цементного завода, первого в миро торфоперерабатывающего химического завода и ряда других важных предприятий в ту пору вкладывалось чуть ли не до 20 процентов затрат Российской Федерации.
Сейчас, после немецкого нашествия, многое изломано, искорежено, почти все надо не только восстанавливать, а просто строить заново, хотя немцы пробыли здесь какой-нибудь месяц.
Удивительно, как у всех, кого мы встречали в Тихвине, идут мысли: немцы находятся где в сотне, а где и и полусотне километров от этих мест, их только-только отбросили от города, но никто и думать не думает о том, что надо погодить, повременить с планами налаживания нормальной жизни на освобожденной территории, никто не пугает друг друга предположениями, что незваные гости, дескать, могут еще вернуться. Немцы изгнаны, и в мыслях людей изгнаны навсегда.
Весь актив района, как только появились гитлеровские войска, ушел в подпольную борьбу с ними, о чем говорилось день назад на совещании председателей сельских Советов. Образовалось несколько групп, тесно связанных со штабом одного из соединений Красной Армии. Евгений Иванович думает написать со временем книжку о боевых делах тихвинцев, блокноты у него полны записей, он листает их, называет имена: Клеопин, Корольков, Кретов, Чихачев, Морозов, Дарков, Калиничев, Афанасьев…
Новые адреса
Рассказы о людях и странах
Итальянские страницы
Стоит взять каталог Библиотеки имени В. И. Ленина в Москве или каталог Библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде, стоит заняться просмотром первых стоп карточек на книги, посвященные Древнему Риму, средневековой и современной Италии, ее истории, ее искусству, ее людям, как через каких-нибудь час-два для вас уже будет совершенно ясно, что только за этим занятием можно провести не один рабочий день.
Пойдут перед вами имена Тита Ливия, Плутарха, Плиния Старшего, Аппиана, Тацита; за ними возникнут имена историков, мыслителей и литераторов более поздних времен; а за именами авторов, если отправиться в хранилища, встанут и сами книги, написанные этими авторами,
—
сотни и сотни томов, переживших века и каким-то чудом спасшихся от времени и тления, от воды и пожаров.
Ну что тут сможешь добавить к уже сказанному этими томами? Что скажешь нового после написанного тысячами путешествовавших по чудесной стране до тебя? И за перо я, пожалуй, бы не взялся, если бы, возвратясь из Италии, не побывал несколько месяцев спустя в Ленинграде и не сходил в Музей истории религии и атеизма Академии наук СССР, который размещен в бывшем Казанском соборе на Невском проспекте.
В одном из отделов этого отлично организованного музея в глаза бросается большая картина: багровый пугающий горизонт за голыми пустынными косогорами, в горизонт уходит так же тревожно освещенная лилова-тая каменная дорога, и вдоль нее — в нескольких десятках шагов один от другого — бесконечной вереницей кресты, кресты, кресты, сколоченные из тяжелых неотесанных лесин, а на крестах — распятые, истерзанные люди.
Посетитель музея догадывается, конечно, что эти страшные распятия — апофеоз свирепой расправы рабовладельцев-римлян с отрядами повстанцев Спартака; догадывается, что лиловатая эта каменная дорога — древняя Аппиева дорога, вдоль которой, от Капуи до Рима, девятнадцать веков назад легионы Красса и Помпея воздвигли шесть тысяч крестов и прибили к ним гвоздями шесть тысяч рабов, пытавшихся нарушить тот порядок, когда десятки и сотни неустанных рук кормили один прожорливый рот.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
По двум тысячелетиям
1. Вкус жизни
К Риму французская «каравелла» подлетала уже в ночном, по-южному черном, облачном небе. Позади остались три с небольшим часа лету от Москвы до Парижа на «ТУ-104», остался путь через Париж на автобусе — с аэропорта Бурже к аэропорту Орли, путь, на котором вновь мелькнули виденные пять лет назад Триумфальная арка с могилой Неизвестного солдата, Елисейские поля, Сена, ее мосты, собор Парижской богоматери, шумная, веселая, пестрая сутолока кривых и узких улочек; и вот позади уже и дорога от Парижа до Рима, проделанная на спокойно, с малым шумом летящей «каравелле».
Не знаю, поднимались ли римские декораторы и оформители световых реклам в воздух над своим городом, задумывались ли над тем, как это будет выглядеть сверху, но из тех жемчужных, бледно-голубых, опаловых, не бьющих по глазам и вместе с тем ярких, радостных огней, которыми горела под нами столица Италии, складывалась картина необыкновенной красоты. Цветные огни исчерчивали длинными линиями радиусы улиц, цветными светящимися туманами были залиты площади, в цветных прожекторах выступали рельефами памятники и отдельные здания. Казалось, тут все в этой световой мозаике тщательно продумано, она манила к себе, обещала сплошные удовольствия и радости.
В отеле, или как тут называют, в «альберго», под звучным именем «Етрего» нам выпал жребий разместиться в номерке, окно которого выходило в щель между домами, — и световые красоты для нас немедленно угасли. Вступал в силу неколебимый закон капиталистического мира: сколько заплатишь, на столько и получишь. Наш номерок был не из дорогих. Может быть, поэтому и не без претензий: одна пара противоположных его степ была выкрашена в голубую краску, другая пара — в яркую оранжево-апельсинную.
Наутро мы увидели город уже при дневном свете, без прожекторов, без пеонов, без цветных туманов. Но зато при ласковом весеннем солнце. Мы проезжали в автобусе мимо угрюмых развалин древних рынков, сохранившихся, впрочем, так, что после небольшого ремонта в их галереях и сейчас можно открывать торговлю; ехали мимо рынков современных, заполненных фруктами, овощами, живой птицей, рыбой и креветками. Мы стояли на Капитолийском холме, и под нами лежали руины римского Форума с каменными останками удивительных времен, свидетельствами поразительных нравов. Здесь, на Священном холме Древнего Рима, можно стоять часами, смотреть и раздумывать. Раздумывать над путями истории, над судьбами народов, общественных формаций, отдельных, больших и малых, личностей.
Римские гиды, то ли потому, что они неважно подготовлены и знают все до крайности поверхностно, то ли по причине службы своей отнюдь не исторической науке, а лишь бизнесу, коммерческому делу, каким в Италии является организация иностранного туризма, — эти гиды (не все, конечно, есть и исключения, я говорю о большинстве), указывая пальцем с Капитолийского холма, назовут вам и Священную дорогу — Via Sacra, ведущую к Капитолию через весь Форум, и фундамент базилики Юлия, и несколько колонн портика храма Сатурна, и остатки трибуны для древних ораторов, и арку Септимия Севера, фрагменты Дома весталок и множество других свидетельств далекого прошлого. Где-то среди них вы должны себе представить и так называемый Черный камень, под которым находится могила Ромула, якобы основавшего Рим.
2. Паук в золотой паутине
Путешествуя по Риму, все время помнишь, что в этом прекрасном городе расположено таинственное и страшное государство, оставшееся единственным в мире государством абсолютной монархии, — папский Ватикан. То с одного холма, то с другого, то с берега Тибра тебе видится купол собора Святого Петра, головного храма мирового католицизма. Или вдруг среди невесомых итальянских монет из алюминия, которые ты получил в виде сдачи в кофейной, глухо звякнет монета с профилем папы Пия XII в его трехъярусной тиаре; на монете надпись: «Ватикан». А то с шумом промчится по улицам в роскошной американской машине какое-то важное духовное лицо в пурпурных одеждах — тоже оттуда, из Ватикана. А потом тебе в альберго, в котором ты остановился, преподнесут изданный «Римским областным бюро туризма» коротенький путеводитель под названием «Ватиканское государство». В первой же не очень уклюже изложенной главке этого проспекта, пышно названной «Перекресток всего мира», ты прочтешь, что государство Ватикан — это государство «особого рода», что оно по отношению к числу населения «имеет наибольшее количество вооруженных сил (Корпус почетной гвардии, Корпус швейцарской гвардии, Корпус жандармов, Корпус дворцовой гвардии)»; причем вооруженные силы государства «особого рода» имеют исключительно «мирный характер»; прочтешь, что Ватикан обладает «одной из самых мощных в Европе радиостанций и насчитывает по одному автомобилю на каждые пять человек населения»; еще тебе сообщается, что в Ватикано «каждый вечер в одиннадцать часов запираются ворота, по совершающие обход патрули всю ночь охраняют его границы». «Ни в какое государство не входят так свободно, по в то же время с чувством такого уважения, как в Ватиканское государство. Ни одна граница так не охраняется, но не является при этом столь же открытой для доступа. Никакой государь по высоте своего сана не стоит так высоко над своими подданными, но в то же время так близко к ним по своему отеческому благоволению и бескорыстной любви. Этикет имеет свои предписания и свои требования, но Отеческое сердце превозмогает не подлежащие обсуждению формальности этикета и железные по своей строгости законы паспортной системы. Для всякого, кто выражает желание видеть папу и соблюдает приличие в своем одеянии, открыт доступ в Ватиканское государство. Дом Отца является домом для сыновей!»
Красиво сказано! Но и в должной мере категорично. Пе забалуешь. «Никакой государь по высоте своего сана не стоит так высоко над своими подданными», «не подлежащие обсуждению формальности этикета и железные но своей строгости законы паспортной системы», «дом Отца» с большой буквы — за всем этим, при всей благостности общего топа, видишь железную, ухватистую руку, ощущаешь крепкую организованность, угадываешь скрытые кнопки и пружины, которые приводят в действие отлично отрегулированный механизм.
И без этого наставления ты еще с детства знал о существовании папского государства, или Церковной области, которое было уничтожено в 1870 году и в память о котором пятьдесят девять лет — до муссолиниевских времен — в альбомах филателистов хранились почтовые марки с изображением скрещенных ключей. А в муссолиниевские времена, в 1929 году, папское государство по договору папы Пия XI с фашистским правительством Италии было восстановлено; правда, уже не на территории в шестнадцать тысяч квадратных миль и не с населением в три миллиона человек — всего только в сорок четыре гектара площадью; но все же оно возродилось, это страшное государство с населением в тысячу человек.
Знал ты о нем по книгам, по литературе, по рассказам. А тут, через косноязычный путеводитель, составленный под редактурой кого-нибудь из святых отцов Ватикана, ты начал вплотную приближаться к мощным крепостным стенам из камня, за которыми на римской земле лежат отчужденные папские владения.
Был канун пасхи. Итальянские католики готовились к большим торжествам. В церквах, где, по обычаю, драгоценные живописные полотна уже затянула темная ткань, шли богослужения, пахло курениями, дымом свечей. По старому римскому мосту мы ехали в район за Тибром. Справа над речным берегом подымались стены массивного каменного цилиндра, над которым летела фигура ангела из бронзы. Страшный замок Святого Ангела, когда-то мавзолей, сооруженный для себя императором Адрианом, позднее крепость, а еще позднее папская тюрьма, о чем, кстати, в благочестивом путеводителе не сказано ни слова. Каких только человеческих трагедии не были свидетелями ступени спиральной лестницы, идущей внутри стен цилиндра, своды и стены подвалов для зерна и масла, превращенные папами в глухие застенки, в каменные мешки! Сколько жизней пожрала круглая мышеловка, осененная крыльями ангела, почерневшего от преступлений, какие творились под его крылами! Вспоминаешь рассказ Бенвенуто Челлини, славного искусника-ювелира и скульптора, о том, как гноили его тут по приказу одного из кровожадных пап, о том, как, задумав бежать, спускался он однажды с этих стен на скрученных из простыней жгутах, как сломал во мраке ногу, разбил голову и, искалеченный, полз к паперти еще не достроенного в ту пору собора Святого Петра, как затем снова гноили здесь создателя «Персея», как травили его сулемой, били, мучили, во что бы то ни стало желая отправить на тот свет.
3. Под голубыми небесами
Автобус шел из Рима в Неаполь. Он летел с той скоростью, с какой обычно ходят автобусы-экспрессы на линиях Москва — Ленинград, Москва — Симферополь, Ленинград — Таллин. Мелькали городки, селения, серебряные оросительные каналы и желоба, зелень виноградников, пепельно-серые рощи маслин, или, по-здешнему, олив, поля высокой кукурузы; где-то справа, невидимое, лежало море, а слева все время тянулись горы, местами скалистые, дикие, местами поросшие лесом; пейзаж этот до удивления напоминал пейзаж Северного Кавказа, если ехать, скажем, из Грозного в Нальчик.
По временам даже забывалось, что ты далеко от дома, так и думалось, что едешь поездом до Орджоникидзе, там пересядешь в машину и через Дарьяльское ущелье, преодолев в конце его Крестовый перевал, начнешь спускаться в долину Арагви, спеша к своим друзьям в Тбилиси.
Но вот на повороте вскрикнет встречный автобус, вскрикнет чужим певучим голосом; вот увидишь, как движется бороздой пахарь и перед ним, мерно вышагивая, почти белый бык с извилистыми рогами тащит тяжелый старинный плуг; вот среди поля запестреют рекламы чего-то не нашего. Оглядываешь это все — и возвращаешься к действительности. Долбят ломами землю по склонам гор, пробивают ямы, в которые нанесут земли из долин и посадят оливковые деревья, — ряды маслин то там, то здесь упрямо взбираются на каменистую крутизну. Идут монахини, скрыв свои лица в раструбах накрахмаленных косынок. Неторопливо катит на мотороллере священнослужитель. В придорожной остерии, засунув сколько полагается монет в пусковой механизм радиолы, толпятся парни того типа, с которого берут пример наши отечественные стиляги. Радиола издает беспорядочные звуки рок-н-ролла. Парни в этом беспорядке улавливают какой-то понятный им порядок, и под эти звуки кто приплясывает ногой, кто подергивает плечом, у кого конвульсивно ходит бедро. Надо полагать, что они так танцуют.
Но подобных парней мало. Люди работают, люди добывают хлеб, и, судя по всему, не легкий.
Наш автобус тоже снабжен певучими трубами архангелов. Распугивая ими путников, он летит и летит по дороге, которая не что иное, как продолжение древней Аппиевой дороги. На кручах над нею — развалины старых храмов, возле современных мостов видны остатки огромных мостов древних римлян, видны стены и башни крепостей, сложенных из характерного римского кирпича — он площе обычного, кладка из него выглядит очень плотной, что и есть на самом деле; из такого кирпича сложены и дворцы на Палатиие, и термы Каракаллы, и арки Колизея. Чего только не повидала на своем веку эта дорога, прежде чем ее покрыли асфальтом и прежде чем по ней зашелестели шины автомобилей!
4. Над лазурным морем
Близ отвесного каменного обрыва, под которым, пошевеливая зеленые сплетения водорослей, далеко внизу плещет о камни ленивое море, стоит в саду апельспповых деревьев отель «Cocumella».
Усталые, натрудившие ноги, опаленные солнцем в помпейских улицах, сошли мы с автобуса перед подъездом «Кокумеллы». Вечерело. От расцветавшего куста жасмина волнами плыл вокруг бодрящий, густой аромат. Он смешивался с ароматами глициний, которые, образуя лиловую кровлю, свисали над столиками открытого кафе, объединялся с запахами спелых апельсинов, почти красных в последних лучах солнца, гаснувшего в Неаполитанском заливе. Воздух был морской, свежий, но вместе с тем мягкий, — воздух теплого, субтропического юга. Растительность по-весеннему буйствовала над береговыми обрывами. Цвели азалии, цвели жасмин и глицинии, цвели даже угрюмые кактусы; выбрасывая перья новых листьев, тянулись ввысь колонноподобные могучие пальмы.
Это был рай на земле. Это был Сорренто — город моря, город плодов, город песен.
Отдыхая от дневной жары, от автобусной тряски, от бесконечной ходьбы по развалинам, мы сидели в тишине под глициниями, дышали целебным воздухом, прислушивались — не звучат ли вдали те песни, без которых невозможно представить Сорренто.
И вдруг в узкой улице перед отелем показались четыре фигуры в белых балахонах, в таких же капюшонах с узкими прорезями для глаз. Балахоны шли по дороге шеренгой, шли медленно, торжественно и грозно. Все они несли фонари на полированных палках. За стеклом шестигранных светильников мерцали церковные свечи.
5. Потомки гвельфов и гибеллинов
Поезд мчал нас из Неаполя во Флоренцию. После спокойных, радушных красот Сорренто и Капри мы вновь провели несколько часов в шумной сутолоке Неаполя, были атакованы толпами уличных торговцев сувенирами; нам на ходу, делая ладошку лодочкой, показывали какие-то потрясающие золотые часы «лучших швейцарских фирм»; расстегивая пиджаки, предлагали заглянуть во внутренние карманы, где — «убедитесь сами, синьор» — таились невиданные синтетические сокровища с маркой CUIA — от мужских сорочек, умещающихся в наперстке и которые можно никогда не стирать, до женских шуб, нейлоновый мех которых не отличишь от настоящего скунса или соболя.
Неаполь известен миру как город «миллионеров», то есть город бедноты, город отчаянно бьющихся за существование. Эта неравная борьба порождает многообразнейшее жульничество. Все эти «золотые часы», все эти «нейлоны» и «шубы», какое бы роскошное клеймо на них ни стояло — швейцарское, американское, английское, — сделаны здесь же, в Неаполе, подделаны талантливо, искусно, но из совершеннейшей дряни. Купить что-либо у тех, кто атакует прохожих на улицах, — значит дать себя обмануть.
Времени у нас было мало; отбиваясь от торговцев, мы прошли по шумным привокзальным улицам. Вокруг вокзала все было раскопано, вздыблено — строился новый вокзал. Почти во всех итальянских городах, где мы побывали, построены отличные вокзалы, просторные, светлые, удобные для пассажиров. В Риме, Флоренции, Венеции, когда перепадал дождь и на улицах было сыро, мы ходили гулять на вокзалы. Там киоски сувениров, там можно выпить чашку кофе, там много места для ходьбы, и, словом, над тобой там не каплет. Никаких перронных билетов и перронных контролеров, конечно, пет.
В Неаполе, очевидно, отстали от других городов, новый вокзал только строился.
И вот благодатный юг Италии позади. Поезд прогромыхал в тех бесчисленных тоннелях железной дороги, которую мы все время видели слева, когда несколько дней назад ехали автобусом из Рима в Неаполь; мы постояли минут двадцать в Риме, прогуливаясь по вокзалу, и теперь впереди Флоренция, город легенд, город множества больших и малых событий истории, город Дайте, Боккаччо, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Бенвенуто Челлини, город итальянского протопопа Аввакума — непреклонного Савонаролы, город кровавых Медичи и тех, кто столетиями боролся против них.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
События и встречи
Цветы и кровь
1
В грязноватой и шумной гостинице возле нового неаполитанского вокзала, все полы которого, дабы никому и никогда не было скользко, покрыты рубчатой резиной, мы раскинули пеструю карту Италии.
Какой вид транспорта избрать, каким путем двигаться дальше, на Сицилию? Поездом до Мессинского пролива и с переправой через пролив на пароме? Как утверждают итальянцы, дорога эта интересная, есть на что посмотреть из вагонных окон, но смотреть придется довольно долго, а времени у нас лишнего нет.
Может быть, все-таки рискнуть? Как никак, увидим и опустевшее логово чудища — селение Сциллу, поименованное в наши дни меленьким шрифтиком на карте, а переправившись через пролив, и ту деревушку, которой у нас на карте нет, но итальянцы уверяют, что в действительности она есть и является преемницей древней Харибды — логова второго чудища, увиденного некогда Одиссеем.
Остановились в конце концов на прямом пути — он хорошо пропунктирен на карте — через Тирренское море, теплоходом от Неаполя до Палермо. Быть в море, правда, придется ночью, когда ничего вокруг не видно. Зато уж раннее утро на подходах к Сицилии — в нашем полном распоряжении.
Неаполь вступал в часы вечерних гуляний, шумел в сотнях своих остерий, траттории, таверн и беттол, когда мы в стареньком таксомоторе въехали на бетоппый пирс морской пристани и вступили на борт теплохода «Сардиния», довольно-таки грязненького и не очень уютного, но основательно оснащенного барами.
2
На рассвете, когда я вновь поднялся на палубу, из моря начали возникать озаренные еще не видным с теплохода утренним солнцем розовые скалы. В небе держалась густая голубизна, не поблекшая с ночи. Вода отливала ультрамарином. Яркие эти краски, остужаемые свежим ветром, предвещали впереди что-то необыкновенное, невиданное, интересное. И в самом деле, розовые скалы все росли, росли перед нами, особенно лезла в небо гора по правому борту, и наконец у подножия гор открылся, выйдя из волн, белый сверкающий город. Палермо — столица Сицилии.
Затем порт, причалы, пестрая толпа встречающих. Народ, составляющий эту толпу, темпераментный, шумный. К подходившему теплоходу устремились все столь порывисто, что того и гляди повалятся в воду меж бортом и причальной стеной. У сходней — таможенники. Сицилия автономна, у нее своя таможня, и, если таможенным чиновникам вздумается, они могут учинить досмотр чемоданов. Но, как говорят люди знающие, этим чиновникам почти никогда ничто подобное не вздумывается. У сходней, правда, они исправно стоят и на проносимые мимо них вещи остро поглядывают.
Мы остановились в отеле «Медитерание» — «Средиземное море», расположенном в узкой, живописной, характерной для итальянского города улочке, в нескольких шагах от главных магистралей Палермо. С первых же шагов по сицилийской земле у нас установился дружеский контакт с приветливыми, гостеприимными людьми из общества «Италия — СССР», или, как здесь всюду произносят: «Италия — УРС», потому что наша страна в итальянском сокращении — «URSS»; одно «S» итальянцы отбрасывают и произносят: «Урс», — что, кстати, напоминает еще и урса — медведя, а медведи, многим тут думается, у нас распространены так же, как, скажем, в Англии комнатные собачки. Из этого общества к нам пришел его генеральный секретарь Франко Грасси, как оказалось, большой знаток истории и искусства; коллеги называли его «синьором профессором» или «профессором». Пришел молодой сицилиец-рабочий. В 1963 году он с какой-то делегацией побывал в СССР, познакомился с русской девушкой Валей, стал переписываться с пей; в 1965 году вновь отправился к нам туристом, женился на Вале и вот привез ее на Сицилию. Он знал, конечно, что на его родном острове лимонов и апельсинов существуют тайные общественные пружины. Но даже и не подозревал, насколько эти пружины сильны. Полного сил тридцатилетнего человека по чьей-то указке уволили с работы, после этого вот уже который месяц обивает он пороги заводов, фабрик, мастерских — не берут никуда. Семья бедствует. Зарабатывает одна Валя, которая взялась преподавать русский язык членам общества. Но средства у друзей СССР скудны. Вале за ее труд платят очень и очень мало.
Душой всего дела в Палермском отделении общества «Италия — УРС» является изящная шатенка с огромными черными глазами на тонком матовом лице. Ее имя Лаура, она жена племянника известного деятеля Итальянской компартии товарища Помпео Колояни. Луара хорошо говорит по-русски, освоив чужой и трудный язык самостоятельно, и отлично водит тесный старенький «фиатик» модели «500», давно прекращенной производством.
Вместе с Лаурой и профессором, которого Лаура называет «Франка», начались наши путешествия по городу и его окрестностям, начались знакомства с людьми, с их бытом, с думами.
3
На Сицилии работает интересный писатель Леонардо Шаша. Одна из его книг, «Сова появляется днем», была переведена на русский язык и хорошо встречена советскими читателями.
Чтобы повидать Шашу, мы с И. Ф. Огородниковой отправились в центральную часть острова поездом, состоявшим из нескольких обтекаемых вагонов. Поезд из Палермо понесся вдоль морского побережья с пугающей скоростью, за окнами замелькали рощи, рощи лимонов, лимонов, лимонов. Потом сквозь туннели, туннели, туннели он свернул от моря в сторону. Начались горы и косогоры, луга с чахлой травкой, голые камни. Среди камней на косогорах и кручах паслись овцы. Мне припомнился фильм о сицилийском крестьянине, который через такие же горячие каменные гольцы гнал отару своих овец, уходя от карабинеров, потому что нарушил какой-то местный закон; воды в горах не было, солнце палило, и овцы одна за другой дохли, пока не подохли все. Страшная картина. И вот вся увиденная в ней природа, вся та обстановка — въявь передо мной. Только овцы не надают, а, силясь избежать лучей солнца, стоят вкруговую тесными группками, опустив головы к земле, подставив солнцу спины и курдюки.
Не скажу, сколько мы миновали туннелей среди скал и ущелий, пока наконец не вылетели из одного из них, длиной километров в семь-восемь, на равнину возле города Кальтаниссетты, в котором живет Леонардо Шаша. В доме Шаши нас усадили обедать. За столом были жена писателя синьора Мария и две его дочери. Старшая, Лаура, уже студентка, учится в Палермо, младшая, Анна-Мария, заканчивает школу.
Несмотря на известные языковые трудности, пошел интересный общий разговор. Леопардо Шаша скромен и мягок в манерах, в жестах, в словах. С ним спокойно, неторопливо, как-то надежно. Он родился на южном берегу Сицилии, в городе Агридженто. В Кальтаниссетту приехал когда-то учиться, да так и остался тут, сам став учителем. Первая его книга не была ни романом, ни повестью, В ней Шаша рассказывал о своем опыте обучения ребятишек. Увлекся историческими исследованиями. Рылся в архивах, в документах. Нашел материал об испанской инквизиции, жаловавшей когда-то Сицилию изрядным вниманием. Возник замысел новой книги — «Смерть инквизитора», документального повествования о сицилийской инквизиции, которая последнее аутодафе, когда человека сожгли живьем, устроила не так-то уж и давно — в первой трети восемнадцатого века. Шаша вдруг помянул мафию, страшным деяниям которой в наши дни посвящена последняя, только что вышедшая его книга.
— Значит, мафия существует и действует?
4
Я смотрю на обожженное солнцем лицо в крупных, резких чертах, на большие, тяжелые крестьянские руки, на то, как вместительные их ладони наотмашь рубят густой июльский воздух. А тот, кому принадлежат они, шагая от окон, за которыми под склоном берега изнывает в мертвом штиле синее Тирренское море, к окнам, распахнутым прямо в рощу лимонов на крутом каменистом подъеме в гору, читает гулкие, стреляющие стихи.
Читает он на сицилийском диалекте, и, пока это будет переводиться на итальянский, а затем на русский, у меня есть время припомнить недавно вышедшую у нас в Советском Союзе небольшую книжечку стихов хозяина дома над морем — Иньяцио Буттито.
вразброс вспоминаются задиристые строки, —
5
Депутат итальянского парламента от одного из округов Сицилии адвокат Людовико Коррао, человек деловитый и обязательный, с уверенностью гонщика управляет своим автомобилем «Фиат-850». Мы минуем длинные улицы Палермо, с полчаса петляем по склонам гор, вновь подымаемся к Монреалю и катим дальше над зеленой долиной, имя которой Конка д’Оро (Золотая впадина). В щедром, обильном плодоношении под нами красуются лимоны, апельсины, фиги. Постепенно они отступают назад, и мы втягиваемся в ущелье, которое становится все теснее, все угрюмее. Уже никаких лимонов: над каменистой дорогой повисают склоны голых гор, башнями встают мрачные скалы.
— Совсем до недавнего времени полными хозяевами здесь были разбойники, — рассказывает Коррао, поглядывая на обступившие дорогу каменные нагромождения. — Путников они останавливали чаще всего в этой самой тесной части Соломенного ущелья.
— Мафия? — спрашиваю я.
— Нет, просто разбойники. Крестьяне, которым нечего было есть. Мафия — сложная организация, с ней ни одно правительство Италии не могло и пока не может справиться. Кроме правительства «дуче». Муссолини упрятал мафиистов в тюрьмы. Теперь на этом основании они выдают себя за борцов против фашизма. Так сказать, жертвы его!
— А почему, собственно, фашизм невзлюбил мафию?
Призраки сходят с обложек
1
Едем грузным, но быстрым рейсовым автобусом, часа полтора назад отошедшим из Рима, с площади Республики. Медленно вползаем на подъемы, петляем по кручам, где с каждого поворота дороги открываются картины одна живописнее другой: то тесно сцепившееся черепичными крышами селение внизу, под обрывом, в долине горной речки, то замок из валунов на каменной выси по ту сторону ущелья, то такой же каменный монастырь далеких веков; и всюду щедрая природа по склонам: виноград, лавры, оливы…
Давно остались позади бесконечные римские предместья с обломками акведуков двухтысячелетней давности, столь же древними развалинами крепостных стен и мавзолеев; позади и плодородные долины предгорий. Наш автобус пересекает те гористые места, через которые предшественники древних римлян мчали на конях похищенных ими сабинянок; движемся все дальше, дальше — к горному городку Л’Акуила.
Дорога эта повидала многое и многих. Проезжали по пей, и не раз, должно быть, Саллюстий, родившийся там, в Л’Акуиле; Овидий, родина которого, утверждают, тоже в тех местах; в окрестности Л’Акуилы возили по этой дороге гладиаторов, рабов и зверей для их травли на сохранившейся до сих дней обширной арене. И еще однажды, уже не века назад, а в конце лета 1943 года, в глухом, сверкающем черным лаком вместительном лимузине был провезен по ней арестованный на выходе от короля Виктора-Эммануила III бывший диктатор Италии «кавалер» Бенито Муссолини.
Все мы прекрасно знаем, что такое фашизм, и знаем всю его природу, знаем, что он мрачное порождение империализма, хватающегося за фашизм как за крайнее средство самосохранения. Но для того чтобы не просто из тех или иных явлений жизни составлять различные концепции общественного развития, но и делать из них такие выводы, которые помогали бы видеть не только пройденную дорогу, а и путь впереди, вооружали бы нас зоркостью, способностью предвидеть, в начатках угадывать неизбежные последствия, — для всего этого мало одних только выстроенных в ряд явлений: ни в коем случае нельзя забывать и человека, особенностей его личности, его характера, его внутреннего мира. Империализм призвал себе на помощь не абстрактную общественную или государственную формацию с отчетливо сформулированной программой. Прежде всего он ухватился за кучку личностей с определенными устремлениями и наклонностями, в числе которых, в частности в Италии, оказался Бенпто Муссолини.
Пока автобус берет кручу Абруццких гор, есть время кое-что припомнить. История зафиксировала дату создания первой организации «фашо». Это было в Милане 23 марта 1919 года. Не кто иной, как торгово-промышленный клуб, предоставил для этого свой зал в особняке на площади Сан-Сеполькро, № 3. Там «социалист» Муссолини в единении с несколькими отпетыми националистами начинал свое повое, по лозунгам революционное, а по духу националистическое движение. 23 марта 1919 года говорили о несчастной Италии, разоренной войной, о ее народе, страждущем и голодающем. Все было как бы и за народ, за его благо, и вместе с тем подлинной мыслью о народе не был озабочен ни один участник «исторического» сборища. Каждый по-своему и только для себя предполагал погреть руки у огня, раздуваемого человеком с тяжелой, хмурой физиопомией.
2
Пройдя мимо статуи Саллюстия, установленной на небольшой городской площади, мы завернули в узкую улочку — виа Паганика — и по тесной лестнице с крутыми поворотами поднялись на второй этаж дома № 3. В нескольких тесноватых комнатках с низкими потолками здесь размещается партийный комитет Л’Акуилы и ее окрестностей. Привели нас сюда встретившие у римского автобуса товарищи Чичероне, Путатуро и еще несколько человек, приветливых и радушных.
Пьем кофе, ведем беседу. Среди наших хозяев есть двое, знающие русский язык. Почти все собравшиеся, за исключением самых молодых, — участники Сопротивления, бывшие партизаны отрядов и групп, действовавших в Центральной Италии, и в частности здесь, в их родных местах, у подножия гор почти трехкилометровой высоты, которые объединяются общим именем Гран-Сассо.
Самый старший здесь и по возрасту и по положению в партийной организации — товарищ Чичероне, плотный, сильный человек, с открытым, волевым лицом, на котором металлическим светлым огнем вспыхивают рубящие тебя клинками отточенных сабель большие, слегка навыкате глаза.
— Били немцев, били… — рассказывает он, раскладывая на столе старые фотоснимки. — Когда гитлеровские шайки оккупировали Италию, особенно когда пал режим Муссолини и нас, итальянцев, они из союзников переименовали в своих противников, началась кровавая резня. В деревне, тут, поблизости, у одного молодого крестьянина гитлеровцы вздумали отобрать лошадь. Крестьянин всегда крестьянин, и лошадь для него всегда лошадь. Он скрывался с нею в зарослях. Немцы схватили в деревне пятнадцать человек заложников, заперли в одной халупке и потребовали: пусть беглец явится с повинной, иначе заложникам будет плохо. Он не явился. Всех пятнадцать взорвали вместе с халупой… Или вот. Была группа молодых людей, почти школьников: самому старшему двадцать лет. Ну как это случается у ребят?.. Фантазии всяческие, «сыщики-разбойники», на двенадцать человек — один пистолет без патронов. Забрали всех двенадцать, и девятерых из них расстреляли. Прикончили бы и остальных, но уж очень маленькие те были. Вот они, смотрите! — Чичероне повертывает фотографии одну за другой ко мне. — Вот этого взорвали, а это как раз тот, который не отдал лошадь.
Смотрю на молодые лица крестьянских парней Италии. Сколько таких же, ничем не отличающихся от них, наших советских ребят погибло от тех же гитлеровских рук в деревнях Псковщины и Новгородчины, Смоленщины и Днепропетровщины, в лесах Белоруссии и на Дону…
3
Давно нет тех, кто осыпал почестями и орденами верзилу в черном эсэсовском мундире, — нет ни Гитлера, ни Муссолини, ни Геббельса, раздувавшего пропагандистские кадила вокруг «национального героя» фашистской Германии Отто Скорцени, а верзила, этот вот «национальный герой», процветает, как процветают и сотни, тысячи молодцов разных рангов, от нижайших ефрейторских фюреров до фюреров-генералов. Да только ли германских?
Во всех газетных киосках, во всех книжных витринах Италии, с утра до вечера завлекая читателей, ярко и броско пестреют обложками бесчисленные журналы и журнальчики. Одни из них, то ежемесячные, то еженедельные, то с какой-либо иной периодикой выхода, стремятся развлечь итальянцев анекдотиками и картинками прескабрезнейшего содержания, другие набиты сентиментальными историйками, дабы выжимать слезки, а с ними и лиры у немалого числом итальянского обывателя и мещанина, третьи со всего света соскребывают всевозможнейшие политические слухи и скандальчики, смакуют их, обыгрывают и на этой зыблющейся почве глубокомысленно прогнозируют будущее человечества.
Но немало увидим мы среди них и таких, которые страницы свои отдают не настоящему, не будущему, а прошлому, и в частности минувшей мировой войне, ее событиям, ее персонажам, ее тайным и явным пружинам. Такие издания выходят отдельными выпусками за порядковыми номерами; желающие могут переплести их в солидные тома и держать на книжных полках рядом с энциклопедическими словарями.
Каждый день, выйдя на улицу, я вижу смотрящие на меня с обложек глаза покойных Черчилля u Рузвельта, ныне здравствующих английских и американских генералов, испанского диктатора Франко; вижу внушительные панорамы высадок союзнических десантов на итальянских островах Пантеллерия и Сицилия, на морских побережьях Франции. Стволы пушек, гусеницы танков, стальные колпаки дотов, исчерченные цветными карандашами штабные карты, идущие в атаку доблестные англо-американские десантники… Недели две подряд с обложки повременного издания с эпически спокойным названием «Historia», № 103, во всех городах Италии, где только пришлось мне побывать, на меня, широко распахнув рот в злобном крике, оскалив зубы, таращила шальные глаза дамочка в шляпе с полями и в клетчатом платье с белыми пышными рукавчиками из накрахмаленных кружев.
Однажды я не выдержал и надел очки. «Синьора Гитлер!» — аннотировали содержание выпуска крупные черные буквы. «33 альбома Евы Браун!» Уплати двести лир, и ты сможешь с головой погрузиться в интимный мир любовницы фюрера. Вот ей четыре годика, маленькой, скромненькой немочке в белой наколочке. Вот ей семнадцать лет, и она подставила под глаз фотообъектива обнаженные плечи и спину, на которой, даря кому-то карточку на память, вывела свою роспись. Вот она в фотоателье гитлеровского придворного фотографа Гофмана, на Унтер-ден-Линден, где служила натурщицей, сфотографирована в вольной позе на столе. А вот уже в Берхтесгадене позирует в костюме — итальянцы каламбурят — Евы, игриво прикрытая пестрым зонтиком.
Бой продолжается
1
Представляясь, Джанкарло Маццола назвал себя так: «Маленький чиновник».
— Да, да, очень маленький. Служу в институте социального обеспечения.
Расспрашивать было не о чем. Огромная северная столица Италии — промышленный Милан — полна чиновного люда: и в бесчисленных государственных учреждениях и еще в больших числом частных. Быт миланских служащих обыден, неинтересен и однообразен. Все они, счастливые хотя бы том, что имеют и такую работу, наскоро выпив утреннюю чашку кофе, бегут к автобусам и к станциям метро, весь длинный беспокойный день добросовестно сидят, как в клетках, в своих конторах и конторёшках, все, когда закончен день, вновь устремляются к автобусам и к станциям метро. А вечером или прогуливаются по улицам, или убивают время в тех кабачках, где за кружкой пива или стаканчиком дешевого вина (раза в полтора дешевле лимонада) можно просидеть до закрытия, можно поболтать со знакомым или незнакомым о поджогах автомашин на стоянках, об очередном ограблении ювелирного магазина среди бела дня, об изнасиловании девятнадцатилетним кретином шестилетней девочки, а между всем этим наслушаться музыки из ящика, в который жаждущие ее то и дело опускают свои трудовые монеты.
Но вот, изучая друг друга глазами, не спеша с разговором, зашли мы с Джанкарло в пустынный каменный двор, поднялись по полутемной, пропахшей кошками лестнице, Джанкарло отомкнул ключом высокую дубовую дверь — и что же это такое? Широкие окна, стены, увешанные картинами, набросками, этюдами; банки с красками на полу, кисти, подрамники. Не обычный ли это пестрый, пыльный хаос мастерской живописца?
— Да, здесь моя мастерская. Я снимаю эту конуру за сравнительно небольшую плату и все время, остающееся от службы, провожу в пей.
2
Это уже не Милан, хотя, как бы вы ни старались, вам не удастся заметить пересеченную вами «пограничную линию».
— Это Сесто-Сан-Джованни, рабочий город, — сказал Джанкарло, когда его маленький «фиатик» застрял на минуту перед светофором. — Здесь нет ни картинных галерей, ни соборов, ничего такого, куда в длинных автобусах возят туристов. Даже подходящих развалин нет. Полсотни лет назад здесь была просто деревня, пригород Милана.
Я смотрю на ряды скучных домов-коробок, на длинные цементные заборы, за которыми скопления заводских цехов и корпусов, на мелькающие вывески пиццерий и тратторий, на людей, торопливых и плохо одетых. Обычная окраина обычного капиталистического города. Такая есть в ослепительной столице Франции, такая есть в Риме, в кораблестроительном шведском Гётеборге и кораблестроительном британском Глазго; так было когда-то — до нынешних строек на Московском шоссе, в Новой Деревне, вдоль Невы, — и в российском Петербурге. И как там, в старом Петербурге и сегодняшнем Париже, заводские вывески во все горло кричат, кто хозяин в этом городе, кому принадлежат заводы за бетонными стенами, магазины, бары, кинематографы… «Фальк! Фальк! Фальк!» — читаю всюду вокруг. «Марелли! Марелли! Марелли!», «Бреда! Бреда! Бреда!». Промышленный триумвират поделил в Сесто-Сан-Джованни меж собою все; из всего три хозяина выжимают лиры, лиры, лиры. На их предприятиях делают для Италии и на экспорт электрические машины, электрооборудование, льют стальное литье. Словом, это — царство металлургии и машиностроения. Крупное, растущее, набирающее силу. До войны здесь было сорок тысяч жителей, а сегодня уже вдвое больше — восемьдесят.
Итак, «Фальк, Фальк, Фальк! Марелли, Марелли, Бреда»… Кучка капиталистов, хозяйчиков, миллионеров, владельцев дворцов и вилл на теплых побережьях Италии, морских яхт в бухтах Специи, Ливорно, Савоны. Стоит им шевельнуть пальцем — и… Но что это? Почему то там, то здесь рядом с «фальками» и «марелли» на стенах зданий, на дверях магазинов я вижу такую знакомую, такую непривычную и почти невозможную в капиталистической стране огненно зовущую эмблему: скрещенные серп и молот?
— Узнаете, все узнаете. — Джанкарло ставит свой «фиатик» перед зданием, по всем этажам которого пестро разбросаны рекламы апельсиновой воды, кока-колы, кинофильмов-боевиков.
3
И вот, оставив позади себя Турин — царство автомобильной фирмы «Фиат», промчавшись по долинам Пьемонта, перевалив через бесчисленные холмы полной красот Лигурии, прорвавшись сквозь горные прибрежные туннели, мы на берегу Лигурийского моря, в курортном городке Альбенга, который весь в пальмах, олеандрах, жасминах. До княжества Монако с его рулеткой, до границы Франции отсюда полсотни километров. Звучит, правда, всюду: и на улицах, и на пляжах, и в кафе, барах, ресторанах — отнюдь не французская речь. Всюду немцы, немцы, немцы — из Западной Германии. Чистенькие девочки и мальчики в белых чулочках, за руку у белокурых, чистеньких, аккуратно причесанных мам в белых шортиках и пузатеньких, розовощеких хрестоматийных пап в шортищах защитного цвета.
Образованная серыми, очень старыми каменными домами, которые стоят так плотно друг к другу, будто бы они сплошной, единый дом, — перед нами тесная, старая-старая, видимо, средневековая площадь Сан-Микеле, вымощенная старыми-старыми большими серыми камнями, отшлифованными до блеска кожей тысяч и тысяч прошедших и проходящих по ним подошв. На фоне Caffe del Museo стоит дощатое возвышение вроде сцепы или эстрады, и на нем десятка два людей, среди которых в глаза бросаются прежде всего те, кто одет в пышные одежды католических священников; но есть среди них и те, кто в партикулярных брюках и пиджаках. Идет, так мне думается, торжественная месса. Богослужение слушают люди, для которых откуда-то понанесли длинных скамеек, рядами расставленных перед возвышением. За спинами сидящих — множество народа, которому скамеек не хватило. Площадь полна.
Стою в затихшей толпе и я, постепенно передвигаясь среди людей влево, по мере того как мою голову все настигает жаркое итальянское солнце, почти вертикально устремившее свои лучи в каменный колодец площади Сан-Микеле.
Над возвышением подняты два репродуктора, и слова службы, сопровождающиеся органной музыкой, записанной, видимо, на лепту магнитофона, разносятся по соседним с площадью улицам.
Наконец богослужение окончено, и мэр города Аль-бенги, как мне сказали, коммунист, произносит несколько слов о мире во всем мире, сообщает, что собрание это посвящено памяти итальянцев, погибших в боях с немецкими фашистами, что семьям их, родственникам в этот день будут вручены медали отцов, мужей, сыновей и братьев, для чего из Рима прибыли сенатор и депутат парламента, а еще один присутствующий здесь депутат — это депутат от избирателей самой Альбенги.
Пертини перевел дыхание, оглядывая ряды безмолвных слушателей.
— Нет, борьба не кончена. — Он рассек воздух рукой. — Не «была борьба», а «идет борьба». Недавно я ездил в Западную Германию, в одпом из бывших гитлеровских концлагерей пытался отыскать не могилу, конечно, но хотя бы то поле, где мог быть похоронен мой родной брат, уничтоженный гитлеровцами. Среди зарослей роз и гортензий я не нашел ничего. Мне указали на сохранившуюся печь крематория: «Может быть, здесь?» Подобно мне, по тем проклятым землям в поисках могил близких бродят тысячи и тысячи родственников. А в Нюрнберге в это же самое время прохаживаются по улицам, сидят в кафе и в своих пивнушках те, кто убивал, кто жег, кто закапывал!.. Они живы и умирать не собираются.
Слова эти звучали как набат.
Кончили выступать ораторы. К возвышению потянулись старые женщины в черных платках и наколках, седовласые, но еще крепкие старцы, совсем юные девушки и смущающиеся парни. Это были те, кто потерял своих родных, павших в партизанских боях с гитлеровцами. Депутаты парламента — и Секкья, и Пертини, и тот, третий, местный адвокат — вручали им награды их мужей, отцов, старших братьев, боевые партизанские медали. Люди плакали, вспоминая былое. Туристы в шортах щелкали затворами фотоаппаратов.
Я записал это все подробно, все речи ораторов потому, что моим глазам открылась в Альбенге такая сторона жизни современной Италии, о какой не очень-то много пишут. Скорее мы узнаём, какой режиссер какую поставил картину, что экспонируется ныне на венецианской биенале, нам сообщают о юной римской покойнице, пролежавшей тысячи полторы лет в мраморном саркофаге и сохранившей румянец на щеках, о новых находках гончарных изделий в Этрурии, о том, сколько машин в день выпускают заводы «Фиат», какой длины носят сегодня в Италии юбки и какой моден цвет губной помады. Это, конечно, тоже жизнь. Но о том, что говорит и думает итальянский рабочий класс, как он борется, но отступаясь от боевых традиций Сопротивления, — это, мне думается, уж по крайней мере не менее интересно и не менее первостепенно, чем все перечисленное выше.
Там, где родился и похоронен один великий англичанин
1
Теплый, солнечный июльский день. Зеленые пологие холмы с расставленными по их склонам одинокими вязами. Вязы стары и могучи — они как бы взяты с давнишних иллюстраций к английским романам о храбрых рыцарях и благородных разбойниках. Под шатровыми кронами вязов, в долинках среди холмов, по пшеничным и ячменным нивам — деревни, деревушки, селения, городки, отдельные домики. Домики двухэтажные; окна у них фонарями, в мелких, темных от возраста переплетах; окрашено все в спокойные, не бьющие по глазам, неяркие тона. Кое-где видны еще и белые, очень белые приземистые строения; в дубовых, грубо отесанных брусьях, которыми связаны их стены, чернеет цепко въевшаяся краска ушедших столетий. Это лабазы, конюшни, овчарни, заезжие дворы эпохи Тюдоров.
Старая Англия. Когда-то веселая и разбойная, ныне спокойная, не слишком торопливая, задумчивая.
Змеясь и петляя, изворачиваясь меж лоскутьев частных владений — как бы не задеть чей-либо огородик или цветничок, — в нескольких дюймах проскальзывая мимо курятников, гаражей, прудов, древних башен и самых что ни на есть современнейших бензоколонок, бегут по этой многое видавшей земле неширокие, но с превосходным ухоженным покрытием многочисленные автомобильные дороги. Держа курс на северо-запад, солидно катится по одной из них зеленый автобус-дальнеход; в нем пассажиры из разных стран: скандинавы, австрийцы, испанцы, западные немцы; есть две молоденькие американки, славные, скромные девчушки.
Из Советской страны нас трое.
Все мы едем в Стратфорд-он-Эйвон, в маленькую, тесную, по, как утверждают побывавшие в ней, живописную и уютную «страну Шекспира», Shakespeare country, туда, где родился, где рос и где закончил жизнь и похоронен тот, чьи творения вот уже более трех с половиной веков волнуют сердца и умы живущих на земном шаре. За несколько часов — за шесть или за семь — мы должны проделать путь, на котором у того человека, в его времена, уходило пять добрых суток; мы должны за эти часы пронестись по дорогам, истоптанным башмаками Ланчелотов и Робин Гудов, миновать не один десяток поросших мхом замков и не менее замшелых трактиров, в которых — и в тех и в других равно — разыгрывались когда-то мрачные, кровавые драмы; должны хотя бы минутку-другую постоять возле харчевен в тени дряхлых вязов, под сенью которых конечно же на пути в Лондон или из Лондона сиживал, потягивая эль, если на то были фартинги, и он, чья «страна» ждет нас впереди.
2
За окном автобуса — каменные, в лишайниках, стены, такие же дряхлеющие башни. Узкие стрельчатые окна, узкие улочки. Здесь нельзя не сделать остановку. Здесь и сам Шекспир останавливался у друзей на долгом пути в столицу или из столицы. Здесь молодые люди зачитывались печальной повестью Джульетты и Ромео и еще при жизни автора ставили своими силами «Гамлета»). Мы въезжаем, словом, в старинный, чуть было не написал с разгона студенческий, городок… Но он уже совсем и не такой ныне студенческий, каким был сотни лет назад, и не городок он вовсе, а городище: на одном из крупнейших в стране моторосборочных заводов — на заводе фирмы «Моррис моторе» — и на других предприятиях Оксфорда занято до ста тысяч его горожан.
Но и студентов, будем точны, здесь все еще немало. На шестнадцати факультетах и в двадцати пяти колледжах, входящих в университетскую систему, учатся шесть тысяч парней, главным образом, конечно, из буржуазных и аристократических семей.
Оксфордский университет основан в XII веке, и поэтому все здесь, от зданий до всякого рода правил и установлений, причудливое, чертовски устаревшее и вместе с тем небезынтересное.
Минуя арку ворот под башней, входим в покрытый газоном двор одного из наиболее древних колледжей. Странно, но по газону в этом дворе, оказывается, ходить нельзя, что редкость в Англии, в которой все хвалятся, и не без оснований, непробиваемостью своих знаменитых газонов. Здесь же, как нам разъяснили, прогуливаться по травке имеют право только профессора и преподаватели. Остальные пусть изволят придерживаться посыпанных песком дорожек.
Этому правилу сотни лет, и за три столетия не нашлось силы, которая бы изменила его. А может быть, и не надо его менять?
3
И вот перед нами пестрый, вызолоченный солнцем, приятный городок, в котором всего-то тысяч пятнадцать жителей. Оп, наверно, очень тихий, мирный, провинциальный. Но сегодня сказать что-либо определенное об этом невозможно. Сегодня воскресенье, и сюда, в зеленый уголок зеленой Англии, съехалось еще, пожалуй, тысяч двадцать из Бирмингема, Ковентри, даже из Лондона. Люди сидят., лежат, гуляют по берегам медленно, не спеша текущего Эйвона, вдоль старого канала, в котором эскадрами и поодиночке крейсируют величавые лебеди. (А лебеди в Англии ничьи, потому что с незапамятных времен они принадлежат якобы королям, но королям давно уже не до лебедей.) Немало народу в барах, в пивнушках. Улицы чисты и опрятны. Это не лондонские улицы, это стратфордские, и не улицы они, а улочки. Па них есть строения, которые, как взглянешь на такое, тотчас привлекают к себе внимание.
Первым таким строением, в которое мы вошли, был двухэтажный дом на Хенлей-стрит. Типичная тюдоровская архитектура: каркас из отесанных топорами, вычерненных бревен и между бревнами снежно-белая штукатурка дощатого заполнения. Оконные рамы в частую решетку, темная черепица на кровле. Над входом — герб, известный всем, кто сколько-нибудь знаком с биографией Шекспира: желтый щит и — вкось по нему на черном поле — золотое копье. Копье потому, что в переводе на русский Shakespeare значит Потрясатель Копья.
Мне помнилось, что над щитом должен бы быть белый сокол, который держал бы это копье в своих когтях, и надпись бы должна быть — девиз «Не без прав». Но почему-то ни сокола, ни девиза нет. Неужели владельца герба смутил препаскуднейший шум, поднятый его завистниками в ту пору, когда он, внук землепашца и сын кожевника, получил потомственное дворянство и заказал себе герб с девизом и соколом? Был бы Вильям Шекспир позаурядней, ему простили бы что хочешь, любые причуды, любые промахи и даже не так бы завидовали дворянству, появившемуся известному достатку. Но тут привязывались ко всему, в том числе и к этому соколу с девизом. Помянутый Бен Джонсон в одной из своих комедий зло высмеял деревенского парнягу-простака, который обзавелся дворянским гербом, поместив на нем кабанью голову и начертав девиз «Но без горчицы».
Ходим по дому, из комнаты в комнату: кухня, столовая, помещения, где отец драматурга занимался своими кожевенными делами, — поднимаемся на второй этаж. Полы, лестницы скрипят под ногами, «дышат». Стар дом, стар. Да и конструктивно эта тюдоровская архитектура жидковата. Это не замок, сложенный из каменных глыб на тысячелетня. Это недорогой дом небогатого жителя маленького сельского городка. Приходится только удивляться, что он еще цел до сих пор, этот деревянный ковчег на Хенлей-стрит.
На стенах в рамках, в витринах под стеклом много интересных старых документов, касающихся жизни Шекспира и его семьи, постановок спектаклей по его пьесам, публикаций самих пьес и сонетов. Из документов следует, что в шекспировские времена нелегко было драматургам сводить концы с концами, и, если бы Вильям Шекспир не стал пайщиком театра «Глобус», он бы вообще прожить не смог на свои трагедии и комедии. За рукопись «Гамлета» он — все ли наши современные творцы прекрасного знают об этом? — получил всего-навсего 7 (семь) фунтов стерлингов.
4
В тот воскресный день мы объехали в автобусе дома и места, так или иначе связанные в Стратфорде-он-Эйвон с именем Шекспира: и дом его жены, Анпы, окруженный цветниками, в которых высажены все цветы, упомянутые у Шекспира в пьесах, и дом дочери, Сусанны, один из замечательнейших образцов архитектуры времен Тюдоров, и, наконец, остановились возле отеля того же архитектурного стиля и носящего название «Отель «Шекспир» на Чэпел-стрит.
Видимо, это — тоже очень старое здание, и сам отель достаточно стар. Может быть, когда-то здесь был постоялый двор или трактир с комнатами наверху, и в них хозяева закалывали кухонными ножами тех постояльцев, которые побогаче. Обслуживание в отеле современное, отличное, но старина смотрит на вас из всех углов. Деревянные, крутые лесенки, узкие, запутанные, как на большом пароходе, коридоры, двери из старого дерева, петли и ручки на дверях и окнах, кованные из железа или из меди. Все грубовато, средневеково. В комнатах средневековые шкафы, высокие постели. На дверях, рядом с no-мерами комнат, написаны еще и имена того или иного из шекспировских персонажей. Короли Лиры, Гамлеты, Ромео, Джульетты, Ричарды…
Нам отвели комнату № 146. Она носит имя Генриха VIII, того самого короля, который срубил головы семи или восьми своим женам но одной только причине, что все они рожали ему девчонок, в то время как он ждал наследника, сына. Надо полагать, этот метод воздействия на строптивых женщин должного эффекта не дал, так как после Генриха VIII, если я не запутался в историях английских королей, царствовала знаменитая Елизавета I, кстати, тоже срубившая немало голов своих приближенных.
Остаток дня мы провели в городе, на его улицах, на поросших деревьями берегах Эйвона, среди тысяч гуляющих англичан; заходили в старинные пивнушки, слушали говор горожан.
Конечно, прогуливаясь сегодня по Москве, ты слишком далеко будешь от той Москвы, какой была она, скажем, в XVII или в XVI веке. Но все-таки от тех времен остался Кремль, остались палаты бояр Романовых, дом Малюты Скуратова, храм Василия Блаженного, Лобное место, башни, церкви, монастыри, и если прищурить глаза, чтобы не так яростно в них врывалась современность, если при этом еще и пофантазировать, то кое-что и предстанет перед тобой из тех времен далеких. Вот так же фантазировали и щурились мы в Стратфорде-он-Эйвон, дабы в какой-то мере увидеть, почувствовать эпоху Шекспира, представить самого Шекспира на улицах этого провинциального городка. И река Эйвон, должно быть, не слишком изменилась за четыре столетия, и канал с его дряхлой плотиной, и пятисотлетий, поросший зеленью мост стоит, как стоял в ту пору, и башня старой, очень старой церкви Святой Троицы — Holy Trinity Church — отражается в недвижной зеленой воде, как отражалась и лет шестьсот — семьсот назад, хотя воды этой утекло, видимо, достаточно много; и в этих пивнушках трудовые люди сидят перед бокалами пива так же степенно, тихо, раздумывая над сложностями и трудностями жизни.
Остров бурь
Из путешествий на Цейлон
[8]
Первые шаги по земле неизвестной
1
С крытого балкончика моей комнаты, которая под самой крышей отеля «Тапробана», можно рассматривать почти всю территорию и всю акваторию обширного порта Коломбо. Они не просто отсюда видны. Отель этот, старый, солидный, то ли конца прошлого, то ли самого начала нынешнего века, сооруженный не для международных гуляк с фотоаппаратами, а для людей деловых, как бы и сам включается в комплекс портовых причалов, пакгаузов, подъемных крапов. Он стоит на берегу, нависая грузными арчатыми этажами над приземистым зданием таможни, на белом фронтоне которой большие круглые электрические часы. Они идут на два с половиной часа вперед против московских.
У причалов несколько десятков кораблей разного топ-пажа. Вокруг их мачт вьются пестрые флаги множества стран. За пределами бухты, огражденной бетонными молами от океанских волн, прямо там, в синем-синем океане, — еще до двадцати судов. Задумчиво дымят, врезав якоря в песчаное дно, чего-то ожидают.
С моей терраски отлично разглядывается и вся та часть города, которая расположена на север от порта, вдоль берега бухты, и дальше. Вижу цветистое кипение прокаленных солнцем крикливых улиц, почти черную от времени черепицу крыш, витые минареты мечети, кубические башни костелов и поднятые крутыми уступами кровли буддийских храмов. И еще вижу вдали метелки бронзовых листьев на вершинах змеистых тонких стволов кокосовых пальм.
Если бы не пальмы да не огненно-жаркое солнце, которое, выбелив все вокруг, вертикально уставилось прямо тебе в темя, можно подумать, что ты в голландском Амстердаме или в уэльском Кардиффе, где день и ночь грузятся углем заезжие пароходы. Что касается запахов, то во всем мире портовые причалы пахнут одинаково: мазутом, рыбой и водорослями.
Почему здесь, вблизи экватора, думается о прохладном Уэльсе, почему вспоминается туманный Амстердам? Да потому, конечно, что эта часть столицы Цейлона примыкала когда-то к оснащенному дальнобойными пушками береговому форту сначала голландцев, а затем англичан; белые колонизаторы так и называли ее «фортом», застраивали по образу и подобию своих северных столиц внушительными, отнюдь не рассчитанными на условия тропиков каменными громоздкими зданиями — для контор и оптовых складов, для банков и универсальных магазинов.
2
После таких длинных дорог, как восемь тысяч километров за сутки, после таких климатических контрастов, как ноябрьская Москва и никогда в нашем понимании не знающий зимы тропический Коломбо, хочется отдохнуть, отоспаться,
отойти.
Но в поездках по заграницам это совершенно невозможно. С первых твоих шагов по чужой земле тебя закручивает неизбежный, фатальный вентилятор.
Проведя какой-нибудь час в отеле, окинув взором порт и город с балкона, выпив бутылочку отлично освежающей воды под названием «тоник», мы, подхваченные ветром этого вентилятора, уже отправились на ежегодно устраиваемую выставку молодых художников. В небольшом зале было собрано несколько десятков живописных и графических работ. Среди них оказались довольно привлекательные, в которых виделось свое, самобытное, цейлонское. Своеобразно по цвету, по замыслу, по содержанию было выполнено полотно, на котором живописец изобразил молодого рабочего, почти мальчика, занятого притиркой клапанов автомобильного мотора. Нам назвали автора этой заметной работы. Им был работающий в механических мастерских сын председателя Компартии Цейлона доктора Викремасингхе Сурен. Привлекла внимание работа и другого молодого художника: «Корни» — поразительное сплетение корней какого-то крупного дерева, вгрызающихся, видно, не в очень плодородную песчаную землю, вгрызающихся упорно, со всей яростью живого, борющегося за жизнь.
Было и еще несколько заслуживающих внимания пейзажей, жанровых сцепок. Но большинство — подражание. Чему? Тем западным образцам, когда стирается национальное, народное, все, что идет от жизни, от острого, пытливого глаза. Лихая кривокосая абстракция или полуабстракция, формалистика в красках. Боясь вот таких работ, как «Корни», как «Молодой рабочий», ее, эту безудержную порчу холста и красок, активно поддерживают. Кто поддерживает? А тот, кто не заинтересован в росте, в развитии национального самосознания народов, недавно вырвавшихся из-под колониальной зависимости. На выставке представлены керамические скульптуры, обожженные в специальной электропечи. Кто же молодым скульпторам Коломбо преподнес эту печь? Всюду проникающий, вездесущий, располагающий миллионами долларов так называемый «Фонд Азии», одна из множества североамериканских организаций, предназначение которых — держать народы других стран в американской узде, скупать человеческие души.
Спустя несколько часов мне пришлось увидеть и живого представителя этого пронырливого мира.
Наш соотечественник Владимир Павлович Байдаков, встретивший нас на Цейлоне, предложил вечером, после выставки, заехать домой к одному, как он отозвался, очень хорошему цейлонскому художнику-реалисту Гарри Пирису.
3
Отель «Тапробана» расположен удивительно удачно. В Коломбо есть еще два первоклассных отеля. «Маунт Лавиния», километрах в семи-восьми от делового центра города, на прибрежной скале над океаном, в привлекательной зелени. Он хорош для туристов и миллионеров. И «Голл фейс», тоже на самом берегу, — до искусственного плавательного бассейна здесь долетают натуральные океанские брызги. «Голл фейс» удобнее, чем «Маунт Лавиния», хотя тоже несколько оторван от главных центров цейлонской столицы. А вокруг «Тапробаны» кипит шумная, беспокойная до предела живая жизнь. Вокруг «Тапробаны» магазины, рестораны, харчевни, открытые толчки; развалы товаров прямо на каменных плитах под сводами торговых галерей. Близ отеля, почти примыкая к нему тыльной стеной, расположено здание цейлонского сената. Два шага отсюда до газетного треста «Таймс оф Цейлон» — перед окном моей комнаты маячит серая башня его, задуманного как небоскреб, высокого, узкого здания. А еще шаг — будет и гнездо печатной дезинформации и клеветы, называемое «Лейк хаузом», потому что свито оно на берегу внутригородского озера; а озеро по-английски — лейк.
Выйдешь на улицу — тебя тотчас хватают за руку разнообразные «комиссионеры», жаждущие заработать рупию-другую. Они готовы отвести тебя в чайную, где подают освежающий чай со льдом, в китайский ресторан, где тебе отварят только что пойманных в океане креветок или огромных крабов, в лавки ювелиров, которым нет числа и витрины которых завалены добываемыми на Цейлоне сапфирами, аметистами, изумрудами, топазами любых форм и размеров; в этих лавочках (одни из них бедненькие, этакие каморки: два шага вдоль, два поперек, другие — сверкающие витринами царства сокровищ) пе-ред прилавками, созерцая все, что раскинуто на кусках черного бархата, примеривая на себя, а себя, обвешанных золотом, камнями, серебром, рассматривая в зеркалах, сидят дородные золотистые леди из благополучных, благоденствующих семей.
Прямо возле подъезда отеля тебе попытаются продать полотнища цейлонских почтовых марок, подобранных сериями для филателистов, ножницы для стрижки не то овец, не то ягуаров, аляповатые изображения мадонн, шариковые авторучки, слонов из черного дерева, замысловатые пищалки и визжалки. А за плечом ты все время будешь слышать неизменное, таинственное: «Чендж мани» — «Менять деньги». Это представители черного рынка. Они отдают рупии за доллары и фунты, но, если надо, могут взамен рупий снабдить долларами и фунтами. «Чендж мани» вы услышите даже в зоологическом саду, перед террариумами с питонами, или плещась в прибойных волнах на пляже «Mayнт Лавинии».
Пройдя не спеша к северу от нашего отеля минут десять, вступишь уже в ряды настоящих базаров, в узкие проезды самых бойких торговых улиц Коломбо. Полупудовые ананасы, гроздья бананов, связки ярко-желтых королевских кокосов, какая-то неведомая приманчивая снедь, переслоенная бесконечными навалами тканей — шелковых, нейлоновых, хлопчатобумажных всех расцветок, всех рисунков, какие только возможно придумать. Изделия из стекла, фарфора, кожи. Обувь, ножи, фонари… И крик, крик, крик: «Купите!» Это «купите» произносится на всех языках мира. Даже слышится и такое, на нашем родном: «Покупай, дура, дешево!» Продавец при этом радушно улыбается, он, видимо, наслушался, как возле лотков и прилавков, дружески советуясь, поговорили наши соотечественницы.
Невозможно придумать, чего бы нельзя было купить на коломбийских толчках, в этих рядах и улицах под тропическим солнцем Ты найдешь здесь все, что тебе понадобится. Тебе захотелось опоясать надежным ремнем чемодан, истрепанный в трюмах самолетов, — пожалуйста, вот он, этот ярко-желтый здоровенный ремнище. Отвалилась дужка от часов — ее тебе тотчас припаяют. Захотел костюм для того, чтобы пойти на прием к премьер-министру, — к утру сошьют… Все это быстро, мгновенно, на месте. Жесточайшая конкуренция подхлестывает людей. Торговцев не меньше, чем покупателей, а товаров неизмеримо больше, чем их могут купить трудовые цейлонцы. Что же делать торговцам, чтобы все-таки продать, хоть немного, да заработать? Один путь: лезть вон из кожи и делать так, чтобы человек и не хотел бы, да купил.
4
Вышло так, что к вечеру второго же дня пребывания в Коломбо я получил приглашение на прием к премьер-министру цейлонского правительства, известной всему миру прогрессивной общественной и государственной деятельнице госпоже Сиримаво Бандаранаике.
Пришлось надеть невыносимые в тропиках темный костюм и галстук. От этого началась невообразимая припарка.
Резиденция Бандаранаике находилась на Галле роуд, многомильной улице, которая начиналась, по сути дела, возле нашей «Тапробаны» и тянулась вдоль океанского побережья до самой «Маупт Лавинии», превращаясь дальше в шоссе, идущее в Галле, город на самом юге острова. На этой улице, точнее, на Галле роуд, в зелени, за невысокой, по грудь человеку, каменной оградой, в глубине участка стоит каменное здание в два этажа. Перед ним раскидистое дерево, все усыпанное лиловыми электрическими лампочками. Нашу машину пропустили в ворота полицейские в защитных френчах, такого же цвета шортах и лихо заломленных мушкетерских шляпах. По хрустящим гравием дорожкам мы подъехали к входу в здание резиденции. По имени огромных деревьев перед зданием, которые называются «Темпл триз» — «Храмовые деревья», и сама резиденция носит официальное название «Темпл триз».
Во дворе толпилось десятка два богатых машин; под навесом возле левого крыла здания стоял черный броневичок с пулеметами.
Прием был устроен в честь советских космонавтов Терешковой, Николаева и Быковского, совершавших в эти дни поездку по Цейлону. Они уже были там, в не слишком просторной, скромной гостиной, где собрались представители высших властей острова — министры, военачальники; были тут люди искусства, дипломаты и фоторепортеры. Я разговаривал с представительным сановником, который вместе с госпожой Бандаранаике побывал в Ленинграде, когда она приезжала в Советский Союз; сановник горячо рассказывал о том, что ему удалось повидать на берегах Невы.
5
Мы знакомимся с Коломбо. Побывали в двух-трех музеях. Вышли на предлиннейший бетонный мол, которым гавань ограждена от океана. У цейлонцев существует поверье, будто бы океан терпеть не может женщин, и стоит, дескать, женщине появиться на берегу, он начинает рычать и злиться.
Посмеиваясь над легендой, мы шли по высокой дамбе, в конце которой начинался сам мол. Дамба над уровнем воды поднята метров на шесть, не менее. Внизу — нагромождение каменных глыб. Зелено-синяя вода длинными языками, медленно наплывая, как бы влизывается в щели меж этими камнями. Батюшка океан спокоен, плавен, он широко и глубоко дышит, от него пахнет йодом и еще чем-то свежим, бодрящим, от чего и тебе дышится легко и радостно. Светит вовсю солнце. В небе ни облачка, ни пылинки. И вдруг, когда мы повернулись к океану спиной и принялись разглядывать гавань с кораблями, за нашими спинами, еще над нами метра на два, на три, именно только в этом месте, где мы стояли, кипя, вскинулась длинная крутая волна и так грохнула на нас пудами воды, что мы еле удержались на ногах. Не дожидаясь второй атаки «батюшки», до нитки мокрые, все бросились бежать. Часовой, стоявший у ворот на мол, видя происшедшее с нами, развел руками и показал два пальца: ничего не поделаешь, говорил он этим, океан и одной бы женщины не стерпел, а среди вас их целых две.
На молу, кстати, как всюду в мире, где есть вода и берег, сидят рыболовы и закидывают удочки. В отличие от наших подмосковных рыболовов, которые из-за пары ершей или окунька длиной со спичку готовы примерзать, если дело зимой, ко льду или, если лето, быть сожранными комарами, — да, в отличие от них у цейлонских удильщиков клюют здоровенные рыбищи, иные сантиметров в пятьдесят — шестьдесят длиной. Вытащенные из воды на мол, они едва успевают разок-другой трепыхнуться, а затем свирепое солнце их тут же превращает на раскаленных камнях в воблу.
В порту, огражденном молами, почему-то очень тихо, краны не гудят моторами, не лязгают зубчатыми колесами лебедки, не кричат буксиры. И очень мало кто входит и выходит через ворота таможни, от которых начинается этот мол. Возле ворот, что-то тщательно прожевывая, отчего быстро и мелко движется его борода, стоит огромный дымчато-серый козлище. У него гордый горбоносый профиль и небрежно откинутые назад длинные рога. За ним интересно понаблюдать и послушать, что рассказывают о нем местные жители. Козел в своем поведении до странности мудр: нетороплив, философически спокоен, созерцателен. Грузчики делят с ним ленч, рассаживаясь в перерыве на обед вдоль ограды порта; козел не отказывается от предложенного, по и не набрасывается на что попало.
Каковы анкетные данные этого постоянного стража таможенных ворот, пребывающего возле них явно на общественных началах? Давно ли он контролирует вход и выход на территорию и с территории порта Коломбо? Один из грузчиков сказал: «Когда я поступил сюда работать, он уже был здесь. А я пришел в порт лет пять назад». Другой прикинул в уме: «Я в порту одиннадцатый год и не помню, чтобы он был тут, когда меня принимали». В конце концов выяснилось, что семь-восемь лет назад из Индии на Цейлон привезли стадо топкошерстых, породистых коз. Были среди них и козлята. Один из них отбился от стада, затерялся среди портовых построек и штабелей с товарами да так и остался тут на долгие годы, помаленечку рос, из козленка превратился вот в этого самого козла. Докеры его подкармливали, привыкали обоюдосторонне: они к нему, он к ним. Матросы с кораблей из Европы и Америки научили его потягивать виски и джин. Захмелевший козел поначалу буйствует, принимает боевые стойки, грозит рогами, потом укладывается возле заросшей бурьяном земляной степы, за которой спрятаны пушки для салютов, или прямо у входа в таможню и мирно спит. Его знают моряки всех кораблей, какие только заходят в Коломбо.
Едем в Канди
1
В сером фургончике-«Москвиче», за рулем которого сам его хозяин Владимир Павлович Байдаков, покидаем провеянную влажными теплыми ветрами зеленую цейлонскую столицу. Как принято во всех странах, где столетиями владычествовали англичане, резво катим левой стороной узкой, с крутыми поворотами асфальтовой дороги.
Катим на северо-восток острова, и не просто катим, а делаем это с предельной скоростью. Навстречу нам на таких же бодрых скоростях несутся драные, облезлые, измятые лимузины всех марок мира, скрипучие грузовики и перевязанные проволокой мотоциклы. Куда бы и кто бы ни ехал на острове, все летят почему-то как на пожар. Сидишь, мотаешься из стороны в сторону на крутостях и обгонах, и тебя берет удивление: почему ты все еще цел, какие храпят тебя боги?
Последствия нетерпеливой, едва ли не конвульсивной езды видны почти в каждом селении, где есть мастерские жестянщиков и медников. Возле них густо раскиданы искореженные автомобильные кузова. Для мастерских это неплохой бизнес. Побитые, вышедшие из строя не только из-за аварий, но и по глубокой дряхлости разномастные автомобили непременно и притом тщательно ремонтируются, потому что ввоз их на остров в числе других иностранных товаров тоже прекращен по валютным соображениям.
Сразу же за окраинами Коломбо дорога наша превращается в зеленый коридор среди кокосовых пальм с искривленными змеисто-тонкими стволами и бананов с яркими, сочными листьями, посеченными тропическими ливнями, когда с неба стоймя в землю могуче бьют проволочно-жесткие струи воды.
Я сказал выше: «почти в каждом селении». Это по точно, потому что перерывов меж селениями, а следовательно, и границ, отделяющих одно селение от другого, почти нет. На Цейлоне, говоря языком географов, в большинстве «ленточное» расселение. Это такое расселение, когда на протяжении дороги строения многими десятками километров, или, по-здешнему, миль, идут в одну линию справа и слева от обочин и ни на шаг не отступают от них дальше, потому что дальше или плантации, или просто джунгли.
2
Кто бы и зачем бы ни приехал в Канди, непременно отправится в его знаменитый ботанический сад. На громадной площади еще в прошлом веке заложено это богатейшее собрание тропических деревьев, трав, кустарников, цветов. Как в Батумском ботаническом саду, тут можно зайти в одну из аллей и только к вечеру выбраться за ворота через другую. Густые заросли бамбуков, длинные и прямые аллеи пальм пальмир, пальм капустных, каких-то еще, толстенных и высоченных; их обкиданные лишайниками седые стволы образуют нечто подобное римским колоннадам. Большой орхидейник, в котором тысячи сортов этих впитывающихся в гнилушки растений и цветущих так, будто они не цветы, а немыслимые выдумки сумасшедшего художника. На одной из полян стоит раскидистое дерево. Читаем: «Железное дерево». Посажено оно, оказывается, «последним русским царем» в 1891 году, когда Николай Второй (в ту пору он еще не имел порядкового номера, а был просто наследником русского престола) совершал путешествие по странам Южной и Юго-Восточной Азии и когда в Японии ему крепко стукнули самурайской саблей по незадачливой обывательской головенке.
Шутка истории: неподалеку от железного дерева, посаженного последним русским царем, растет деревце, которое посадил первый космонавт Земли Юрий Гагарин. Возле него, снимая друг друга на кинопленку, кривляются туристы из Западной Германии. Мясистыми оголенными руками они делают как крылышками, будто тоже летают. Малые в зрелом возрасте. Может быть, и в самом деле летали. На Ленинград, например, в зиму с 1941-го на 1942-й. Или на Лондон, Манчестер. Или на Варшаву.
То там, то здесь в зарослях деревьев, в густых обширных кронах идут птичьи собрания. Сколько пернатых участвуют в каждом таком сборище — не подсчитаешь. И какие это птицы — не поймешь. Верный Брем, первый мой учитель природы, — даже и он, описавший сотни птичьих пород, здесь наверняка спасует. Птицы на своих собраниях так орут, будто враз работают сотни сверлильных станков, собранных в одно место. Или скорее не станков, а тысячи ручных дрелей по металлу.
Среди этой расщедрившейся природы понимаешь вдруг, откуда взялись те, скажем, «бабьи сплетни», которые произрастают на окнах наших любительниц комнатных цветов, или безымянные веселые лопухи в горшках и десятки иных комнатных растений. «Лопухи» густо лезут из каждого болотца. «Бабьи сплетни» обвивают стволы деревьев, и все остальные «паши цветочки» на каждом шагу прут наружу из здешней плодородной земли.
В обеденный час, то есть к вечеру, к нам пришли Гунадаса Амарасекара с женой. Молодой человек, которому едва за тридцать, уже хорошо известен цейлонским читателям. Он написал роман «Падшая», вокруг которого поднялся сильный шум. Одни утверждают, что книга эта безнравственна, другие, наоборот, что она направлена против безнравственности. Судить самому трудно. Написан роман на сингальском языке и на русский не переводился. Но трезвые люди, которым верить можно и даже нужно, говорят, что прежде всего это произведение талантливо и что такие, как Гунадаса Амарасекара, — будущее цейлонской литературы.
С Питером Кейнеманом
1
Впервые этого человека я увидел и услышал в 1961 году, на XXII съезде партии, у нас, в Московском Кремле. Но что, собственно, я увидел? Далеко на трибуне стоял представитель Компартии Цейлона, ее генеральный секретарь, и от имени цейлонских коммунистов на английском языке приветствовал коммунистов Советского Союза. Ни черт его лица, ни осанки рассмотреть я, конечно, не мог. И уж никак не мог подумать, что когда-либо с ним встречусь.
Но вот я в его доме в Коломбо. Узкий въезд с узкой улицы. Тесный двор, такой тесный, что заехавшая сюда машина, чтобы выехать, должна пятиться задом. Зелень, само собой, из всех углов. Крытая тесная терраска, на которую ведут три-четыре ступени. С терраски вход в гостиную; там желтоватые, почти пустые стены, столик, диван, несколько кресел. В доме есть, тут же рядом с гостиной, маленький кабинет хозяина, заваленный книгами; в глубине, если пройти по коридору, — столовая, спальня, еще комнатка для женщины, которая ведает домашним хозяйством. Вот в общем-то и все. Небольшой, скромный домик, но известен он, пожалуй, всему трудовому народу не только Коломбо, но и других частей Цейлона.
Питеру Кейнеману недалеко до пятидесяти. Но он выглядит так, как хорошо, если б выглядели многие, которым нет и сорока. В его дедах и прадедах сингальская кровь смешалась с голландской, поэтому лицо Питера смугло смуглостью здорового загара; по-нашему, это так, будто он только что вернулся из Крыма. Лицо человека сильного, волевое, глаза тебя все время испытывают: а ну, интересно, кто ты такой и чего стоишь?
Мы сидим за столиком, вокруг крутятся собаки — веселый пес Кирибат и его злобная кривоногая мама Три-ки. Разговор — надо же ему с чего-то начаться — заходит о собаках. Затем с собак перекидывается на то, что в цейлонской почве еще слишком крепко и цепко сидят корни влияния колониальных держав, в частности Англии. Крепкие позиции сколотили Соединенные Штаты Америки, а в последнее время в тело Цейлона начинает все глубже вгрызаться Западная Германия.
— Тоже псы. Но не столь добрые, как Кирибат. Скорее, как та старуха! — Питер кивает на Кирибатову мать. — Но она только рычит, а те рвут живое мясо.
2
Как все здесь говорят, в этом году погода для декабря не типичная: должно бы быть сухо, а вот раз по пять на дню принимаются лить теплые, дымные дожди. В разгар очередного потопа позвонил Питер Кейнеман.
— Я бы хотел свозить вас в одно местечко. Это в так называемой сухой зоне — засушливой зоне Цейлона. Там сухо, отдохнете от дождя.
— А кроме засухи, что там есть еще?
— Предвыборный митинг левых сил. У нас идет кампания по выборам в муниципалитеты.
Через час мы мчались с Питером в его старенькой, потрепанной черной машине снова по дороге на Канди. За рулем сидел сам Питер, умелый и уверенный, хотя несколько отчаянный водитель. Снова по сторонам от дороги тянулся нескончаемый ботанический сад. В селениях на этот раз время от времени попадались какие-то эстрады, трибуны, увитые размокшими от дождя бумажными пестрыми флажками; в установленных, видимо, для такого случая громкоговорителях то гремела музыка, то слышалась крикливая речь.
3
— Завтра мне разрешено допек отдохнуть, — сказал как-то под вечер Питер, заехав в отель. — Часиков в семь утра будьте готовы, поедем вдоль побережья на юг в одно красивое местечко.
Может быть, конечно, он и отдохнуть решил, но я-то понял его: он хочет как можно больше интересного показать мне на острове, который любит, как самый страстный, горячий патриот, и я уже не сомневался в том, что то местечко будет интересным.
На этот раз с нами поехала и его жена Мод, накануне выпустившая очередной номер газеты и тоже получившая относительную свободу от своих редакторских дел.
Ехали побережьем океана, по той дороге, которая началась за окраиной Коломбо, когда кончилась многомильная улица столицы — Галле роуд. Дорога вела на юг, в старинный город и порт Галле. Справа, за узкой полоской песчаной прибрежной земли, заросшей кокосовыми пальмами, бился прибой океана, мощно шумя и погромыхивая. Слева тоже были пальмы, пальмы, пальмы, и под ними, среди них — каменные или оштукатуренные — дома с каменными оградами, такие, как в дачных пригородах старых европейских городов. Па манер купцов и дельцов из Европы тут строились богатевшие под их крылом местные тузы, наживались на производстве и торговле всем, что может дать человеку кокосовая пальма, и прежде всего на веселящем напитке тодди и следующем за ним еще более крепком араке.
На берегу то там, то здесь лежали тяжелые океанские лодки рыбаков; рыбаки большими артелями, вытянувшись в цепь, тащили заброшенные в океан сети; в ячеях, сверкая металлом, бились большие здешние рыбины. Когда, чтобы посмотреть, как все делается, мы возле таких рыбалок выходили из машины на берег, нам слышались тягучие, стонущие песни. Видимо, всюду так, у всех народов: и песни «бурлацкой артели» и песни «рыбацкой артели» тягучи, неторопливы, печальны, как и сам труд их.
Не все спокойно в Парадизе
1
На Цейлоне, как мне бросилось в глаза в первый же день, люди неплохо одеты и очень любят чистоту. Все мужчины, как правило, — в белом: белый саронг — подобие тесно стянутой юбки до щиколоток — и белая сорочка; или же вместо саронга — белые брюки и опять же непременная белая рубашка. Женщины, те, понятно, любят яркое, и я уже говорил, многие из них носят сари — удивительные одежды, делающие всех красавицами.
Цейлон отделен от Индии всего лишь несколькими десятками километров Полкского пролива. Но разница в уровне жизни, доставшаяся после ухода англичан народам двух тесно соседствующих стран, весьма ощутима. Экономисты подсчитали, что доход на душу населении на Цейлоне был к тому времени в два раза выше, чем в Индии. Лондонские дельцы с немалым самодовольством высказывались о Цейлоне как о своей «Азиатской Швейцарии»: дескать, мирно все, благополучно, тихо и благообразно. Всячески раздувались легендарные версии о том, что рай, из которого бог изгнал Адама и Еву, был в те добиблейские времена именно на Цейлоне. «Парадиз! Парадиз!» прочтете вы в любом туристском путеводителе, какие в несметном числе издавались англичанами.
Словом, так или иначе, цейлонцы привыкли не отказывать себе в свежих, опрятных одеждах — будь они конторскими клерками, хозяевами фабрик и крупных плантаций, портовыми рабочими, сборщиками чайного листа. У одних подороже и изысканней, у других неизмеримо дешевле и проще, но все белое и только что выстиранное.
Перед входами на территорию порта, перед помещениями таможни с рассвета и допоздна толпятся люди в чисто отмытом белом — кто в саронгах, кто в брюках. В руках у многих из них плакаты на палках, на плакатах надписи: «Мы не просим, мы требуем», «Переговоров нет — будем драться» и т. п.
Вот почему, оказывается, тишина у причалов, вот почему два десятка грузовых судов бросили якоря на внешнем рейде и не могут дождаться очереди на разгрузку. Забастовка: порт не работает. Он мертв. Он, как всегда, пахнет мазутом, рыбой, водорослями. Но не лязгают цепи, не кричат буксиры, не гудят моторы подъемных кранов.
2
На первой странице вышедшей утром газеты «Цейлон дейли ньюс» — крупные фотоснимки. Верхний изображает момент открытия очередного конгресса Цейлонской федерации профсоюзов; стол президиума этого высокого заседания, за ним, все в белом, члены президиума; речь держит президент федерации М. Дж. Меидис. А внизу — автомобиль с выбитыми стеклами, и сказано, что он был разгромлен во время уличной схватки между сторонниками президента федерации и кем-то другим, а кем именно, загадочно обойдено.
Чтобы разобраться в том, что произошло между открытием конгресса и уличной схваткой, надо перелистать несколько страничек истории.
В давние довоенные годы, лет пять подряд, в каждое одиннадцатое число ноября на улицах городов и сел Цейлона продавался желтый цветок — сурия мал. Поскольку парижских белых голубей на Цейлоне нет, пожалуй, даже в зоологическом саду, то сурия мал служит здешним символом мира. Название цветка дало тогда и название антиимпериалистическому движению на острове.
Во главе движения Сурия мал стояли молодые цейлонцы, поучившиеся в Англии, познакомившиеся там с марксизмом, связавшие себя с международным рабочим и коммунистическим движением. В работу Сурия мал они вовлекали рабочих фабрик, порта, чайных и каучуковых плантаций, часть ремесленников, крестьян, представителей прогрессивной интеллигенции. К ним потянулся даже кое-кто и из национальной буржуазии, поскольку Сурия мал развивала идеи борьбы за мир, особенно на Дальнем Востоке, в Юго-Восточной и Южной Азии, выступала против японской агрессии в Китае, собирала средства для оказания помощи участникам первой мировой войны.
В 1935 году наиболее активные деятели Сурия мал, в их числе и нынешний председатель Компартии Цейлона С. А. Викремасингхе, создали Цейлонскую социалистическую партию — Ланка сама самадж парти. Была эта партия весьма и весьма неоднородна; на первых порах в ней можно было увидеть и социалистов, и коммунистов, и даже просто пацифистов. Чем же она привлекала к себе цейлонцев? Их влекла к ней ее программа борьбы за независимость Цейлона, за то, чтобы трудящиеся острова смогли построить у себя социалистическое общество, как это уже делалось тогда в далекой Советской России.
3
В один из таких жарких в жизни острова дней Питер Кейнеман сказал, что, если у меня найдется время, он бы мог показать мне еще одно любопытное местечко на Цейлоне.
— А что там на этот раз? — Я уже предвкушал интересную поездку. — Митинг или акулы-бэби?
— Забастовка на чайных плантациях.
Мы ехали еще в одном, новом направлении от Коломбо. Все на восток, на восток и слегка склоняясь к югу. Нам надо было через «город драгоценностей» Ратнапуру добраться до южных склонов горного района, к селению, или небольшому городку, Бандаравеле.
Я уже неплохо знал одну из трех основных сельскохозяйственных культур Цейлона — кокосовую пальму. Через десяток километров от Коломбо пальмы на нашей дороге исчезли. По обеим ее сторонам пошли плантации второй главной культуры — когда-то завезенной из Бразилии каучуконосной гевеи.
Сенатор — поэт
1
За рулем плотный, грузный на вид, по на доле чрезвычайно подвижный и живой человек с легкой проседью в черных, слегка вьющихся волосах. Лицо у него смуглое, глаза серьезные, с непрерывно вспыхивающими в них огнями мысли.
Автомобиль чуть пошире нашего «Москвича», а набилось в него семь человек. Сидим почти друг на друге. Кроме самого владельца и нас в автомобиле еще трое из семьи хозяина: жена, дети и его шофер.
Хозяип везет нас вдоль океана на север — показать новые места на острове, в том числе свое именьице с плантациями кокосовых пальм.
Это сенатор Реджи Порера — плантатор, издатель, поэт, общественный деятель, создатель и держатель собственного клуба творческой интеллигенции, один из очень заметных людей Цейлона.
Сначала мы едем по знакомой нам дороге, по которой Владимир Павлович Байдаков когда-то вез нас с аэродрома Катунаяке в Коломбо. За Катунаяке начинаются места нам незнакомые, и прежде всего возникает Негомбо — прибрежный городок рыбаков. Весь берег здесь в лодках и катамаранах. Лодки и катамараны по всему горизонту раскинуты в океане; океан шумит, сегодня он неспокоен, в пенистых синих волнах.
2
Спустя несколько дней мы побывали в городском доме Реджи Переры, в Маунт Лавинии, поблизости от известного отеля на прибрежной скале. Из окон дома сенатора виден океан, комнаты полны морским дыханием. Перера — собиратель местных редкостей. У него много интересных предметов цейлонской старины, среди них большая коллекция барабанов.
— Вы слышали барабаны сингалов? Только в храме в Канди? О! — Он позвал одного из своих сыновей. — Сейчас мы вам продемонстрируем сингальские барабаны. Мой сын ими отлично владеет.
Надо отдать должное, барабан в умелых, мастерских руках — впечатляющий инструмент.
Барабаны тут были и маленькие — с небольшой бочоночек, и средние — с этакую кадушку для соления рыжиков или груздей, и размерами чуть ли не с пивную бочку. Все, конечно, они удлиненной, вытянутой формы, обтянутые специально выделанными звериными шкурами, ярко, пестро разукрашенные. Одни из них боевые, предназначенные для того, чтобы, взвинтив своим грохотом войска перед боем, повести их за собой в атаку, на штурм, на врага. Другие — под ритмичный стук которых танцуют древние и современные народные танцы. Третьи — для культовых, религиозных церемоний. Четвертые — для театра… Сын сенатора священнодействовал над каждым из них. Барабаны то грозно ревели, то вовлекали тебя в такой подмывающий ритм, что ты невольно поддавался ему, и ритм барабана ходил по всему твоему телу; барабаны могут, оказывается, говорить почти шепотом, могут стонать и даже могут петь.
Потом молодой барабанщик трубил в морскую раковину. Раковина издавала тягучий нездешний звук, на память приходили страшные морские истории, фантастические романы, подобные «Человеку-амфибии», где среди волн так трубил в сумерках Ихтиандр. Раковина была красивая, отливала опалово-жемчужными цветами, весила, наверно, килограмма два. Точно такие же мальчишки вытаскивали из океана в Хиккадуве, когда мы ездили туда с Питером Кейнеманом. Можно было захватить парочку этих диковинок и привезти в Москву. По они были так неправдоподобно роскошны, что, пожалуй, никто бы не поверил в подлинную историю их появления в твоей московской квартире. Все равно думали бы, что они из комиссионного магазина на Арбате.