Настоящая книга посвящена жизни и творчеству одного из самых выдающихся русских живописцев конца XIX — начала XX века — М. Врубелю. Драматизм мировосприятия, своеобразие художнического в
и
дения — в них истоки неослабевающего интереса к личности и творчеству выдающегося мастера. Автор анализирует художественное наследие Врубеля, широко привлекая разнообразные архивные материалы, документы, воспоминания современников. Деятельность художника воссоздана на широком фоне общественно-политической и литературно-художественной жизни России того времени.
Дора Зиновьевна Коган
Врубель
I
День рождения Александра Михайловича Врубеля 6 октября 1872 года по неукоснительно соблюдаемой семейной традиции был отмечен утром мессой в костеле, вечером — выездом в театр на спектакль итальянской оперетки.
Хотя Александр Михайлович считал себя в душе русским, православным и частенько сетовал на то, что служебные чины не к добру для него вспоминают его католическое вероисповедание, он не забывал отметить торжественные дни службой в костеле.
На этот раз месса оставила в душе Миши особенно приподнятое, «художественное» впечатление — и пение, и весь ритуал, и благостный, благообразный, картинный католический священник.
Опера «Crispino et Camore», которую давала итальянская труппа, прекрасно завершила этот праздничный день, укрепив Мишу в его радостном и веселом настроении.
После возвращения из театра домой резвушка Лиля, удивляя родных своей музыкальной памятью и артистизмом, комично и верно воспроизводила целые куски из спектакля. Миша разделял восхищение спектаклем и детский непосредственный восторг своей маленькой сводной сестры. Кажется, он готов был признать комическую оперу своим любимым жанром: «Опера, по-моему, прехорошенькая, да и исполнение очень порядочное, — заключал он в письме к Анюте. — Примадонна soprano Тальони имеет хотя и обработанный, но очень маленький голос, так что она никуда не годилась в роли Джульетты в опере „Montecci et Capuletti“, опере серьезной (которую мы слышали незадолго до того), но зато в „Crispino et Camore' elle etait à admirer“».
II
Питал ли молодой Врубель надежды на свое деятельное участие в истинном правосудии, когда поступал на юридический факультет Петербургского университета, или его привлекала лишь гуманитарная направленность этого учебного заведения и юридической профессии? Ведь, кажется, юридическое образование никак не давало себя знать в его последующей жизни. И все же могли ли его совсем не задеть лекции, которые он слушал ежедневно в университете? Речь шла об отношениях личности и общества, для регулирования которых и возникли в глубокой древности юридические нормы; по-разному, в разных ракурсах представали сложности защиты прав и свободы человеческой личности и связи этой свободы с общественной необходимостью, освещались проблемы вины и ответственности, взаимозависимости личной нравственности, морали и права. Каждая из такого рода проблем при своей, казалось бы, отвлеченной юридической природе таила в себе нечто будоражащее, лично волнующее. Да разве категории свободы и необходимости, вины и ответственности — разве эти категории позднее не отметили драматично всю духовную жизнь Врубеля?
Особенной популярностью пользовались тогда в университете лекции профессора Александра Дмитриевича Градовского, читавшего курс государственного права. Его приходили слушать студенты всех факультетов, набивая аудиторию до отказа. Он снискал любовь как ученый и как человек — смелостью образа мыслей, независимостью убеждений, чувством человеческого достоинства, презрением ко всякому чинопочитанию.
Основная идея курса, который Градовский читал, — идея закона, сильного и бесстрастного, поставленного во главу угла государственного строя. Никто так, как Градовский, идеалист по природе, гегельянец, не веровал в благодетельность проведенных в 1861 году реформ и не отстаивал важность твердого, нерушимого законодательства для охранения результатов этих реформ.
Так же горячо, поистине патетически, отстаивал Градовский идею личности, ее свободы, ее развития. Чувство человеческого достоинства — как любил говорить о нем профессор и как красиво говорил! Как он верил в то, что хорошая система юридического законодательства, юриспруденции, может обеспечить россиянину истинную независимость и достоинство личности, что уважение к существующему государственному праву и человеческому достоинству — едины. Едко, желчно высмеивал его, этого либерала-профессора, Ф. М. Достоевский — его главный оппонент, презирая все либеральные институты, уповая лишь на нравственное самоусовершенствование личности!
На чьей стороне был Врубель в этих спорах? Известно только, что он симпатизировал Градовскому, тем более что его отец был лично знаком с профессором и, видимо, уважал его, и что он хорошо сдал этот предмет на экзамене. В то же время он, как это станет очевидно позднее, читал сочинения Достоевского, живо интересовался его творчеством.
III
От университета до 5-й линии Васильевского острова, до дома, где жил Саша Валуев со своими родителями, братом, сестрой — подругой Анюты по педагогическим курсам, было рукой подать. И вот уже второй месяц, как Врубель, находя каждый раз какой-нибудь благовидный предлог, отправлялся после занятий не на Малую Мастерскую улицу, к Николаю Христиановичу Весселю, а сюда, в, этот дом, к своему другу, в его радушную, семью. Дорога — рывок из-под тени дома Двенадцати коллегий, из-под власти регулярного, настойчивого, размеренного архитектурного ритма на набережную — к панораме, которая захватывала своим размахом, своим простором, своей, подчас похожей на мираж, красотой, сконцентрированной в словно приплывшем к берегу Невы здании Адмиралтейства с его золотой иглой.
Каждый раз — удивительный миг приобщения к этому распахивающемуся пространству, освоенному прекрасными архитектурными творениями, выстроившимися одно за другим в ту и другую сторону, насколько хватает глаз, оставляющими в душе ощущение порядка и гармонии. А далее — путь мимо древних египетских сфинксов, по чьей-то прихотливой воле возникших здесь, влившихся в пейзаж и только чуть заметно отравляющих своей загадочностью ясную и завершенную в мудрости и порядке красоту, мимо Академии художеств, патетически воплощающей тот же классицизм, быстрым шагом — к маленькому уютному домику в глубине сада, в тени старых разросшихся деревьев. И от двери — другой мир. Здесь всегда много народу, молодежи — весь дух существования непохож на размеренный и добропорядочный уклад жизни семьи и родственников, неспособных «пожуировать настоящим», как выражался Врубель, и не испытывающих в этом никакой потребности. Поздние пирушки, живые картины, любительские постановки — настоящая богема. Миша Врубель чувствовал себя здесь как рыба в воде, оставался ночевать, во время вечеринок сновал между гостями, шутил, и трудно было представить себе, глядя на него, «жуирующего», что он студент, уже почти на пороге окончания университета.
Но самая главная сила притяжения этого дома — Мусоргский, который, кажется, воплощал собой и своей музыкой нечто прямо противоположное тому порядку и гармонии, той положительности и ясности, к которой призывали и университетские курсы, и архитектура набережной, и его родные, и Николай Христианович Вессель. Уже в передней можно было догадаться, что композитор здесь, — с первых звуков фортепиано, звуков непохожих на всю ту музыку, к которой Врубель привык с детства, — музыку великих Бетховена, Моцарта, Гайдна, Шопена. И вот он за роялем, сросшийся с инструментом музыкант; точно два брата, два живых существа, — этот человек и громоздкое, черное, трехногое тело с белой ощерившейся пастью, но укрощаемое, укрощенное ласковыми и беспощадными руками. Каждый раз по-новому воспринимающееся лицо с меняющимся выражением, с бездонными глазами, с отсутствующим взглядом. Каждый раз новая, неожиданная, особенная встреча. И даже мертвая тишина запечатлевалась на лицах слушателей словно отзвуками, эхом только прозвучавшей и умолкнувшей мелодии, не мелодичной в привычном понимании, ласкающей слух, но пронзительно выразительной, волнующей по-новому и изобразительной.
Кто этот человек — изысканный, рафинированный интеллигент западного толка или опустившийся бродяга? Странная манера поведения, непрерывное паясничанье, гримасничанье, даже за роялем, причем в самые проникновенные моменты — особенно усиленное. Он то юродствовал, пересыпая речь прибаутками, то пророчески вещал и вслед за тем начинал хихикать, точно смеясь над самим собой.
Маски непрерывно менялись, исключали одна другую. Точно Мусоргский прятался от всех и от себя — тоже. И вместе с тем хватающая за душу искренность и в нем самом и, конечно, в его музыке, издевающейся над привычками слуха, над нормами мелодичности, но с особенной силой обнажающей сокровенные человеческие чувства и взывающей к собеседнику.
IV
Споры, споры… об идеалах, которые, по выражению Градовского, «определенное настроение наших нравственных сил» и необходимое условие становления личности.
Вот перед нами ранний рисунок юноши Врубеля, когда он явно еще не чувствовал себя художником. Запечатлена одна из ночных бесед Врубеля с Сашей Валуевым. Автор представил себя сидящим на диване и внимающим лежащему рядом другу. Стоит ли сосредоточивать внимание на приемах этого рисунка, на то параллельных, то скрещивающихся штрихах? Это еще любительский, дилетантский рисунок. Важно другое: сам мотив этого рисунка пронизан идеализмом 1840-х годов, от него веет прошлым — образами идеальной дружбы, связывавшей йенских романтиков или членов кружка Станкевича. Жаркая беседа, затянувшаяся за полночь или застигнутая рассветом. О чем были эти беседы? О философии? О жизни? Об искусстве? Может быть, о том и другом вместе… Скорее всего… Война России с Турцией в защиту болгарского народа, взволновавшая все русское общество, оживившая панславистские настроения, глубоко задела и семью Валуевых. Никаких следов этих переживаний, да и вообще какой бы то ни было политической злободневности нет ни в письмах Врубеля этой поры или более поздних, ни в его художественных опытах. Тем более жарко он философствует на общие темы, тем более увлеченно решает эстетические проблемы, тем более неодолимо тянется к искусству.
Уже на второй год учения в университете Врубель так запустил свои занятия, что ему пришлось мобилизовать все свое красноречие, чтобы уговорить отца дать разрешение остаться еще на год на втором курсе.
Искусство захватывало Врубеля день ото дня все больше и больше, становилось неотвязной жизненной потребностью. Он уже не мог не рисовать. Впечатления от прочитанных произведений литературы с неизбежностью отливались в пластические образы. Он испытывал такую потребность и прежде, еще в гимназические годы. Тогда, например, прочитав роман Шпильгагена «Один в поле не воин», он обещал прислать Анюте зарисовки действующих лиц. Теперь эта потребность укреплялась.
Большинство рисунков этого периода пропало. Им не придавали еще большого значения ни сам автор, ни те, кому они доставались. Но по дошедшему до нас изображению Маргариты из «Фауста» Гете можно заключить, что молодой художник стремится решать уже какие-то художественные задачи. Врубеля волнует земная, житейская, человеческая судьба соблазненной Фаустом девочки. Предательство, гибель Маргариты — вот дорогая цена, которой оплачены сговор с Мефистофелем, неутоляемая жажда Фауста вкусить божественного напитка языческих и плотских радостей. Сломанная жизнь… И сама Маргарита в его изображении напоминает сломанное деревце. Лицо с большими печальными глазами и растрепанной косой выражением и складом выдает романтические пристрастия молодого Врубеля.