Данное издание представляет собой сборник избранных работ зарубежных мыслителей, ученых о философии, связи философии с другими науками, задачах философии, ее сущности.
I
ОБЩЕЕ ВВЕДЕНИЕ
Вильгельм Дильтей
СУЩНОСТЬ ФИЛОСОФИИ
Введение
Мы привыкли охватывать одним общим понятием философии известные духовные произведения, возникающие на протяжении истории в большом числе у различных народов. Выразив абстрактной формулой все то, что является общим в отдельных фактах, именуемых в общежитии философией или философскими, мы получим понятие философии. Высшее совершенство понятия будет достигнуто, если сущность философии найдет в нем свое адекватное выражение. Такое понятие о сущности выражало бы и тот общий закон образования, который наблюдается при возникновении каждой отдельной философской системы, и из него же выяснились бы и родственные черты, существующие между подчиненными ему отдельными фактами.
Решение этой идеальной задачи возможно лишь в том предположении, что то, что мы называем философией или философским, действительно находится в такой зависимости между собой, т. е. что во всех отдельных случаях действует один закон образования и что вся область этого наименования объединена внутренней связью. Поскольку мы говорим о сущности философии, мы уже делаем это допущение. Под названием философии мы тогда разумеем общий предмет, за отдельными фактами мы предполагаем духовную связь в виде единого и необходимого основания отдельных опытных фактов философии или в виде правила их изменения и принципа, упорядочивающего их многообразие.
Может ли быть речь о сущности философии в этом точном значении слова? Это отнюдь не само собою понятно. Название «философия» или «философское» имеет такие различные значения, в зависимости от времени и места, и так многоотличны духовные образования, обозначавшиеся их авторами этим именем, что можно думать, что в различные времена прекрасное, придуманное греками, слово «философия» применялось к различным духовным образованиям. Дело в том, что одни понимают под философией основоположение отдельных наук; другие расширяют это понятие философии, присовокупляя к понятию об основоположении отдельных наук еще и задачу нахождения при ее помощи связи между отдельными науками; третьи сужают понятие философии до простой связи между отдельными науками; далее, философия определяется как гуманитарная наука, как наука внутреннего опыта; наконец, под ней еще разумеют соглашение, касающееся образа жизни, или науку об общеобязательных ценностях. Где же внутренняя связь, объединяющая столь различные оттенки понятия философии, столь различные представления о ней, где единая сущность философии? Если она не может быть найдена, то мы, очевидно, будем иметь дело лишь с различными проявлениями, выступавшими при изменяющихся исторических условиях как потребность культуры и лишь внешне, благодаря исторически случайному наименованию, оказавшимися связанными общим названием, – мы будем иметь философию, но не будет философии. Тогда и история философии не будет иметь никакого внутренне необходимого единства. Каждый из ее историков будет в нее вкладывать различное содержание и придавать ей различные размеры в зависимости от того понятия философии, которое он себе выработает в общей связи своих философских систем. Один будет излагать эту историю как поступательное движение по пути все более и более глубокого обоснования отдельных наук, другой – как увеличивающееся самоуразумение духа, третий, наконец, – как растущее научное соглашение относительно жизненного опыта или жизненных ценностей. Чтобы решить, в какой мере можно говорить о сущности философии, мы должны обратиться от определений этого понятия у отдельных философов к историческим данным самой философии: в них заключается материал, необходимый для понимания того, что такое философия. Результаты этого индуктивного исследования могут быть затем глубже поняты в их законосообразности.
Спрашивается теперь, по какому методу может быть решена задача определения сущности философии из ее исторических данных? Вопрос сводится к более общей методологической проблеме гуманитарных наук. Субъектами всякого высказывания в последних являются социально между собою связанные индивидуальные единицы. Таковы прежде всего отдельные личности. Движения, слова, действия – таковы их проявления. Задача гуманитарных наук сводится к тому, чтобы их заново пережить и понять. Душевная связь, выражающаяся в этих проявлениях, позволяет отыскать в них нечто типически возвращающееся и показать, как отдельные жизненные моменты складываются в жизненные фазисы и в конечном счете в связь жизненного единства. Но индивидуумы существуют не изолированно, а связаны между собой отношениями семьи, более сложных союзов, нации, века и, наконец, самого человечества. Целесообразность, наблюдаемая в этих единичных организациях, создает возможность типичных воззрений в гуманитарных науках. Ни одно понятие не исчерпывает, однако, содержания этих индивидуальных единиц: многообразие данного в них может быть только изжито, понято и описано. Их претворение в исторические процессы также остается единственным в своем роде и мыслью исчерпано быть не может. Формации и обобщения единичного между тем отнюдь не произвольны. Между ними нет ни одной, которая не являлась бы выражением пережитого единства структуры индивидуальной и общественной жизни. Нет ни одного рассказа хотя бы о самом простом факте, который вместе с тем не стремился бы сделать его понятным при помощи подчинения его общим представлениям или понятиям о психических проявлениях; нет ни одного рассказа, который не связывал бы обособленное, попадающее в сферу восприятий на основании доступных ему общих представлений или понятий, как то позволяет ему личное переживание; и нет, наконец, ни одного, который, выбирая и связывая, не стремился бы объединять единицы в одно значительное целое, осмысленное на основании достижимого опыта относительно жизненных ценностей, побудительных ценностей и целей. В гуманитарно-научном методе заключается постоянное взаимодействие переживания и понятия. В переживании индивидуальных и коллективных связей гуманитарно-научные понятия находят свое воплощение, подобно тому как, с другой стороны, непосредственное повторное переживание само возвышается до степени научного познания при посредстве общих форм мышления. Когда обе эти функции гуманитарно-научного сознания покрывают друг друга, тогда мы познаем то, что является существенным в человеческом развитии. В этом сознании не должно быть ни одного понятия, которое не оформилось бы в полноте исторического переживания, оно не должно также заключать ничего общего, что не являлось бы существенным выражением исторической реальности. Нации, века, исторические ряды развития – во всех этих формациях не господствует свободный произвол: связанные необходимостью переживания, мы постоянно стремимся отыскать в них то, что составляет сущность людей и народов. Поэтому рассматривать образование понятий как вспомогательное средство изложения единичного значит совершенно не понимать того интереса, которым преисполнен мыслящий человек к историческому миру: минуя отражение и стилизацию фактического и единичного, мышление стремится познать существенное и необходимое; оно стремится постигнуть структурную связь между индивидуальной и общественной жизнью, ибо мы лишь постольку приобретаем власть над жизнью общественной, поскольку мы постигаем и используем моменты закономерности и связи. Логической формой выражения подобных закономерностей являются положения, в которых субъекты будут столь же общими, как и предикаты.
К числу разнообразных общих понятий субъекта, служащих этой цели в гуманитарных науках, принадлежат также понятия философии, искусства, религии, права, хозяйства. Их характер обусловливается тем, что они не только выражают соотношение вещей, повторяющееся в множественности субъектов, т. е. нечто однообразное, общее, но и внутреннюю взаимную связь, в которую вступают различные лица благодаря этому. Так, например, слово «религия» обозначает не только общую наличность данных, скажем, живое отношение душевного уклада к невидимым силам, – оно указывает вместе с тем и на общинную связь, в которую объединены индивиды в целях религиозных и в рамках которой каждый из них занимает дифференцированное место на предмет религиозных отправлений. Поэтому факты в тех индивидах, которым приписывается религия, философия или искусство, обладают двойным свойством: они подчинены общему как частное, как отдельные случаи – правилу, и вместе с тем они как части объединены между собой в одно целое согласно этому правилу. Причина этого выяснится нам впоследствии, при вскрытии двоякого направления психологического образования понятий.
А. Исторический метод определения сущности философии
I. Первые определения общего соотношения вещей
Существуют философские системы, особенно сильно запечатлевшиеся в сознании человечества, к которым всегда обращались, чтобы ориентироваться в том, что такое философия. Демокрит, Платон, Аристотель, Декарт, Спиноза, Лейбниц, Локк, Юм, Кант, Фихте, Гегель, Конт создали системы подобного рода. Все они отмечены общими чертами, и мышление наше может отыскать в них масштаб для выяснения того, поскольку и другие системы могут быть включены в область философии. Прежде всего мы замечаем в них черты формального свойства. Независимо от предмета отдельных систем или их метода, все они в отличие от отдельных наук основываются на всей совокупности эмпирического сознания – жизни, опыте, опытных науках – и стремятся таким путем к решению своей задачи. Они носят характер универсальности. Этому соответствует стремление объединить разрозненное, создать связь и распространить ее, не считаясь с границами отдельных наук. Вторая формальная черта философии заключается в требовании общеобязательного знания. С этим связано стремление к такому углублению аргументации, пока не достигнут последний пункт в обосновании философии. Но пред углубляющимся для сравнения в классические системы философии скоро выплывает, сначала хотя бы и в туманных очертаниях, картина их объединенности и в смысле содержания. Собственные свидетельства философов о своем творчестве, заслуживающие быть собранными, показывают нам юность всех мыслителей, исполненную борьбы с загадкой жизни и мира, их отношение к мировой проблеме характерно проявляется в системе каждого из них, формальные же свойства философов свидетельствуют о тайной их связи с интимнейшим стремлением к укреплению и развитию личности, к утверждению суверенитета духа и об интеллектуальной природе, которая стремится все поступки возвысить до сознания и не желает ничего оставить в темноте простого отношения, не ведающего, что творится вокруг.
II. Историческое выведение черт, составляющих сущность философии, из общей связи систем
Теперь пред нами открывается метод, при помощи которого мы можем глубже заглянуть во внутреннюю связь этих черт, объяснить себе разницу в определениях понятия философии, отвести каждой из этих формул ее историческое место и, наконец, точнее определить объем понятия.
В понятии философии заключен не только общий момент, но и связь ее – историческая преемственность. Взор философов направлен прежде всего на мировую и жизненную загадки, отсюда вытекают и понятия, которые они образуют о философии; всякая позиция, которую занимает философский дух, сводится к этой основной проблеме; всякий живой философский труд возникает в этой непрерывности; прошлое философии сказывается в каждом отдельном мыслителе, так что, когда он даже отчаивается в решении великой загадки, его новая позиция все же определяется этим прошлым. Таким образом, все позиции философского сознания и все определения понятия философии, в которых находят себе выражение эти позиции, образуют одну историческую цепь.
1. Возникновение названия в Греции и что там обозначалось этим названием
Глубокомысленный и яркий синтез религиозности, искусства и философии, проникавший жизнь Востока, распался у греков на дифференцированные проявления этих трех форм человеческого творчества. Ясный и радостный дух греков освободил философию от религиозной связанности и от ясновидящей символики поэтических творений, родственных философии или религиозности. Их пластическая сила созерцания благоприятствовала выделению и выработке различных родов духовного творчества. Так у греков одновременно возникли философия, ее понятие и выражение φιλοσοφία. Σοφός Геродот называет всякого выделяющегося высшей духовной деятельностью. Название σοφίςτής он применяет к Сократу, Пифагору и другим старейшим философам, а Ксенофонт обозначает им натурфилософов. Сложное слово φίλοσοφεύς означает в эпоху Геродота и Фукидида в общежитии любовь к мудрости и искание ее. В это слово грек вкладывает искание истины ради самой истины – искание ценности независимо от практического ее применения. Так, у Геродота Крез обращается к Солону в известном типичном противопоставлении восточного властолюбия новому греческому Ethos: он-де слышал, что Солон прошел многие страны φιλοσοφέων Θηωρίης εΐνεχεν (объяснение слова «философствуя»). То же выражение употребляет и Фукидид в надгробной речи над Периклом, желая нарисовать основную черту афинского духа того времени. В техническое выражение определенного круга духовных занятий слово «философия» превращается позже, в сократовской школе. Предание, приписывающее это Пифагору, приписывает ему, вероятно, то, что принадлежит Сократу – Платону. В сократо-платоновской школе понятие философии обладает характерной двусторонностью.
Философия, согласно Сократу, есть не мудрость, а любовь к мудрости и искание ее, ибо самое мудрость боги сохранили за собой. Критическое сознание, которое в лице Сократа и еще глубже – в лице Платона обосновывает знание, очерчивает вместе с тем и его границы. Согласно старым указаниям, особенно указаниям Гераклита, Платон первый возвысил сущность философствования до сознания. Исходя из опыта своего собственного философского гения, он рисует философский инстинкт и процесс его развития в философское знание. Всякая великая жизнь вытекает из восторга, заложенного в высшей природе человека. А так как мы запутаны в мире чувств, то эта высшая природа сказывается в бесконечной тоске. Философский Эрос переходит от любви к красивым образам через ряд различных ступеней до знания идей. Но и на этой высшей ступени наше знание остается гипотезой, предметом ее являются неизменные сущности, реализованные в действительности, но никогда ей не дано постигнуть причинной связи, простирающейся от высшего Добра к отдельным вещам, в которых мы созерцаем Вечное. В этой великой тоске, которую никогда не может успокоить наше знание, и лежала исходная точка внутреннего взаимоотношения между философией и религиозностью, живущей в полноте Божественного.
Второй момент, который содержится в философии согласно сократо-платоновскому понятию о ней, характеризует ее положительную сторону. Выяснение этого момента имело еще более общее влияние. Философия означает стремление к знанию, в его строжайшей форме – науке. Впервые подчеркиваются требования, предъявляемые ко всякому знанию: общеобязательность, определенность, сведение к законным основаниям всех допущений. Нужно было положить конец беспокойной мечтательной игре метафизических гипотез, равно как скептицизму просвещения. Как у Сократа, так и в первых диалогах Платона философское сознание простирается на знание во всем его объеме, причем оно сознательно противополагается знанию, ограниченному познанием действительности. Оно охватывает также и определение ценностей, правил и целей. В этом понимании скрыто поразительное глубокомыслие: философия – это рассудительность, возвышающая все человеческие действия до сознания, а именно на ступень общеобязательного знания. Она – самоуразумение духа в форме мышления в понятиях. Действия воина, государственного деятеля, поэта или жреца могут найти свое завершение лишь тогда, когда практикой управляет знание этих действий. Так как всякое действие нуждается в определении цели, а последняя цель лежит в эвдемонии, то знание об эвдемонии, заложенных в ней целях и средствах – самое сильное в нас, и никакая сила темных инстинктов и страстей не может проложить себе дорогу, если знание нам показывает, что эти темные силы мешают эвдемонии. Таким образом, только господство знания может возвысить индивидуум к свободе и общество – к свойственной ему эвдемонии. На основании этого сократовского понятия философии сократовские диалоги Платона производят анализ жизненных проблем. И именно потому, что жизнь с ее стремлением к эвдемонии, с ее господством добродетелей, в которых реализуется последняя, не могла быть возвышена до общеобязательного знания, эти диалоги и должны были закончиться отрицательно. Раздвоение в рамках сократовской школы оказалось неразрешимым; в лице Сократа «Апология» Платона правильно и глубокомысленно подмечает и то, и другое: как он приступает к разрешению задачи общеобязательности знания и как он в результате все же приходит к незнанию. Это понятие философии, согласно которому философия стремится поднять на уровень знания бытие, ценности, цели добродетели и имеет, таким образом, предметом своего знания истинное, прекрасное и хорошее, – это понятие, говорим мы, было первым плодом размышлений философии о самой себе; его дальнейшее влияние неизмеримо, оно содержит основное ядро истинного понятия сущности философии.
Следы влияния сократо-платоновского понятия философии мы наблюдаем и в разделении философии у Аристотеля. Философия распадается у него на теоретическую, поэтическую и практическую науки: теоретической она является тогда, когда целью и принципом ее служит познавание; поэтической – когда принцип ее кроется в художественной способности, а цель – в имеющем быть созданным творении; практической, наконец, – тогда когда принципом ее является воля, а целью – действие как таковое. При этом поэтическая наука охватывает не только теорию искусства, но и всякое техническое знание, цель которого не в энергии личности, а в создании внешнего произведения.
Аристотель, однако, в действительности не расчленил своей философии по этому распределению, основанному на Платоне. У него выступает несколько видоизмененное понятие ее. Философия уже больше – не развитие личности и человеческого общества при посредстве знания, она ищет знания ради него самого: философское отношение характеризуется согласно этому теоретической сознательностью. Подобно тому как изменчивая, но разумная действительность обоснована в непеременном и блаженном мышлении божества, не имеющем никакой цели и никакого объекта вне себя, так и высшая функция высшей из изменчивых действительностей, человеческого разума, достигается в чисто теоретическом отношении, как совершеннейшем и наиболее счастливом для человека. Такова, по его мнению, философия, ибо она обосновывает и охватывает все науки. Она создает теорию знания как основу всякого научного труда, ее центральный пункт – универсальная наука бытия: это была первая философия, для которой в школе выработалось выражение «метафизика»; на выработанном в этой первой философии телеологическом миропонимании основывается связь между науками, которая, начинаясь с познавания природы и проходя через учение о человеке, простирается до определения последних целей индивидуума и общества. Новый аристотелевский принцип причинно действующей цели открывает отныне возможность подчинить мышлению и изменчивое в эмпирически данной действительности. Так возникает новое понятие философии: в качестве единства наук она изображает в понятиях объективную связь действительности – связь, простирающуюся от познания Бога до познания целеустановления в человеке.
2. Формы философии новейшего времени, как они выражены в понятиях о ней
После эпохи Возрождения, когда над всей культурой господствовали светское искусство, литература и родственная ей свободная философия жизни; когда, наконец, определенно сконструировались науки естественные, а науки об обществе впервые приняли характер проникнутого единой идеей звена в общей естественной системе; когда, таким образом, опытные науки начали осуществлять познание вселенной по своим методам, – тогда, в XVII веке, намечается новое соотношение сил духовной культуры. Мужественная жажда общеобязательного знания и преобразования мира при его помощи проникает все передовые народы, она же объединяет и отдельные науки с философией: они выступают в самом резком антагонизме к религиозности и далеко опережают искусство, литературу и философию жизни; этим объясняется то, что стремление к объективному миропознаванию наряду с характером общеобязательности, которым отмечены были великие системы Древнего мира, проводится при новых условиях еще более сознательно и методично. Так изменились и характер, и понятие метафизики. Через горнило сомнения она развилась из наивного отношения к миру в сознательное отношение мышления к миру; отныне она отмежевывается от отдельных наук сознанием своего особого метода. И теперь, как и раньше, она усматривает предмет своих исследований в бытии – обстоятельство, с которым мы не встречаемся ни в одной из отдельных наук. Но методическое требование строгой общеобязательности и все развивающееся уразумение метафизического метода – таков отличительный момент ее нового развития. Требование строгой всеобщности роднит ее с математическими, естественными науками, между тем как методический характер универсальности и последнего обоснования отделяет ее от них. Нам следует поэтому установить соответствующий этому новому методическому сознанию прием.
а)
Новое понятие метафизики.
Немедленно после основания механики Декарт приступил к использованию своего нового конструктивного метода в целях определения сущности философии. Первый признак этого метода, в его противоположении отдельным наукам, заключался в самой общей формулировке проблемы и в возврате от первоначальных допущений последней к верховному принципу. В этом пункте он (метод) выразил лишь более совершенно, чем какая бы то ни было система до него, черты, заключающиеся в сущности философии. Но гениальная особенность метода заключалась в оперировании им. Математические, естественные науки содержат допущения, которые лежат по ту сторону отдельных областей математики, механики или астрономии. Изложив последние в ряде очевидных понятий и положений и поняв законное основание их объективной общеобязательности, мы можем построить на них конструктивный прием: и только это придает механическому исследованию уверенность и возможность дальнейшего распространения. Декарт опирался на это обстоятельство против Галилея, и в нем он усматривал момент превосходства философа над физиком. Тем же конструктивным приемом пользовались затем Гоббс и Спиноза. Именно из применения этого метода к действительности (данные свойства последней он, Спиноза, при этом, понятно, всюду предполагает) вытекает новая пантеистическая система тождества духа и природы у Спинозы: она – не что иное, как интерпретация данной в опыте действительности на основании простых очевидных истин; этой метафизикой тождества обосновывается и учение о причинной связи душевных состояний, ведущей через рабство страстей к свободе. В проведении этого нового философского метода Лейбниц пошел дальше, чем кто бы то ни было до него. До самой своей смерти он был занят своим гигантским трудом – выработкой новой общей логики как основания конструктивного метода. Отграничение философии по признаку метода удержалось в метафизических системах с XVII века до сих пор.
Конструктивный метод этих мыслителей уступил затем место критике познания Локка, Юма и Канта, хотя многие из основных положений, выставленных Лейбницем в теории познания, были вполне поняты и оценены только в новейшее время. Заключение от очевидности простых понятий и положений к их объективной обязательности оказалось несостоятельным. Категории субстанции, причинности и цели были сведены к условиям воспринимающего сознания. Если уверенность математики гарантировала правильность этого конструктивного философского метода, то Кант в созерцании показал различительные основания математической очевидности. И в науках гуманитарных конструктивного метода, как он применялся в праве и в естественной теологии, оказалось недостаточно, чтобы охватить все многообразие исторического мира в мышлении и в политических актах. Оставалось если не совсем отказаться от всякого особого для метафизики метода, то заново его преобразовать. И вот Кант, который разрушил конструктивный метод в философии, открыл и средство такого преобразования. Своеобразие критического труда всей своей жизни он усматривал в методе, который он назвал трансцендентальным. В основание здания, которое он полагал соорудить этими средствами, должны были лечь найденные, таким путем, истины, и в этом смысле он сохранил название метафизики. Он проник также и в новый ее принцип содержания, на котором построили метафизику Шеллинг, Шлейермахер, Гегель, Шопенгауэр, Фехнер и Лотце.
Внешний мир, согласно великой мысли новой, построенной на теории познания философии Локка, Юма и Канта, существует для нас лишь как внешний феномен; реальность дана (по мнению английских мыслителей – непосредственно, по Канту – при известных условиях сознания) в фактах сознания; эта реальность – и это-то и составляет отличительно новое в точке зрения Канта – есть душевная связь, и к ней-το и сводится всякая связь во внешней действительности. Простые понятия и положения, положенные в основание конструктивной философией, являются, таким образом, изолированными рассудком и формулированными элементами этой связи. Новая немецкая метафизика исходила из этой концепции Канта, поэтому-то немецкие метафизики – от Шеллинга до Шопенгауэра – с ненавистью и презрением смотрят на рефлексии и разум, оперирующие этими абстрактными элементами живого: субстанциями, причинными отношениями, целями. При помощи своего нового метода, исходившего из душевной связи, они сумели вывести из тупика и гуманитарные науки, которые от оперирования теми отвлеченными понятиями стали водянисты и тривиальны. И это допущение душевной связи претворило понятие эволюции, подмеченной опытом во вселенной, в плодотворный взгляд о развитии вообще. Это была последняя и совершеннейшая попытка развить, собственно, философский метод. Попытка гигантских размеров, но и она должна была потерпеть крушение. Правда, в сознании дана возможность охватить связь мира. Формальные операции, при помощи которых сознание достигает этого, по крайней мере обладают характером необходимости. Но дело в том, что и этот метафизический метод не создает того моста, который ведет от необходимости как факта нашего сознания к объективной обязательности, и напрасны его попытки найти путь, ведущий от связи сознания к убеждению, что в сознании нам дана внутренняя связующая нить самой действительности.
3. Заключение о сущности философии
С одной стороны, результаты исторического рассмотрения оказались отрицательными. В каждом из определений понятия философии мы встречаем лишь один момент понятия ее сущности. Каждое из определений является лишь выражением той точки зрения, которую философия занимала в определенный момент своего развития. Оно выражает лишь то, что одному или нескольким мыслителям при известных обстоятельствах казалось необходимым или возможным считать задачей философии. Каждое из определений очерчивает особый круг явлений для философии и исключает из него другие явления, обозначаемые названием философии. Великие разногласия в точках зрения выражаются и в определениях философии. Будучи равноправными, каждое из них отстаивает себя. И спор мог бы быть улажен лишь тогда, когда удалось бы найти какую-нибудь точку зрения, возвышающуюся над всеми партиями.
Угол зрения, под которым намечались изложенные нами определения понятия философии, – это угол зрения философа-систематика, который, исходя из связи своей системы, стремится одним определением высказать то, что ему кажется ценной и разрешимой задачей. Несомненно, что он имеет на то право: он дает определение своей собственной философии. Он не отрицает того, что философия на протяжении своего пути ставила себе и другие задачи, но он считает их разрешение либо невозможным, либо малоценным, и усилия философии над их разрешением кажутся ему лишь долго длящейся иллюзией. Поскольку отдельный философ отдает себе ясный отчет в смысле своего определения понятия философии, постольку не может возникнуть ни малейшего сомнения в его праве ограничивать философию теорией познания, или науками, основанными на внутреннем опыте, или систематическим порядком наук, в котором они осуществляют познание.
Задача определения сущности философии, которое сделало бы ясным ее название и понятия, существующие о ней у различных философов, необходимо ведет от систематической точки зрения к исторической. Необходимо определить не то, что здесь или теперь считается философией, а то, что постоянно и всегда составляет ее содержание. Все отдельные понятия о ней указывают на это общее содержание, объясняющее многообразие всего того, что выступало как философия, и различия в этих воззрениях. Превосходство этой исторической точки зрения сказывается в том, что благодаря ей могут быть поняты в их необходимости как уверенность, так и своеобразие высказываний отдельных систем о философии. Всякое решение философской проблемы, рассматриваемое исторически, принадлежит какому-нибудь определенному времени и определенному в нем положению: человек, это создание времени, действуя в нем, черпает уверенность своего существования в том, что он считает длительным; с такой иллюзией он творит радостнее и сильнее. Здесь кроется вечное противоречие между творящими душами и историческим сознанием. Первым кажется естественным стремиться забывать прошлое и не обращать внимания на грядущее лучшее; историческое же сознание живет в синтезе всех времен и подмечает во всех действиях отдельного человека присущие им относительность и преходящность. Это противоречие составляет интимнейшее, молчаливо переносимое страдание современной философии. В философе настоящего времени собственное творчество встречается с историческим сознанием, так как в настоящее время его философия без этого сознания охватывала бы лишь небольшую часть действительности. Его творчество должно сознавать себя звеном в исторической связи, в которой он сознательно добивается чего-нибудь условного. Тогда пред ним открывается возможность разрешения этого противоречия, как это будет показано нами в другом месте, он может спокойно отдаться во власть исторического сознания, свое собственное будничное дело он может поставить под угол зрения исторической связи, в которой осуществляется сущность философии во всем многообразии ее явлений.
Рассматриваемое с этой исторической точки зрения каждое отдельное понятие философии превращается в момент, указывающий на закон образования, содержащийся в фактах философии. Пусть каждое из намеченных, с систематической точки зрения, определений понятия философии и не состоятельно, все же они все важны для решения вопроса о сущности философии. Ибо они образуют существенную часть того исторического материала, на основании которого мы выводим свои заключения.
Для выведения этого заключения мы резюмируем все рассмотренные нами данные. Название философии оказалось приложимым к фактам самого различного рода. В сущности философии сказалась чрезвычайная подвижность: выдвижение все новых и новых задач, приспособление к условиям культуры; то она углубляется в проблемы, как в ценные, то отвергает их; на одной ступени познания ей кажутся разрешимыми такие вопросы, которые она на другой ступени оставляет как неразрешимые. Но всегда мы в ней замечаем одну и ту же тенденцию к универсальности, к обоснованию, то же стремление духа к постижению данного мира в целом. И постоянно в ней борются метафизическое тяготение к проникновению в ядро этого целого с позитивистическим требованием общеобязательности ее знания. Таковы две присущие ей стороны, отличающие ее даже от наиболее родственных областей культуры. В отличие от отдельных наук она стремится к разрешению мировой и жизненной загадки. И в отличие от искусства и религий она стремится дать решение общеобязательное. Ибо таков главный результат разбора исторического материала: от метафизического миропознания греков, стремившегося разрешить великую загадку жизни и мира общеобязательным образом, вплоть до наиболее радикальных скептиков из позитивистов современности ведет стройная замкнутая в себе историческая связь; все, что совершается в философии, как-нибудь да определяется этой исходной точкой, этой ее основной проблемой исчерпываются все возможности, какие только могут представиться в отношении человеческого духа к загадке мира и жизни. В этой исторической связи заслугой каждой отдельной исторической позиции является осуществление какой-нибудь возможности при данных условиях. Каждая из них являлась выражением какой-нибудь черты сущности философии, и вместе с тем она своим ограничением указывала на телеологическую связь, обусловливающую ее – как часть целого, в котором вся истина. Этот сложный исторический факт объясняется тем, что философия есть функция в целевой связи общества, которая определяется присущей философии деятельностью. Как философия в отдельных своих позициях выполняет эти функции – это зависит от их отношения к целому, а также от культурного уровня – по времени, месту, условиям жизни – личности. Поэтому она не выносит никаких строгих отграничений определенным предметом или определенным методом.
III. Промежуточные члены между философией и религиозностью, литературой и поэзией
Системы великих мыслителей, в которых главным образом и несомненно излагается философия, и связь этих систем в истории привели нас к проникновению в саму функцию философии. Но из этой функции философии еще нельзя вывести окончательно распределения названий философии и философского. Эти названия простираются и на такие явления, которые не определяются исключительно этой функцией философии. Для объяснения этих фактов горизонт наших рассуждений должен быть раздвинут.
Сродство философии с религией, литературой и поэзией отмечалось постоянно. Внутреннее отношение к жизненной и мировой загадке обще всем троим. Таким образом, названия философии, философские или родственные им обозначения были перенесены на духовные факты в области религиозности, равно как на факты жизненного опыта, образа жизни, писательской деятельности и поэзии.
Греческие апологеты называли христианство философией. Согласно Юстину, Христос как очеловеченный божественный разум категорически разрешает те вопросы, над которыми бились истинные философы. Согласно Минуцию Феликсу, философия, завершившаяся в христианстве, состоит в вечных истинах о Боге, человеческой ответственности и бессмертии, истинах, обоснованных в разуме и могущих быть доказанными им: христиане в наше время являются (истинными) философами, а философы в языческие времена уже были христианами. Другая весьма значительная христианская группа называет знание, завершающее веру, гнозисом. Еретическая гностика основывается на наблюдениях, сделанных над моральной мощью христианства при освобождении души от чувственности, и дает этому опыту метафизическую интерпретацию в историкорелигиозных интуициях. В лоне самой церкви Климент Александрийский понял гнозис как поднятую до знания христианскую веру и приписал ей право истолковывать высший смысл священных писаний. Ориген в своей работе о принципах, этой завершенной системе христианского гнозиса, обозначает последнюю как метод, обосновывающий истины, содержащиеся в традициях апостолов. В рамках современного ей греко-римского умозрения выступает аналогичный промежуточный член в лице неоплатонизма: философское стремление находит себе здесь высшее удовлетворение в мистическом слиянии с божеством, т. е. в процессе религиозном. Поэтому Порфирий усматривает мотивы и цель философии в спасении души, а Прокл предпочитает называть свою умственную работу не философией, а теологией. Средства мышления, при помощи которых философия и религии приводятся во внутреннее единство, во всех этих системах одни и те же. Первое – это учение о Логосе. В божественном единстве заложена сила сообщения, и из нее исходят, как родственные по существу своему, философские и религиозные формы сообщения. Второе средство – это аллегорическое истолкование. При его помощи частное и историческое, что есть в религиозной вере и священных писаниях, возвышается до степени универсального мировоззрения. В самих системах так тесно переплетаются философский инстинкт, религиозная вера, рассудочная аргументация и мистическое единение с божеством, что религиозные и философские процессы представляются как моменты одного и того же явления. Ибо в этот век великого столкновения религий наблюдение за развитием значительных личностей породило плодотворную мысль об общем типе истории развития высших душ. На ней строятся затем высшие формы средневековой мистики, так что и в них мы имеем дело не с простым смешением этих двух областей, а с психологически глубокой внутренней связью. Подобный духовный феномен должен был повлечь за собой полное колебание в назывании. Еще Яков Беме называет труд своей жизни священной философией.
Если уже все эти факты указывают на внутреннюю связь, существующую между религиозностью и философией, то она становится совсем очевидной из того обстоятельства, что история философии не может исключить из себя эти промежуточные члены между нею и религиозностью. Последние занимают свое определенное место в процессе развития от жизненного опыта к психологическому сознанию о нем, равно как в возникновении и разработке жизневоззрения. Итак, ввиду этого промежуточного слоя, лежащего между философией и религиозностью, мы вынуждены отойти от установленных нами черт сущности философии к сочетаниям более широкого объема и более глубокого основания.
Мы вынуждены сделать это также и тогда, когда мы посмотрим на отношения к жизненному опыту, литературе и поэзии, как они выражены в наименованиях, определениях понятия и исторической связи. Те, которые для своего воздействия на публику в качестве писателей стремятся достичь свободной от нападок точки зрения, встречаются на этом пути с теми, которые, исходя из философского исследования и отчаявшись в системе, желают свободнее, человечнее обосновать и выразить свои знания о жизни.
Б. Сущность философии с точки зрения положения философии в духовном мире
До сих пор мы индуктивным путем выводили черты сущности философии из фактов, носящих название философии, и из понятий о них, как они образовались в истории философии. Эти черты привели нас к функции философии как единообразного соотношения вещей в обществе. При посредстве этого единообразного факта мы обнаружили, что все занимающиеся философией лица связаны во внутреннюю связь истории философии. В многообразных промежуточных формах философия затем проявляется в сфере религии, размышлений о жизни, литературы и жизни. Эти индукции из исторического положения вещей находят свое подтверждение и объединяются в законченное познание сущности философии тогда, когда последней отводится соответствующее ей место в той связи, в которой она выполняет свои функции: в рассмотрении отношения ее понятия к подчиняющим и сочиненным понятиям оно находит свое завершение.
I. Место функции философии в связи душевной жизни, общества и истории
1. Положение ее в структуре душевной жизни
Исторически данные черты мы понимаем лишь на основании внутренней сущности душевной жизни. Наука, которая описывает и расчленяет эту внутреннюю сущность, называется описательной психологией. Она берет поэтому и функции философии в обиходе духовной жизни как бы изнутри и определяет ее в ее отношении к наиболее близким ей по сродству духовным проявлениям. Так совершенствует она понятие о сущности философии. Дело в том, что содержанием понятий, в которые входит и понятие философии, служит внутреннее отношение признаков, составляющих на почве удержания пережитого и понимания других реальную связь, между тем как теоретическая естественная наука устанавливает общие черты только в феноменах, которые даны чувствам.
Все человеческие произведения вытекают из душевной жизни и ее связи с внешним миром. Так как наука всюду отыскивает закономерное, то и изучение духовных произведений должно исходить от закономерного в душевной жизни. Оно бывает двоякого рода. В душевной жизни существуют единообразия, которые могут быть установлены на ее изменениях. К ним мы относимся так же, как к внешней природе. Наука констатирует их, выделяя из сложных переживаний отдельные процессы и выводя индуктивным путем закономерное в них. Так мы распознаем процессы ассоциации, воспроизведения или апперцепции. Каждое изменение является частным случаем, находящимся в отношении подчинения к единообразностям. Последнее образует одну сторону психологического основания, уясняющего духовные произведения: так, своеобразные процессы образования, в которых восприятия превращаются в образы фантазии, содержат часть оснований, объясняющих миф, сказку, легенду и художественное творчество. Но процессы душевной жизни связаны между собой еще нитями другого рода. Они связаны между собой как части всего строя душевной жизни. Этот строй я называю психической структурой. Это тот порядок, в котором различной природы психические факты в сложной душевной жизни связываются между собой внутренним переживаемым взаимоотношением. Основная форма этого душевного строя определяется тем, что всякая психическая жизнь обусловлена своей средой и, в свою очередь, оказывает обратное целесообразное воздействие на свою среду. Ощущения вызываются и отражают многообразие внешних причин; побуждаемые отношением этих причин к нашей собственной жизни, как она выражена в чувствовании, мы интересуемся этими впечатлениями, апперципируем, различаем, связываем, образуем суждения и умозаключаем; под влиянием предметного понимания возникают, на основе многосложности чувствований, все более и более правильные определения той ценности, которую представляют жизненные моменты и внешние причины для этой собственной жизни и для системы ее инстинктов; руководимые этими оценками, мы при помощи целесообразных волевых действий либо изменяем природу среды, либо при помощи внутренней деятельности воли приспособляем собственные жизненные процессы к своим потребностям. Такова человеческая жизнь. Разнообразнейшим образом сплетены между собой в ее связи восприятие, воспоминание, процесс мышления, инстинкт, чувствование, желание, волевые действия. Всякое переживание, как заполняющее какой-нибудь момент нашего существования, сложно.
Связь психической структуры имеет телеологический характер. Каждый раз, когда душа сталкивается через радость или горе с наиболее ей ценным, она реагирует вниманием, отбором впечатлений и обработкой последних, порывом, волевыми действиями, подбором в своих целях, отыскиванием средств для их проведения.
Так, уже в рамках предметного понимания замечается целестремительность: формы отражения какой-нибудь действительности образуют ступени в одной целевой связи, в которой предметное достигает степени все более и более совершенного и сознательного отражения. Проявляемое нами при воспринимании пережитого и данного отношение создает нашу мировую картину, наши понятия о действительности, отдельные науки, на которые распадается познание этой действительности, т. е. создает целевую связь познания действительности.
Во все моменты этого процесса действуют инстинкт и чувствование. В них – средоточие нашей душевной структуры; ими приводятся в движение все глубины нашего существа. Мы стремимся к такому состоянию нашего чувства жизни, которое каким-нибудь образом заставило бы молчать наши желания. Жизнь находится в постоянном приближении к этой цели; то она, кажется, достигает ее, то снова удаляется от нее. И только прогрессивно нарастающий опыт учит каждого отдельного человека тому, в чем для него заключается длительно ценное. Главная работа жизни с этой стороны сводится к тому, чтобы через иллюзии прийти к познанию того, что для нас поистине ценно. Совокупность процессов, в которых мы подвергаем испытанию жизненные ценности и ценности предметов, я и называю жизненным опытом. Он предполагает знание того, что есть, т. е. наше предметное понимание, и для него наши волевые действия, ближайшим образом направленные на изменения вне нас или в нас, могут быть вместе с тем и средствами установления ценностей наших жизненных моментов, равно как и внешних предметов, если они возбуждают наш интерес. Знание людей, история, поэзия расширяют средства жизненного опыта и его горизонт. Но и в этой области наша жизнь получает прочное основание лишь при посредстве возвышения до общеобязательного знания. Но может ли последнее ответить на вопрос о безусловно ценном? На сознании о ценностях жизни основана третья и последняя связь, в согласии с которой мы стремимся при помощи наших волевых действий руководить и упорядочивать предметы, людей, общество, себя самих. В нее входят цели, блага, обязанности, правила жизни и вся огромная работа нашей практической деятельности в области права, хозяйства, регулирования общества, борьбы с природой. В рамках этого отношения сознание также стремится выработать все более и более высокие формы; высшую форму мы усматриваем в действии на основании общеобязательного знания, и снова возникает вопрос, поскольку достижима эта цель.
II. Учение о миросозерцании. Религия и поэзия в их отношениях к философии
Религии, искусству и философии обща одна основная форма, коренящаяся в структуре душевной жизни. Во все моменты нашего существования имеется налицо отношение нашей собственной жизни к миру, который окружает нас как наглядное целое. Мы чувствуем себя, жизненную ценность каждого отдельного момента и ценность воздействия вещей на нас, но все это – в отношении к предметному миру. При дальнейшем росте самоуглубления сохраняется связь между опытом о жизни и развитием мировой картины. Оценка жизни предполагает знание того, что есть, и действительность выступает перед нами при меняющемся освещении, исходящем от нашей внутренней жизни. Ничто так не бегло, не чутко, не нежно и не изменчиво, как настроение человека относительно связи предметов. Документами такого настроения служат те милые стихотворения, в которых поэты с картиной природы сплетают выражение своей внутренней жизни. Подобно теням от облаков, пробегающих над какой-нибудь местностью, в нас беспрерывно меняются понимание и оценка жизни и мира. Человек религиозный, художник или философ тем и отличаются от людей посредственных и даже гениев другого рода, что они удерживают в воспоминании такие жизненные моменты, доводят до сознания их содержание и синтезируют отдельный опыт в общий опыт о самой жизни. Этим они выполняют весьма важную функцию не только для себя, но и для общества.
Так вырастают интерпретации действительности – миросозерцания. Подобно тому как всякое положение имеет и выражает какой-нибудь смысл и значение, так и эти интерпретации стремятся выразить смысл и значение мира. Но как изменчивы эти интерпретации даже в каждом отдельном индивидууме! Под влиянием опыта они изменяются то постепенно, то внезапно. Человеческая жизнь проходит, как это подметил Гете, в типической смене различных миросозерцаний. Их многообразие обусловливается временем и местом. Вся земля покрыта, как пестрым сплетением бесчисленных форм, жизневоззрениями, художественными выражениями миропонимания, религиозно-определенными догмами, философскими формулами. Между ними, как между растениями на земле, происходит борьба за существование и за пространство на земле. Но вот некоторые из них, отмеченные цельным величием личности, получают власть над людьми. Святые жаждут заново переживать жизнь и смерть Христа: длинные ряды художников смотрят на человека глазами Рафаэля, кантовский идеализм свободы увлекает Шиллера, Фихте и большинство выдающихся личностей следующего поколения. Шаткость и колебания душевных процессов, случайное и частное в содержании жизненных моментов, неуверенное и изменчивое в понимании, оценке и целеустановлении – короче, вся внутренняя досада наивного сознания ошибочно восхваляемого Руссо и Ницше – все это преодолевается. Простая форма религиозного, художественного или философского отношения приносит с собой уверенность и спокойствие и создает связь, объединяющую религиозного гения с верующим, мастера – с его учениками, философскую личность – с теми, которые находятся под ее властью.
Итак, теперь выясняется, что следует понимать под мировой и жизненной загадками как под общим предметом религии, философии и поэзии. В структуре миросозерцания всегда содержится такое внутреннее отношение жизненного опыта к мировой картине, из которого постоянно может быть выведен жизненный идеал. В этом нас убеждают анализ высших образований в этих трех сферах творчества, а также отношения, существующие между действительностью, ценностью и волеустановлением. Таким образом, структура миросозерцания представляет собою сочетание, в котором объединены составные части различного происхождения и отличного характера. Основное различие этих составных частей сводится к дифференциации душевной жизни, которую мы назвали структурой последней. Применение названия миросозерцания к духовному образованию, включающему в себя миропознание, идеал, установление правил и высшее целеназначение, оправдывается тем, что никогда в него не вкладывается намерение к определенным действиям и оно, стало быть, никогда не включает в себя практического отношения.
Проблема отношения философии к религии и поэзии может быть сведена к вопросу об отношениях, возникающих из различия структуры миросозерцания в этих трех формах. Ибо они лишь постольку вступают во внутренние отношения друг к другу, поскольку они содержат или подготовляют миросозерцание. Подобно тому как ботаник распределяет растения по классам и исследует законы их роста, так и занимающийся анализом философии должен отыскивать типы миросозерцаний и познавать закономерность их образования. Подобный способ сравнительного рассмотрения возвышает человеческий дух над кроющейся в его обусловленности уверенностью, что он нашел истину в одном из этих миросозерцаний. Подобно тому как объективность великого историка не позволяет ему ни порицать, ни одобрять идеалов отдельных эпох, так и философу надлежит исторически сравнительно понять свое исследующее сознание, подчиняющее себе предметы, и соответственно с этим занять над ними всеми свою точку зрения. В этом случае в нем достигает завершения историчность сознания.
Религиозное миросозерцание по структуре своей отличается от поэтического, а последнее – от философского. Этому соответствует различие в порядке распределения типов миросозерцания в рамках этих трех систем культуры. Из основных различий между философским миросозерцанием и религиозным и поэтическим вытекает возможность перехода миросозерцания из религиозной или художественной формы в философскую и наоборот. Преобладающий момент перехода миросозерцания в философскую форму основан в присущей душе тенденции придавать своим действиям прочность и связность, что в конце концов может быть достигнуто только в общеобязательном мышлении. Так, пред нами встают вопросы: в чем своеобразие структуры этих различных форм? При каких законных условиях трансформируется религиозное или поэтическое миросозерцание в философское? На границе этого исследования мы подходим вплотную к общей проблеме, рассмотрение которой завело бы нас слишком далеко, – к вопросу о законных условиях, определяющих изменчивость структуры и многосложность типов миросозерцания. Метод и здесь должен быть применен прежний: сначала исследуется исторический опыт, а затем заключающаяся в опытах совокупность данных вводится в рамки психической закономерности.
1. Религиозное миросозерцание и его отношение к философскому
Понятие религии принадлежит к тому же классу, что и понятие философии. Оно обозначает прежде всего соотношение вещей, которое повторяется в социально между собой связанных индивидуумах как частичное содержание их жизни. А так как подобная совокупность данных ставит во внутренние отношения и связывает тех индивидуумов, которым она одинаково присуща, то понятие религии указывает, стало быть, и на связь, объединяющую религиозно настроенных индивидуумов как членов одного целого. Определение понятия сопряжено с теми же трудностями, какие сказались при определении понятия философии. Для выведения понятия сущности из религиозных фактов необходимо было бы установить, по наименованию и принадлежности, весь объем религиозных фактов. Здесь не может быть изложен методический прием, при помощи которого эти трудности разрешаются; мы воспользуемся лишь его результатами в целях расчленения религиозного миросозерцания.
Религиозным миросозерцание будет постольку, поскольку оно будет вытекать из известного рода опыта, обоснованного в религиозном процессе. Где бы мы ни встречали название религии, ее признаком всегда будет общение с невидимым, ибо оно встречается как в ее примитивных стадиях, так и в тех последних разветвлениях ее развития, где это общение состоит только во внутреннем отношении действий к идеалу, выходящему за пределы эмпирического и делающему возможным религиозное отношение, или же в отношении души к родственному ей божественному порядку вещей. Благодаря этому своему общению религия, рассматриваемая как история ее форм, развивается во все более объемлющую и совершеннее дифференцированную структурную связь. Отношение, в котором это происходит и которое должно в силу этого содержать основание, порождающее все религиозные воззрения, и основания познания всех религиозных истин, есть религиозный опыт. Он является одной из форм жизненного опыта, но специфический характер его заключается в том, что он есть то размышление, которое сопровождает процесс общения с невидимым.
Если жизненный опыт представляет собой все растущую в процессе переживаний сознательность относительно жизненных ценностей, побудительных ценностей предметов и вытекающих отсюда высших целей и правил нашего поведения, то своеобразный момент религиозного жизненного опыта заключается в том, что везде, где религиозность возвышается до полного сознания, он усматривает высшую и безусловно обязательную жизненную ценность в общении с невидимым, а в невидимом предмете этого общения – безусловно обязательную высшую побудительную ценность, из которой исходит все счастье и все блаженство; отсюда уже затем выводится, что все цели и правила поведения должны определяться этим невидимым. Этим обусловливается и отличительный момент в структуре религиозного миросозерцания. Его центральный пункт – религиозное переживание, в котором проявляется целокупность душевной жизни; основанный на нем религиозный опыт определяет все составные части миросозерцания; все воззрения о связи мира вытекают, если рассматривать их изолированно, из этого общения и должны понимать эту связь как силу, находящуюся во взаимодействии с нашей жизнью, и именно как силу душевную, ибо только такая делает возможным подобное общение. Идеал жизни, т. е. внутренний строй ее ценностей, должен определяться религиозным отношением; им же определяются и высшие правила об отношениях людей между собой.
Характер, который могут принимать религиозное общение, религиозный опыт и сознание о нем, определяет различные исторические ступени и формы, в которые выливается религиозное миросозерцание.
В доступной нам древней религиозности мы всегда встречаем веру и практику тесно между собой связанными. Они взаимно предполагают друг друга. Ибо, как ни возникала вера в новые, действующие вокруг человека силы, мы всегда, поскольку нам дано констатировать это в этнографии и истории, находим, что развитие этой веры определяется тем, какой образ религиозные предметы принимают от воздействия на них; с другой стороны, вера определяет культ, так как религиозное поведение только в нем достигает своей цели. Для народов первобытных религия является не чем иным, как техникой влияния на непостижимое и недоступное механическому изменению, техникой восприятия от него его сил, соединения с ним и вступления с ним в желательные отношения. Такие религиозные действия совершаются отдельным человеком, вождем или волшебником-жрецом. Постепенно вырабатывается для этого и особый профессиональный класс. На заре дифференциации мужских профессий возникает и это таинственное, недостаточно уважаемое, но вызывающее то страх, то полную ожидания робость занятие волшебника, медика или жреца. Постепенно вырабатывается организованное сословие, которое становится носителем всех религиозных отношений, всей техники магических манипуляций, покаяний и очищений, и оно остается хранителем знания до тех пор, пока не создается самостоятельная наука. Воздержанием это сословие должно освободиться для бога, отречением оно должно закрепить свое отношение к невидимому, отречением, которое отделяет его в святости и достоинстве от всех других людей, – вот первая ограниченная форма, в которой подготовляется религиозный идеал.
2. Взгляд на жизнь поэтов и философии
Всякое искусство освещает в отдельном и ограниченно данном такие отношения, которые выходят за его пределы и придают ему поэтому более общее значение. Впечатление возвышенности, которое производят фигуры Микеланджело или звуковые образы Бетховена, вытекает из особого характера вкладываемого в эти образы значения, последнее же предполагает такое душевное состояние, которое, представляя собой нечто прочное, сильное, всегда наличное и связное, подчиняет себе все, что касается его. Есть одно искусство, которое способно выразить при помощи своих средств больше, чем такой душевный строй. Все другие искусства связаны воплощением чего-нибудь чувственно данного, в этом их сила и их ограниченность; одна только поэзия свободно властвует во всем царстве действительности и идей, ибо в языке у нее есть средство для выражения всего, что может появиться в душе человеческой: внешних предметов, внутренних состояний, ценностей, волевых установлений, – и в этом ее средстве – слове – уже содержится синтез данного в мышлении. Если, стало быть, где-нибудь в произведениях искусства находит себе выражение миросозерцание, то это, во всяком случае, будет иметь место в поэзии.
Я попытаюсь возникающие здесь вопросы разобрать так, чтоб не было надобности затрагивать различия эстетических и психологических точек зрения. Все поэтические произведения, от случайной народной песенки до «Орестеи» Эсхила или «Фауста» Гете, сходны в том отношении, что все они изображают событие. Это, в свою очередь, мы берем в том смысле, что оно включает в себя как переживаемое, так и пережитое, как собственный, так и чужой опыт, как традиционное, так и настоящее. Изображение какого-нибудь события в поэзии есть недействительное отражение реальности, заново пережитое и предлагаемое нам для повторного переживания, извлеченное из сочетаний действительности и отношений нашей воли и нашего интереса к ним. Поэтому оно не вызывает никакой фактической реакции: события, которые в другом случае побудили бы нас к действию, здесь не нарушают безвольного отношения наблюдателя, от них не исходит ни задержание воли, ни давление на нее, и, пока кто-нибудь находится в сфере искусства, его душа свободна от всех тяжестей действительности. Стоит нам какое-нибудь переживание перенести в это царство теней, как процессы, которые оно вызывает в читателе или зрителе, будут совсем не теми, какими они были бы в переживающих их лицах. Чтобы точнее понять эти процессы, мы отделяем процессы повторного переживания от процессов, сопровождающих в качестве следствий понимание чужой жизненности: процесс, по которому я воспринимаю чувствования и волевые напряжения Корделии, отличается от восторга и сочувствия, вытекающих из этого повторного переживания. Простое понимание какого-нибудь рассказа или драмы уже предполагает процессы, выходящие за рамки процессов, протекающих у данных лиц. Читатель поэтического рассказа должен совершить в себе все процессы взаимодействия между субъектом и предикатом, между предложением и предложением, между внешним и внутренним, между мотивами и поступками и, наконец, между последними и следствиями, чтобы быть в состоянии превратить слова отчета в картину происшествия, а последнюю – во внутреннюю связь. Чтобы понять фактическое, он должен подчинить его общепредставлениям и общим отвлечениям, содержащимся в словах. И чем больше читатель углубляется в этот процесс, тем дальше выходят процессы воспоминания, апперцепции и взаимоотношения за рамки того, что высказано писателем в рассказе. Они превращаются в нечто, чего он не сказал, но что он хотел вызвать в читателе. И, может быть, это ему даже было важнее того, что сказано. Читатель схватывает в рассказанном общие черты жизненного обстоятельства, которые уясняют значительность рассказа. Точно так же зритель дополняет драму, которую он видит или слышит со сцены; пред ним открывается одна сторона жизни в том, как в драматическом действе человеческие поступки подчиняются судьбе, господствующей над ними. Он относится к тому, что здесь происходит, как к самой жизни: истолковывает и подчиняет отдельное его связи или как частное – совокупности данных. При этом – для него, может быть, совсем и не заметно – им руководит поэт; из представленного события он заставляет его подчеркнуть нечто выходящее за его рамки. Таким образом, получается, что как эпическая, так и драматическая поэзии представляют какое-нибудь событие читателю, слушателю или зрителю так, что до сознания доводится его значительность. Ибо какое-нибудь событие воспринимается как значительное только тогда, когда оно открывает нам что-нибудь в природе жизни. Поэзия – это орган жизнеразумения, а поэт – ясновидящий, проникающий в смысл жизни. Здесь встречаются чуткость воспринимающего и творчество поэта. Ибо в последнем происходит тот таинственный процесс, благодаря которому жесткий и угловатый сырой материал какого-нибудь переживания согревается и переплавляется в ту форму, которая делает его значительным в глазах воспринимающего. Шекспир читает у Плутарха биографии Цезаря, Брута, Кассия, Антония и связывает их в одну картину какого-нибудь происшествия. Вот взаимно освещаются характер Цезаря, Брута, Кассия, Антония; в том, как они друг к другу относятся, кроется необходимость, и если за этими великими личностями разглядеть головы жадных, безрассудных и рабских масс, то уясняется, каков должен быть исход конфликта, разыгрывающегося между главными лицами. Поэт знает Елизавету, знает царственную природу Генриха V, знает и других королей всякого рода, и его душе открывается некая существенная черта человеческих вещей, которая приводит в связь все факты, сообщенные у Плутарха, и подчиняет данное историческое событие этой связи как частное: это – победоносное начало господствующей над действительностью и неколеблющейся властной натуры над республиканскими идеалами, которые не находят больше республиканцев. Так понятое, прочувствованное и обобщенное, это общее жизненное отношение превращается для него в мотив трагедии. Ибо мотив есть не что иное, как жизненное отношение, поэтически понятое во всей его значительности. Этому мотиву присуще внутреннее стремление так приспособить друг к другу характеры, события и действия, чтобы упомянутая общая черта в природе вещей была видна без того, чтобы поэт ее высказал или даже мог высказать. Ибо в каждой общей черте жизни скрывается отношение к значению жизни вообще, т. е. нечто совершенно неисследуемое.
Теперь мы имеем ответ на вопрос о том, поскольку поэт высказывает жизневоззрение или мировоззрение. Всякое лирическое, эпическое или драматическое стихотворение возвышает отдельный опытный факт до размышлений о его значительности. Этим оно отличается от фабричного товара, служащего развлечению. К его услугам все средства для того, чтобы показать ему значительность, не высказывая этого. Значение события должно найти себе выражение во внутренней форме поэтического произведения – это условие должно быть выполнено всяким поэтическим произведением. Обычно поэтическое произведение как-нибудь и дает общее выражение значительности того, что происходит. Некоторые из наиболее красивых лирических стихотворений и народных песен зачастую скромно выражают чувство состояния; но наиболее глубокое впечатление получается тогда, когда чувство жизненного момента, закономерно развиваясь, все расширяется и находит себе выражение в сознании значительности его: у Данте и Гете этот прием доведен до крайних границ поэзии мышления. В рассказах события внезапно прекращаются и свет мысли падает на них, или разговор, как, например, в мудрых словах Дон Кихота или Мейстера и Лотарио, освещает значение происходящего. В драме в бурное действие вплетаются размышления действующих лиц о себе и о происходящем и освещают душу зрителя. Некоторые великие поэтические произведения идут даже дальше. Они связывают идеи о жизни, как они вытекают из событий, при посредстве разговора, монолога или хора в связное и общее понимание жизни. Греческие трагедии, «Мессинская невеста» Шиллера, «Смерть Эмпедокла» Гёльдерлина могут служить выдающимися примерами этого.
Но поэтическое произведение немедленно покидает свою область, как только оно пытается, освободившись от переживаний, вообще высказывать мысли о природе вещей. Тогда возникает промежуточная форма между поэзией и философией, влияние которой совершенно отлично от влияния собственно поэтических произведений. Боги Греции или идеалы Шиллера представляют собою в качестве внутренних переживаний, протекающих согласно закономерности чувства, истинную глубокую лирику, между тем как другие знаменитые стихотворения Лукреция, Галлера, Шиллера принадлежат к промежуточной форме, ибо они берут надуманное, украшают его ценностями чувства и облекают его в образы фантазии. Эта промежуточная форма завоевала свое право на существование большим влиянием, но она не чистая поэзия.
Всякая истинная поэзия связана своим предметом, отдельным переживанием, с тем, что поэт узнает в себе, в других и во всякого рода традициях о человеческих событиях. Живой источник, откуда течет ее знание значительности этих событий, – это жизненный опыт. Эта значительность представляет собою нечто большее, чем ценность, познанная в событии. Ибо согласно структуре душевной жизни причинная связь в ней составляет одно с ее телеологическим характером, согласно которому ей свойственна тенденция к воспроизведению жизненных ценностей и к живому отношению ко всякого рода побудительным ценностям. Поэтому поэт черпает свое вдохновение из жизненного опыта и расширяет его, когда он тоньше, чем это было до сих пор, видит знаки, указывающие на внутреннее содержание, или когда он заново подмечает в характере смесь черт, или же когда он впервые наблюдает своеобразное отношение, вытекающее из природы двух характеров, – короче, когда он открывает какой-нибудь новый нюанс жизни. Из таких элементов создается его внутренний мир. Он следит за историей страстей и за развитием самого разного рода людей. Он расчленяет мир характеров по сходству, различию и типам. Все это принимает высшие сложные формы, когда он схватывает крупные общие черты в индивидуальной или социально-исторической жизни. Этим, однако, еще не достигнут высший пункт жизнеуразумения. Поэтическое произведение будет тем зрелее, чем больше мотив, состоящий в таком отношении к жизни, будет возвышен до отношения ко всей совокупности жизни в ее связи: тогда оно предстанет пред нами во всем своем объеме и обнаружит свои высшие идеальные отношения. Всякий великий поэт должен пройти это развитие; так шло, например, развитие от односторонне сильного произведения «Рабство и любовь» или от первых отрывков «Фауста» к «Валленштейну» и к позднейшему произведению Гете.
III. Философское миросозерцание. Попытка возвысить миросозерцание до общеобязательности
Итак, мы видели, что тенденция к развитию жизневоззрения и миросозерцания объединяет религию, поэзию и философию. В этом историческом взаимодействии развилась философия. С самого начала в ней была сильна тенденция к общеобязательному воззрению на жизнь и мир. Везде, где в различные моменты восточной культуры развитие приводило религиозное миросозерцание к философии, эта тенденция оставалась доминирующей и подчиняла себе всю остальную философскую работу. Когда затем в Греции философия выступила в полной сознательности, то уже в старопифагорийской школе и у Гераклита проявилась та же тенденция – охватить все существование в одно миросозерцание. И все дальнейшее развитие философии на протяжении двух тысячелетий было проникнуто тем же стремлением, пока, наконец, начиная с конца XVII века, одна за другой не выступили новые попытки Локка, Лейбница и Берклея. Правда, ей приходилось все это время вести борьбу против чувственного рассудка, против светских людей и позитивных исследователей. Но эта оппозиция ее стремлению была как бы внешней. Центральный пункт работы скептицизма, исходившего изнутри самой философии, из размышлений о методах и размерах познания, коренился в отношении к той же неразрушимой потребности нашего духа; отрицательное отношение скептицизма к этой потребности явилось причиной недействительности его. И мы видели, что даже в те два века, которые продолжали работу Локка, Лейбница и Берклея, в философии продолжало существовать внутреннее отношение к проблеме общеобязательного миросозерцания. Кант, величайший из мыслителей этих двух столетий, был как раз больше всех во власти этого отношения.
Это центральное место миросозерцания в философии может быть установлено также и на ее отношении к двум другим историческим силам. Оно объясняет как факт беспрерывной борьбы религиозности с философией, так и то, что поэзия, которая так много ей дала и так много от нее заимствовала, могла сохраниться только в процессе беспрерывной внутренней борьбы против властных притязаний абстрактного миропонимания. Был ли, может быть, Гегель прав, когда он утверждал, что религиозность и искусство являются второстепенными формами развития сущности философии, призванными все больше и больше переходить в высшие способы сознания философского миросозерцания? Решение этого вопроса зависит главным образом от того, достигла ли когда-нибудь своей цели воля к научно обоснованному мировоззрению.
1. Структура философского миросозерцания
Философское миросозерцание, как оно возникло под влиянием стремления к общеобязательности, должно по структуре своей существенно отличаться от миросозерцания религиозного и поэтического. В отличие от религиозного оно универсально и общеобязательно. В отличие от поэтического миросозерцания оно представляет собою силу, стремящуюся преобразующе влиять на жизнь. Оно развивается на широком основании, опираясь на эмпирическое сознание, опыт и опытные науки, согласно законам образования, выраженным в отражении переживания, как предметов в мышлении – в понятиях. Когда энергия дискурсивного умозаключающего мышления, в котором всегда содержится отношение высказывания к предмету, проникает в глубины переживаний, весь мир чувствования и волевого поведения принимает предметную форму понятий о ценностях и их отвлечениях, мыслей о целях и правилах, выражающих связанность воли. Роды предметов, соответствующие различным отношениям, расходятся. Во всякой сфере, определяемой каким-нибудь основным поведением, образуется систематическая связь. Отношения обоснования, как они существуют между высказываниями, требуют для познания действительности прочного масштаба очевидности. В сфере ценностей из этого вытекает переход мышления к допущениям объективных ценностей и даже к требованию безусловной ценности. Точно так же в сфере нашего волевого поведения мышление успокаивается только тогда, когда оно добивается высшего блага или высшего правила. Моменты, образующие жизнь, вкладываются, таким образом, благодаря обобщению понятий и генерализации положений в системы. Обоснование как форма систематического мышления сцепляет в каждой из этих систем все прозрачнее и совершеннее составляющие ее члены. Высшие понятия, которых достигают эти системы, – всеобщее бытие, последняя причина, безусловная ценность, высшее благо – синтезируются в понятии телеологической мировой связи, в котором философия встречается с религиозностью и художественным мышлением. Так возникли по внутренним законам образования основные черты телеологической схемы миропонимания, и точно так же сущность самого предмета обусловила продолжительность этой схемы до конца Средних веков и ее естественное влияние по сегодняшний день. На ее основе или в оппозиции к ней дифференцировались основные формы философских миросозерцаний.
Когда мы охватываем миросозерцание в понятиях, обосновываем его и возвышаем до степени общеобязательности, то мы называем его метафизикой. Оно расширяется и принимает многосложные образы. Индивидуальность, условия, нации, век вызывают как у поэтов, так и у философов неопределенное количество нюансов мировоззрения. Ибо возможности влияния мира на структуру нашей душевной жизни безграничны, точно так же постоянно меняются в зависимости от состояния научного духа и средства мышления. Но беспрерывность, связывающая процессы мышления, и сознательность, характеризирующая философию, объединяют группы систем между собой, сильнее подчеркивают близость различных мыслителей между собой или их противоположность к другим группам. Так, в классической греческой философии проявился антагонизм между телеологической метафизикой и ее естественной системой, с одной стороны, и миросозерцанием, ограничивающим миропознание пониманием действительности по отношениям причины и следствия, – с другой. И по мере того как впоследствии, начиная со стоиков, все больше и больше выступала во всем своем значении проблема свободы, все яснее отмежевывались системы объективного идеализма, в которых причина вещей детерминирует мировую связь, от систем идеализма свободы, в которых переживание свободной воли удерживается и проецируется в саму мировую причину. При этом выработался ряд основных типов метафизики, коренящихся в существенных различиях человеческих миросозерцаний. Они охватывают большое множество миросозерцаний и систематических форм.
2. Типы философского миросозерцания
Историческая индукция, при помощи которой должны быть установлены эти типы, не может быть изложена нами здесь. Эмпирические признаки, из которых исходит эта индукция, кроются во внутреннем сродстве метафизических систем, в отношении преобразования, согласно которому одна система обусловливает другую, в сознании мыслителей о своей взаимной близости и противоположности друг к другу, но главным образом – во внутренней исторической непрерывности, с какой подобный тип развивается и все глубже обосновывается, и, наконец, в том влиянии, которое исходит от таких типических систем, как системы Спинозы, Лейбница или Гегеля, Канта или Фихте, Даламбера, Гоббса или Конта. Среди этих типов имеются формы, в которых миросозерцания не достигли ясного отграничения; некоторые формы, совершенно не считаясь с последовательностью мышления, пытаются схватить сущность метафизических мотивов: такие формы оказываются всегда бесплодными в деле дальнейшего развития миросозерцания и не пользуются никаким влиянием ни в жизни, ни в литературе, как они ни сильны своим сложным основным настроением или своими техническими преимуществами. Из пестрой многосложности подобных нюансов миросозерцания значительно выдвигаются лишь последовательные, чистые, влиятельные его типы. От Демокрита, Лукреция и Эпикура до Гоббса, от последнего до энциклопедистов и современного материализма, равно как до Канта и Авенариуса, можно, несмотря на большие различия систем, проследить связь, объединяющую все эти группы систем в единый тип. Первая его форма может быть названа материалистической или натуралистической, а дальнейшее развитие последовательно, при условии критического сознания, ведет к позитивизму в духе Конта. Гераклит, строгие стоики, Спиноза, Лейбниц, Шефтсбери, Гете, Шеллинг, Шлейермахер, Гегель знаменуют собой этапы объективного идеализма. Платон, эллинистически-римская философия понятий о жизни, представителем которой является Цицерон, христианское умозрение, Кант, Фихте, Мен де Биран и родственные ему французские мыслители, Карлейль образуют ступени развития идеализма свободы. Из изложенной внутренней закономерности, проявляющейся при образовании метафизических систем, вытекает дифференциация метафизики в эти порядки систем. На это развитие и на проявляющиеся в нем модификации влияет, во-первых, изложенный нами процесс, в котором отношение к действительности занимает различные определенные позиции; так, раньше мы рассматривали позитивизм как течение, содержащее наиболее яркий тип неметафизического метода, ищущего прочного основания для познания, между тем как теперь он рассматривается нами как основанное на этом методе теоретико-познавательное преобразование миросозерцания. Далее, развитие и более тонкие нюансы типов обусловливаются процессом развития в человечестве идеальных понятий, совершающимся на основе отношений ценностей, целей и связанности воли.
Основание познания действительности лежит в изучении природы. Ибо только оно в состоянии уловить на фактах законный порядок. В связи так возникающего миропознания господствует понятие причинности. Если оно односторонне определяет опыт, то для понятий ценности и цели не остается места. Так как в созерцании действительности физический мир так сильно превосходит мир духовный в смысле распространения и силы, что духовные единицы кажутся лишь интерполяциями в тексте физического мира; так как, далее, только познание этого физического мира пользуется математикой и экспериментом как вспомогательными средствами при достижении цели постижения, то это объяснение мира принимает форму интерпретации духовного мира из физического. Если затем, с критической точки зрения, познается феноменальный характер физического мира, то натурализм и материализм переходят в естественнонаучный определенный позитивизм. Или миросозерцание определяется отношениями чувственной жизни. Оно находится под углом зрения ценностей предметов, жизненных ценностей, значения и смысла мира: вся действительность кажется тогда выражением чего-то внутреннего, и она берется как развитие бессознательно или сознательно действующей душевной связи. Эта точка зрения усматривает во многих разделенных, ограниченных, отдельно влияющих нечто ему имманентное, божественное, определяющее явления по законам телеологической причинности: так возникают объективный идеализм, панентеизм или пантеизм. Но, когда волевое отношение определяет миропонимание, появляется схема независимости духа от природы или схема о его трансцендентности: в проекции вселенной образуются понятия божественной персональности, мироздания, суверенитета личности по отношению к мировому течению.
Каждое из этих миросозерцаний содержит в сфере предметного понимания синтез миропознания, оценки жизни и принципов поведения. Их сила в том и состоит, что они придают личности в ее различных действиях внутреннее единство. Притягательная же сила и возможность последовательного развития каждого из них состоит в том, что оно мысленно охватывает многосложную жизнь с точки зрения какого-нибудь одного нашего отношения, согласно заключенным в нем законам.
3. Неразрешимость задачи. Уменьшение власти метафизики
Метафизика развилась среди неизмеримого богатства жизненных форм. Неустанно она переходит от возможности к возможности. Ни одна форма ее не удовлетворяет, всякую форму она превращает в новую. Тайное внутреннее противоречие, скрывающееся в самом ее существе, проявляется в каждом из ее образований и заставляет ее отказаться от данной формы и искать новой. Дело в том, что метафизика удивительно двойственное существо. Стремление ее направлено на разрешение мировой и жизненной загадок, форма ее – общеобязательность. Одной стороной своего лица она обращается к религии и поэзии, другой – к отдельным наукам. Она сама не наука в смысле отдельных наук, не искусство или религия. Она вступает в жизнь при той предпосылке, что в тайне жизни действительно имеется пункт, доступный строгому мышлению. Если он существует, как это допускали Аристотель, Спиноза, Гегель, Шопенгауэр, то философия представляет собою нечто большее, чем всякая религия, или искусство, или даже отдельные науки. Но где мы найдем этот пункт, в котором связаны познание в понятиях и его предмет, мировая загадка, а эта единственная мировая связь позволяет рассмотреть не только отдельные правильности случающегося, но и в ней мыслится ее сущность? Такой пункт должен лежать по ту сторону сферы отдельных наук и их методов. Метафизика должна, для того чтобы найти собственный предмет и собственный метод, возвыситься над рефлексиями рассудка. Попытки этого рода в сфере метафизики уже использованы и уже доказана их неудовлетворительность. Мы не станем здесь повторять всех развитых со времени Вольтера, Юма и Канта причин, объясняющих беспрерывную смену метафизических систем и их неспособность удовлетворить требования науки. Я повторю лишь то, что относится к настоящему нашему изложению.
Познание действительности по причинным отвлечениям, переживание ценности, значения и смысла, волевое поведение, содержащее в себе цель волевых действий и правило задерживания воли, – таковы различные отношения, связанные в душевной структуре. Ее психическое отвлечение дано нам в переживании; оно относится к последним достижимым фактам сознания. Субъект относится этим различным образом к предметам, за этим фактом нельзя отыскать его причины. Поэтому категории бытия, причины, ценности, цели, по их происхождению из этих отношений, не могут быть сведены ни друг к другу, ни к высшему принципу. Мы можем постигать мир лишь в одной из основных категорий. Вместе с тем мы можем наблюдать в ней лишь одну сторону нашего отношения, и никогда не можем наблюдать всего отношения, как оно определялось бы связью этих категорий. Это первая причина невозможности метафизики. Если она желает сохранить себя, ей либо нужно приводить эти категории во внутреннюю связь при помощи ложных выводов или же коверкать то, что содержится в нашем живом отношении. Дальнейшая граница мышления в понятиях сказывается в рамках каждого из этих отношений. Мы не можем примыслить никакой первичной причины как безусловное к условной связи событий, ибо расположение многосложности, элементы которой относятся друг к другу однообразно, само остается загадкой, и из неизменного единого не может быть понято ни изменение, ни множественность. Мы никогда не можем преодолеть субъективного и относительного характера определения ценностей, вытекающего из их происхождения: безусловная ценность – постулат, а не выполнимое понятие. Мы не можем указать высшей или безусловной цели, так как последняя предполагает установление безусловной ценности, и правило поведения, которое общеобязательно содержится во взаимной связанности воль, не позволяет выводить цели единственного или общества.
Если, таким образом, никакая метафизика не в состоянии выполнить требований научного доказательства, то философии все же остается, в качестве прочной точки, отношение субъекта к миру, согласно которому всякий способ отношения последнего является выражением какой-нибудь стороны мира. Философия не в состоянии охватить сущности мира какой-нибудь метафизической системой и доказать общеобязательность этого познания; но подобно тому как во всяком серьезном поэтическом произведении пред нами всегда раскрывается какая-нибудь новая, ранее не подмеченная черта жизни; подобно тому как поэзия, таким образом, нам открывает все новые и новые стороны жизни и мы, не находя цельного жизневоззрения ни в каком из отдельных художественных произведений, все же при помощи совокупности произведений приближаемся к такому общему воззрению, – так и в типических миросозерцаниях философии пред нами предстает единый мир, каким он кажется, когда мощная философская личность подчиняет одному из способов отношения к миру все остальные, а содержащейся в нем категории подчиняет все остальные категории. Таким образом, от гигантской работы метафизического духа остается историческое сознание, которое она повторяет в себе и таким путем узнает в ней неисследуемые глубины мира. Последним словом духа является не относительность всякого мировоззрения, а собственный суверенитет по отношению к каждому из них и позитивное сознание этого, подобно тому как в цепи различных способов отношения духа для нас остается одна реальность мира, а прочные типы миросозерцания являются выражением многосложности мира.
Задачей учения о мировоззрениях является методическое изложение отношения человеческого духа к загадке мира и жизни на основании расчленения исторического процесса и в противоположность к релятивизму.
IV. Философия и наука
В процессе обосновывающей работы метафизики постоянно растет уразумение самого мышления, его форм и его законов. Исследуются условия, при которых мы познаем, а именно допущение, что существует независимая от нас действительность, доступная нашему мышлению; вера, что кроме нас существуют еще люди, которые могут быть поняты нами, и, наконец, предположение, что процессу наших внутренних состояний во времени присуща реальность, а переживания, как они отражаются во внутреннем опыте, могут достигнуть в мышлении обязательного изображения. Уразумение процессов, по которым возникает мировоззрение, и законных оснований, оправдывающих предпосылки мировоззрения, сопровождает образование мировоззрения и беспрерывно растет в борьбе метафизических систем.
Вместе с тем из интимной природы философского мировоззрения вытекает его отношение к человеческой культуре и ее целевым системам. Культура распадается по линиям внутренних отношений между миропознанием, жизнью, опытом духа и практическими порядками, в которых реализуются идеалы нашего поведения. В этом находит себе выражение душевная структурная связь, и именно она определяет философское мировоззрение. Так оно вступает в отношения ко всем сторонам культуры. А так как оно стремится к общеобязательности и всюду отыскивает обоснование и связь, то оно должно проявляться во всех сферах культуры, возвышая происходящее до сознания. Но здесь ей идет навстречу размышление, возникшее в самих целевых системах культуры.
1. Функции философии, вытекающие из техники понятий в культурной жизни
Осознание человеком своих действий и стремление его к общеобязательному знанию развивалось не только через мировоззрение. Еще до выступления философов уже произошло на почве политической деятельности разделение функций государства, распределение законодательств; в практике правосудия и процесса выработались основные понятия гражданского правопорядка и уголовного права; религии выработали формулы догм, друг от друга отличные и друг к другу относящиеся; различались и роды художественного мастерства. Ибо всякий переход человеческих целевых систем к более сложным формам совершается под знаком мышления в понятиях.
Так вырабатываются и функции философии, которые ведут дальше мышление, успевшее завладеть отдельными областями культуры. Подобно тому как религиозная метафизика не отделяется никакими прочными границами от философской, так и техническое мышление, беспрерывно развиваясь, переходит в философское. Везде философский дух характеризуется универсальным самоуразумением и заключающейся в нем способностью образовывать личность и производить реформы, а также присущей философу тенденцией к обоснованию и связности. Подобная функция с самого начала ничем не связана с выработкой мировоззрения, и она действительно существует и там, где метафизика не ищется или не признается.
2. Общее учение о знании и теория об отдельных областях культуры
Из характера философии как самоуразумения духа вытекает другая ее сторона, которая всегда существовала наряду с ее стремлением к общеобязательному знанию. Опытное узнавание, основанное на способах отношения, синтезируется в мировоззрении в объективное предметное единство. Но если довести до сознания способы отношений в их взаимодействии с содержаниями, а возникающее в них опытное узнавание подвергнуть исследованию, то откроется другая сторона самоуразумения. Исходя из нее, мы определим философию как основную науку, предметом которой служат формы, правила и связь всех процессов мышления, а целью – достижение обязательного знания. В качестве логики она во всех областях, где выступают процессы мышления, исследует условия очевидности, которая переплетается со всеми правильно совершающимися процессами. В качестве теории познания она, исходя из сознания реальности переживания и объективной данности внешнего восприятия, исследует законные основания этих предпосылок нашего знания. В качестве такой теории она – наука.
На почве этой своей важнейшей функции она вступает в отношения с самыми различными сферами культуры и в каждой из них берет на себя выполнение самых разнообразных задач.
В сфере представления о мире и его познания философия вступает в отношения к отдельным наукам, из которых вытекают отдельные стороны миропознания. Этой своей стороной она теснее всего примыкает к логике и теории познания. При помощи общей логики она объясняет методы отдельных наук. С ее же помощью она приводит в связь возникающие в науках методические понятия. Она исследует предпосылки, цели и границы познания каждой отдельной науки. Полученные таким путем результаты она применяет к проблеме внутренней структуры и связей в двух великих группах: естественных науках и гуманитарных науках. Ни одно из отношений философии к какой-нибудь системе культуры не так ясно и прозрачно и ни одно не развивалось с такой систематической последовательностью, как это; поэтому среди односторонних определений понятия философии нет ни одного, которое казалось бы таким приемлемым, как именно это, согласно которому она является теорией теорий, обоснованием и синтезом отдельных наук в познании действительности.
Менее прозрачно отношение философии к жизненному опыту. Жизнь – это внутреннее отношение психических проявлений в связи личности. Жизненный опыт – это развивающееся уразумение и размышление о жизни. При его посредстве относительное, субъективное, случайное, отдельное элементарных форм целесообразного поведения возвышается до степени проникновения в ценное для нас и целесообразное. Какую роль играют страсти в общем обиходе нашей жизни? Какою ценностью обладает самопожертвование в естественно понятой жизни? Или слова и внешнее признание? Над решением подобных вопросов работает не только жизненный опыт отдельной личности, но он расширяется до опыта общественного. Общество – это регулятор, обнимающий жизнь чувствований и инстинктов; беспорядочным страстям оно ставит границы, вытекающие из потребностей сосуществования, в виде права и нравов; при посредстве разделения труда, брака, собственности оно создает условия упорядоченного удовлетворения инстинктов. Таким образом оно освобождает жизнь от этого ужасного господства и расчищает в ней место для высших духовных чувств и стремлений, которые могут добиться и перевеса. Жизненный опыт, накопляемый обществом в процессе этой работы, создает все более и более приемлемые определения жизненных ценностей и создает им, пользуясь общественной санкцией, прочное положение: таким путем общество порождает из себя самого постепенность ценностей, которая обусловливает отдельное лицо. На этой социальной почве проявляется и индивидуальный опыт. Он возникает самым различным образом. Его остов образуют личные переживания, поскольку они сливаются с какой-нибудь ценностью. Далее, мы научаемся, наблюдая в качестве зрителей за страстями людей, ведущими их к крушению и, последовательно, к крушению их отношений к другим личностям, и страданиями, которые отсюда вытекают. Этот жизненный опыт мы дополняем историей, которая в крупных своих чертах открывает нам судьбу человеческую, и поэзией; последняя в особенности знакомит нас с горестным и вместе с тем сладостным напряжением страсти, ее иллюзией, ее разрушением. Все вместе ведет к тому, что человек становится свободнее и доступнее страданию и счастью от погружения в великие объективности жизни.
Как ни неметодичен этот жизненный опыт вначале, он все же должен, по мере того как он начинает сознавать значение и границы своих приемов, возвыситься до методического уразумения, стремящегося преодолеть субъективный характер определений ценностей. Так он переходит в философию. Все этапы, лежащие на этом пути, усеяны произведениями, трактующими о жизненных ценностях, характерах, темпераментах, образе жизни. И подобно тому как поэзия является важным звеном в разработке учения о темпераментах, характерах и образе жизни, так и это чтение в душах людей, эта собственная переоценка ценностей предметов и ненасытимая жажда понять подготовляют более сознательное понимание значения жизни. Гомер – учитель размышляющих писателей, Эврипид – их ученик. На этом же основании развивается и своеобразная религиозность. Опыт о жизни и огромная сила проникновения в иллюзию, присущую всем посюсторонним благам жизни, заставляют всякого религиозного гения отдаться трансцендентному миру. Религиозное переживание было бы пустым и нелепым, если бы на почве пережитой тщеты, низости или по крайней мере ничтожности человеческих вещей, разлук и вытекающих из них страданий не совершалось через них возвышение к святому, как бы удаление из этого проклятого круга. По этому пути к одиночеству шли Будда, Лао-цзы и, как показывают отдельные места Евангелия, Христос; Августин и Паскаль также вступили на него. Наряду с науками и историческим строем жизни жизненный опыт образует реальную основу философии. Личный момент величайших философов покоится на этом опыте. Очищение и обоснование опыта образуют значительную и влиятельнейшую составную часть философских систем. Особенно ясно это заметно на Платоне, стоиках, Спинозе и в более ограниченном объеме на Канте, если связывать его «Антропологию» с его предыдущими произведениями. Так возникает в философии система имманентных ценностей жизни и система предметных побудительных ценностей; первые примешиваются к состоянию души, вторые присущи чему-то внешнему, обладающему способностью порождать ценности жизни.
3. Метафизический дух в пауках и в литературе
Влияние метафизики беспрерывно уменьшается, между тем как функции философии при обосновании и связывании мышления в отдельных областях культуры все увеличиваются. На этом взаимоотношении покоится значение позитивистической философии Даламбера, Конта, Милля, Маха: ведя свое происхождение от специальных наук, позитивистическая философия продолжает их метод и всюду накладывает масштаб их общеобязательного знания. В другой области философское мышление Карлейля и Ницше положительно в том смысле, что оно стремится обобщить и обосновать способ поведения, содержащийся в жизненном опыте и разработанный поэтами и писателями. Естественно поэтому, что философия именно благодаря этим своим свободным приемам, добивается все большего и большего влияния на всю духовную жизнь последнего времени. Методический дух, обобщающий и связывающий науки, определивший исследования Галилея, Кеплера и Ньютона, проник затем на основе позитивистического направления Д’Аламбера и Лагранжа во французские науки о природе и на почве натурфилософии и кантовского критицизма продолжал влиять в Эрнсте фон Бэре, Роберте Майере, Гельмгольце и Гертце. И именно этот философский дух особенно резко проявился со времени великих социалистических теоретиков в отдельных науках об обществе и в истории. Характерно для настоящего положения философии то обстоятельство, что наиболее сильное влияние исходит не от систем, а именно от этого свободного философского мышления, проникающего науку и всю литературу. Ибо и в последней такие писатели, как Толстой или Метерлинк, пользуются значительным философским влиянием. Драма, роман, а теперь и лирика превратились в носительниц сильнейших философских импульсов.
Философский дух проявляется всюду, где мыслитель, свободный от систематических форм философии, подвергает проверке то, что выступает в человеке, как отдельное, как темный инстинкт, авторитет или вера. Он там, где исследователи при помощи методического сознания сводят свою науку к ее законным основаниям, стремятся к обобщениям, связывающим несколько наук. Он там, где жизненные идеалы и ценности подвергаются новой проверке. Все, что, беспорядочно или враждебно сталкиваясь, выступает в рамках какой-нибудь эпохи или в сердце человека, примиряется мышлением; темное разъясняется, непосредственно стоящее одно возле другого приводится в связь. Этот дух не оставляет ни одного чувства ценности и ни одного стремления в их непосредственности, ни одного предписания и ни одного знания – в обособленности: за всем значимым он отыскивает основания его значимости. В этом смысле XVIII век называл себя философским: он имел на то право в силу проявившегося в нем господства разума над темным, инстинктивным, бессознательно творящим и в силу сведения им всех исторических образований к их происхождению и праву.
II
ОТДЕЛЬНЫЕ ДИСЦИПЛИНЫ
Алоиз Риль
ЛОГИКА И ТЕОРИЯ ПОЗНАНИЯ
Введение
Название «Логика» было дано группе близких по содержанию сочинений Аристотеля впервые школой его, от нее же исходит и имя «Органон» для полного собрания сочинений учителя, названного так по общей цели, которую им приписывала школа. Из двух частей, на которые распадается «Органон», более ранние – «Топика» и «Аналитики»; только эти последние соответствуют дисциплине, которая поныне известна под именем логики, а именно: Первая Аналитика соответствует нашей формальной логике, или учению об элементах логики, Вторая – современному учению о методах и теории познания, которые у Аристотеля еще не были отделены друг от друга. Благодаря тесной связи с топикой, объяснявшейся силлогистической формой также диалектических выводов, уже в древности были распространены превратные воззрения на сущность логики. Дело в том, что только топика, это промежуточное звено между риторикой и настоящей логикой, действительно является технической или практической дисциплиной. Объект топики – диалектический спор. Указать правила этих споров – такова задача топики; поэтому она, на что указывает и само название, исследует общие принципы опровержения и учит, каким образом оспаривать данные определения и положения. В качестве искусства переубеждать топика стоит наряду с риторикой, искусством диспутировать. Воззрение, будто чистая логика тоже есть инструмент знания, орудие к творчеству познания, переносит на весь «Органон» то, что правильно только относительно части его. Впоследствии это воззрение неоднократно сказывалось в различных определениях логики: логику определяли как учение о мышлении, как учение об искусстве мыслить, как нормативную науку, долженствующую предписать мышлению его, т. е. свои законы; логику сравнивали даже с этикой, а иные предпочли назвать ее медициной духа. В противовес этому воззрению мы настаиваем на чисто научном характере логики и полагаем, что имеем при этом право сослаться на самого Аристотеля. Аристотель нигде не излагает своих выводов в силлогистических формах, и поэтому ясно, что он не считал эти формы образцами или нормами, по которым мы должны умозаключать. Он относил их к теории умозаключения, по его мнению, они даже исчерпывают эту теорию; они служат для того, чтобы обнаружить внутреннюю необходимую связь процесса доказательства посредством разложения его, которому в большинстве случаев должно предшествовать дополнение в виде включения новых положений. Аристотель вообще не знает «норм» мышления. Даже принцип противоречия для него прежде всего принцип вещей, а именно верховный принцип, и лишь вследствие этого закон относящегося к вещам мышления. Так как невозможно, чтобы что-нибудь в известном направлении относилось и вместе с тем не относилось к одной и той же вещи, то невозможно, чтобы два противоречиво противоположных высказывания об одном предмете оба были истинны, и ни один человек со смыслом и разумением не может одновременно утверждать и отрицать что-либо в одном и том же направлении; иначе он сам был бы такой невозможной вещью с двумя противоположными, друг друга исключающими предикатами.
Основание логики и возведение ее на степень самостоятельной научной дисциплины следует считать, пожалуй, крупнейшей из заслуг Аристотеля и, во всяком случае, самой прочной его заслугой. Логические учения Аристотеля послужили руководством для всех последующих времен вплоть до современности, и сомнения в правильности их никогда не возникало даже там, где ограничивали или иначе определяли их значение. По длительности своего влияния одни только «Элементы» Эвклида могут сравниться с «Органоном» Аристотеля. В этих двух главных творениях из научного наследия Древнего мира с одинаковой силой проявился гений эллинов в области формальной науки, их гений и вместе с тем характерная для него ограниченность: исключительное оперирование неподвижными определениями и фигурами, в котором, можно сказать, обнаружилось родство греческого ума с греческим архитектоническим и пластическим искусством. Внутри этих пределов древние греки в своей логике и геометрии создали для всех времен образцы строгости понятий. Современная логика связана поэтому с Аристотелем не одним только историческим интересом. Кант дошел даже до такого утверждения: подобно тому как со времени Аристотеля логике не пришлось сделать ни одного шага назад, ей до сих пор не удалось также подвинуться ни на один шаг вперед, и, по всей вероятности, ее следует признать законченной и завершенной. Уже в эпоху Канта это суждение не вполне соответствовало истине, еще менее возможно разделять его в наше время, но, несмотря на это, следует признать, что для логики и поныне существенно важно обращаться к Аристотелю, особенно для ориентирования в вопросах о задаче логики, ее положении в системе наук, отличии от психологии, отношении к теории познания, т. е. в тех принципиальных вопросах, по которым еще не достигнуто полное единомыслие.
Несомненно, что Аристотель понимал логику как общее учение о науке, как теорию теорий и что при основании ее он исходил из методологической точки зрения. «Аналитики» занимаются исследованием вопроса, что делает науку наукой. Исследуется научное доказательство, предмет исследования – доказуемое знание: так Аристотель сам определяет задачу своего главного сочинения по логике. Одной части этой двойной задачи, научному доказательству в формальном отношении, посвящена Первая Аналитика, а Вторая – рассматривает те основные предпосылки, на которых зиждется и по содержанию своему необходимое знание. Обе части вместе составляют учение Аристотеля о достоверности познания, его аподиктику. Называется же вся дисциплина, как формально-логическая, так и гносеологическая, «аналитикой» – по своему методу разложения доказательств на соответствующие формы умозаключений и сведения научного познания к его принципам.
Центральное место занимает в ней теория силлогизма. Логика Аристотеля построена на силлогизме; все ее дальнейшие учения группируются вокруг процесса умозаключения. Умозаключения разлагаются на суждения, суждения – на понятия: таким образом, Аристотель, исходя из силлогизма, приходит к чисто логическому учению о суждениях и понятиях. В Первой Аналитике о суждениях идет речь, лишь поскольку они играют роль посылок, из которых имеют быть выведены заключения; то, что в них выражаются вещественные отношения, совершенно не принимается во внимание, подобно тому как понятия рассматриваются здесь лишь как составные части суждений, как термины или пределы посылок, а следовательно, и заключения. Благодаря этому простому приему логическая теория Аристотеля становится независимой от всяких дальнейших предположений о природе и происхождении понятий, независимой даже от его собственного предположения о том, что в понятиях становятся доступными познанию общие сущности вещей. Термин в заключении не имеет ничего общего, по крайней мере непосредственно, с понятием сущности, этим продуктом сократовско-платоновской философии понятий. Таким путем была очерчена задача чистой, или формальной, логики логика была отдельна от психологии и поставлена впереди теории познания, которая у Аристотеля неотделима от метафизики.
А. Логика
I. Задача логики
Форма науки сама составляет предмет особой науки, и эта наука – логика – всегда одна и та же, совершенно независимо от разнообразия объектов знания. Именно вследствие этого логика не может теоретически основываться на какой-либо одной науке, например на психологии, и только в такую эпоху, которая справедливо гордится большими успехами в области психологического исследования, можно было на минуту проглядеть это простое обстоятельство. Чтобы решить уравнение, нам не нужна психологическая теория математического представления, мы даже не могли бы воспользоваться такой теорией для этой цели. Равным образом самое точное знание психических процессов и актов суждения и умозаключения еще не дает нам возможности сделать правильное заключение или доказать правильность данного заключения. Безразлично, обладаем мы таким знанием или нет, – убеждение в необходимости заключения, во всяком случае, не из него вытекает и им даже нисколько не усиливается; только рассмотрение связи суждений и отношения входящих в состав их понятий дает нам это убеждение. Такова независимость логики от психологии. Разве только во введении в логику уместны психологические рассуждения, да и то только для того, чтобы показать различие между логикой и психологией и этим считать свою задачу исчерпанной. Логика – такая же объективная наука, как и наиболее ей родственная наука – математика. Вводящие в заблуждение и двусмысленные ходячие определения логики, как-то: наука о разуме, учение о законах мышления и т. п., не могут изменить истинной ее природы, и вместо того, чтобы судить по словам логиков, лучше было бы обращать внимание на приемы их. Прием же у всех всегда один и тот же: объективный анализ формы научного изложения, а не субъективный анализ процессов знания. Да и как можно было бы обосновать какое-нибудь логическое положение, скажем, правильность определенного вида фигуры умозаключения, психологически, посредством наблюдения соответствующей деятельности субъекта? Ведь такое положение ставит мыслительной деятельности субъекта требование, которое исходит из объекта мышления и с которым наше мышление должно сообразоваться. Если же мы все-таки хотим в логике говорить о законах мышления, то мы должны понимать под ними не естественные законы мышления, которые, по всей вероятности, очень сложны, как и самый процесс мышления, а также не непосредственно нормы мышления, потому что нормами логические законы становятся только через употребление. Законы мышления в смысле логики – это законы мыслимого, предметного вообще, и постольку логика есть наука о простейших отношениях объектов мышления, своего рода математика познания. Единственный принцип логики – это закон тожества, или – выраженный отрицательно – закон противоречия; анализ мыслимого посредством принципа тожества – вот точное определение чисто формальной части логики. Психология же, как и всякая другая единичная наука, относится к логике, как субстрат исследования, но не как фундамент его.
Между наукой и логикой существует тесная связь. Только немногие отдельные положения логического учения об элементах остаются с тех пор, как они были найдены, неподверженными влиянию прогресса научного познавания и изменения его целей, да и то новые обстоятельства создают отчасти новый взгляд на их значение. Что же касается учения о методах современной науки, то с соответствующим античным, т. е. греческим, учением оно совпадает только в самых общих чертах. Древнему миру, если не считать отдельных следов в пифагорейской и платоновской философии, неизвестно было понятие математического закона природы. Наука, или философия, древности обращалась к понятиям формы вещей, к более близким созерцанию понятиям родов и видов их. Она стремилась к классифицирующему обобщению посредством абстракции. Расчленение понятий на их объемные части и рассмотрение объемных отношений играет в античной логике ту же роль, какую в эвклидовой геометрии играет разложение фигур и вообще исследование отношений протяженности геометрических образований. Из умозаключений древняя логика занималась также преимущественно прямыми, или дедуктивными, и притом она изучала и исследовала законы тех их видов, которые образуются путем подчинения понятий. Теория индуктивных выводов, напротив, находилась в зачаточном состоянии, да только в новое время и могла возникнуть потребность в такой теории. В логике древних, их геометрии и даже их статике мы имеем пред собой творения и откровения одного и того же научного гения, и поневоле хочется, употребляя образное выражение, в котором образ, пожалуй, имеет больший смысл, нежели простое сравнение, говорить о статическом употреблении понятий в древности в противоположность динамическому и эволюционному их употреблению в новейшей науке.
II. К критике аристотелевской логики
В построении своей логики и Аристотель не мог не быть связанным состоянием современной ему науки и задачами, которые она себе ставила. В силлогистической логике не без основания усмотрели параллель метафизике субстанциальных форм, понятий, объявленных сущностями и причинами. Однако эта связь обнаруживается у Аристотеля впервые при применении логических форм к проблемам теории познания. Принципу умозаключения, который Первая Аналитика положила в основу теории силлогизма, только Вторая Аналитика приписывает реальный смысл. Здесь впервые выставляется требование, чтобы среднее понятие в умозаключении в действительности соответствовало причине. Таким образом, умозаключение становится «аподиктическим», логическая необходимость совпадает в нем с реальной, или онтологической, и силлогистический вывод какого-нибудь положения может быть принимаем за изображение образования и формы самих вещей, за адекватное выражение определения их качеств посредством форм понятий. Отсюда становится понятным, что Аристотель должен был прийти к преувеличенной оценке силлогизма, открытие которого он справедливо вменяет себе в заслугу. Если наши понятия о видах и родах не простые ступени абстракции, а понятия общих сущностей или вещей, то отнесение единичного к должному виду, а следовательно, и к должному роду действительно составляет реальный успех познавания. Новое, «иное по сравнению с уже имеющимся», что дается таким отнесением, состоит не в познании фактического свойства, которое осталось бы неизвестным без силлогизма, а в раскрытии основы или причины выраженного в заключении соотношения. Сократ умирает по своей человечности, и вот силлогистически должна быть познана необходимость этой смерти, а не самый факт ее, и возражения, какие Милль делает против силлогизма, основываясь на этом школьном примере бессмертного смертного человека, во всяком случае, неправильны по отношению к аристотелевскому силлогизму. Следует, однако, признать, что если бы Аристотель не принимал неизменные формы в природе за действующие принципы и цели вещей, он, вероятно, и в логике не стал бы придавать такого значения подчинению и подчиненности понятий и не исключил бы с самого начала из круга своего исследования не основанные на подчинении формы умозаключения (на которые имеются указания уже у Платона). Теория таких несиллогистических форм умозаключения, которые приводят к столь же необходимым выводам, как и силлогистические формы, поставила логику пред новыми, отчасти до сих пор еще не решенными, задачами.
По Аристотелю, силлогизм представляет единственный истинный тип всех дедуктивных умозаключений, т. е. заключений от общего к частному. Вся традиционная логика, понятно, придерживалась твердо этого воззрения. Мы только удивляемся, что разделял его даже Милль. И по Миллю также силлогизм, который он, впрочем, понимает как заключение от частного к частному, является руководством для всех «рационативных» умозаключений, и теория его есть главная часть дедуктивной логики. Но это воззрение непосредственно может относиться только к первой аристотелевской схеме умозаключения, к первой силлогистической фигуре, и то, строго говоря, только к первому ее виду с общеутвердительным заключением: «Барбара» – таково характерное название, которое ненамеренно дала ему схоластическая логика. Этот вид, если не понимать его слишком формалистически, действительно составляет подходящую логическую форму для существенных групп наших дедуктивных умозаключений. Мы пользуемся им, когда применяем законы природы к новым случаям, которые не были предусмотрены при установлении этих законов; по тому же виду мы делаем выводы о классификационных признаках вещи. Другого способа приходить силлогистически к общеутвердительным положениям не существует. Но главное – это то, что этот вид силлогизма есть единственное чистое и непосредственное выражение принципа аристотелевского силлогизма. Среднее понятие в нем, действительно, и по общности своей является средним понятием, а что касается посылок, то уже из отношения их к среднему термину явствует, какая из них играет роль большей и какая меньшей посылки, в то время как во второй и третьей фигурах это приходится определять внешним путем, принимая во внимание заключение. Далее, в этих обеих фигурах заключение выводится не путем подчинения, а в одной – посредством противопоставления, в другой – посредством выключения объемной части, общей обоим крайним понятиям; во второй фигуре имеются значащие виды с отрицательными меньшими посылками, в третьей – значащие виды с частными большими посылками, т. е. без настоящих больших посылок; в первом случае нет подчиненности, во втором – подчинения. Сам Аристотель считает поэтому только первую свою фигуру совершенной, по себе доказательной формой умозаключения, и к ней он сводит свою вторую и даже третью фигуры, не замечая их своеобразности и явно прибегая при этом к искусственным построениям. Итак, Аристотель, по существу, знает только один вид дедуктивного умозаключения – первую фигуру. Вполне естественно, что все нападки на силлогизм, которые появились уже к концу древней эпохи и значительно усилились при возникновении новой философии, были направлены на эту первую фигуру и ее главный вид – модус Барбара.
Поскольку силлогистика связана с предположением в себе существующей системы реальных понятий или общих вещей, она вместе с этим предположением может претендовать только на исторический интерес. Но мы знаем, что правила силлогистики непосредственно не основываются на этом предположении, если даже допустить, что косвенно оно влияло на их установление; в таком случае их не должна необходимо постигнуть судьба аристотелевской метафизики. В действительности правила силлогистики несомненно имеют прежде всего регулятивное значение, или критическое, как тоже можно выразиться; они представляют «канон» умозаключения, если уж перестали быть его «органоном». Никто так правильно не оценил это их значение для обычной логики, как тот мыслитель и исследователь, который больше всего подвинул науку и ее теорию за аристотелевские пределы. Логика, говорит Галилей, действительно весьма совершенное орудие для упорядочения наших аргументаций и для проверки правильности уже готовых или найденных доказательств, потому что она показывает, как из допущенных или данных посылок выводятся необходимые заключения; но она не в состоянии служить руководством к нахождению доказательств, и в этом отношении математика гораздо сильнее ее. Здесь уже заключается намек на то, что трудности представляет не выведение заключения, но отыскание посылок, а именно: в одних случаях приходится искать большую посылку, в других – сущность процесса умозаключения состоит в отыскивании меньшей посылки. Открытым только остается вопрос, относится ли к предмету логики упомянутое руководство и возможно ли вообще искусство открытия. Быть может, нам приходится вместе с Галилеем так определять надежнейший способ к нахождению истины: чувственный опыт всегда предпочитать любой аргументации рассудка, что, по словам Галилея, в сущности, отвечает духу учения Аристотеля. Если бы логика действительно не в состоянии была дать что-нибудь сверх того, что она вносит ясность и определенность в наши понятия, порядок и последовательность в строй суждений, то этого практического результата было бы уже вполне достаточно для оправдания ее теории. Но логика прежде всего теоретическая дисциплина, поэтому и учение о силлогизмах должно, наряду с регулятивным значением, иметь более существенное, чисто теоретическое значение. Наши научные познания не только следуют друг за другом во времени, но и по содержанию вытекают друг из друга, и силлогизм не перестал быть составной частью нашего учения об умозаключении потому только, что мы перестали его понимать в смысле аристотелевского и средневекового «реализма».
III. Дальнейшее развитие логики
После Аристотеля учение об умозаключениях – этот главный отдел дедуктивной логики – стало развиваться дальше по двум направлениям, исходные точки которых, в сущности, были намечены уже у Аристотеля. Хотя Аристотель и был слишком связан словесным выражением понятий и положений и довольно часто смешивал словесное и логическое, но для изложения силлогистических соотношений он все-таки пользовался общим способом обозначения понятий: на место понятий он ставит буквы и соединяет их в ряды, соответствующие отдельным силлогистическим фигурам. Так что Аристотель, собственно, является творцом и алгоритмической, или математической, логики, логического исчисления. Но Лейбниц первый определенно и по принципиальным соображениям вступил на путь математического изложения и понимания логических отношений. Силлогистическая форма, говорит Лейбниц, считающий ее одним из самых прекрасных и замечательных изобретений человеческого ума, это особый вид наиболее общей математики, значение которого еще слишком мало известно. Лейбниц имеет при этом в виду исчисление на основе тождественных положений; суждения он сводит к уравнениям, и уже у него мы встречаемся с принципом «квантификации предиката», по которому в каждом утвердительном положении предикат должно принимать за частный. Но попытки Лейбница все-таки еще не выходят за пределы силлогистики. Г. Буль первый преступил эти пределы, и благодаря этому он стал творцом новой дисциплины – алгебраической логики, про которую нельзя с определенностью сказать, является ли она новой ветвью математического анализа или составляет реформу старой логики. Во всяком случае, от нее нельзя отделаться презрительной кличкой: «логический спорт». Тем, что новая дисциплина показала, каким образом любую сложную систему логических положений можно разложить по одному элементу системы, она сделала теорию умозаключения независимой от числа посылок. И нельзя в качестве возражения против нее выставлять то, что она не сумела представить в виде слагаемых или множителей все, даже качественное многообразие отношений признаков и понятий. Это есть нечто, лежащее за пределами не только математического, но и логического понимания. Предметом чисто логического исследования могут быть только аналитические отношения, отношения, выражающиеся в тожестве известных частей содержания или объема понятий. Если алгебраической логике все-таки суждено оставаться предметом специального интереса, то причина этого лежит в ее неспособности выразить такие существенные различия, как различие трех фигур умозаключения. Здесь сказывается превосходство словесного выражения над алгебраическим. Язык, правда, тоже есть только символ мыслей, но он их первый и самый близкий символ; искусственные знаки, напротив, являются символами символов. Поэтому нам постоянно приходится вновь прибегать к словесным предложениям, чтобы объяснить значение знаков и указать законы, которым они должны подчиняться по нашему установлению.
Второе направление дальнейшего развития логики было указано, когда Кант, не удовлетворенный объяснением логиков о суждении вообще, включил в определение суждения признак объективного единства сознания содержащихся в нем понятий. Реформа логики стала реформой учения о суждении. Все наши познания опытные, равно как убеждения мысли, не только выражаются в словесных предложениях или им эквивалентных формах, но они суть и суждения с логической точки зрения. Заключение тоже есть не что иное, как посредственное суждение о связи суждений. Мы поэтому не только признаем, но мы требуем, чтобы заключение было доказательно для посылок, подобно тому как посылки доказательны для заключения; однако мы оспариваем мнение, будто заключение не дает поэтому ничего нового. Познание аналитической связи тоже есть познание: если оно и не расширяет нашего знания вовне, то оно зато сообщает ему внутреннюю ясность. А там, где умозаключение состоит в применении закона природы, оно или открывает бывший до сих пор не известным факт, или объясняет известное. – Из аномалий в возмущениях планетной орбиты мы делаем
IV. Новое учение об умозаключении
Построить «таблицу суждений» становится благодаря этому одной из важнейших задач логики. Во главу становится разделение суждений по их объектам на два основных типа. Подобно тому, как существуют две раздельных и друг от друга отличных области познания: область, образуемая отношениями понятий, и другая – обнимающая бытие и факты, – так и суждения подразделяются на два главных класса: положения о понятиях и высказывания о вещах, или реальные утверждения. Суждение одного вида нельзя непосредственно свести к суждению другого вида, как нельзя этого сделать и с объектами их. Существенное различие обоих видов суждений между собой сказывается в различном значении общности, если мы сравниваем общие положения того и другого вида. Общее положение формы «все А суть В» означает: А, которые суть В, – суть все А; другими словами: в действительности нет такой вещи А, которая одновременно не была бы В; нет людей, которые не были бы смертны; короче говоря, класса А, который не есть В, не существует. Общность состоит здесь в эмпирической всеобщности всех наблюденных фактов, и умозаключение от такого общего к частному основано на принципе «dictum de omni et nullo». Та же формула «все А суть В» применительно к положению о понятиях имеет существенно иной смысл: А необходимо есть В, – плоский треугольник в евклидовом пространстве необходимо есть треугольник, сумма углов которого равна двум прямым, т. е. здесь мы имеем пред собой рациональную и абсолютную всеобщность, совершенно не зависимую от существования или числа случаев, или от повторения понятия. Существует безусловно надежный признак для распознавания в каждом отдельном случае, какого рода общность свойственна данному положению. Уже Локк указал на этот признак: всякое положение, об истинности или ложности которого возможно достоверное познание, не относится к бытию; напротив того, частные положения, утвердительные или отрицательные, которые перестают быть достоверными, как только мы пытаемся сделать их общими, единственно имеют своим предметом действительное существование. Ни одно эмпирическое положение нельзя путем одной эмпирики превратить в безусловно общее или необходимо действительное положение; для этого в каждом случае приходится прибегать к посредничеству общего положения о понятиях в форме закона, да и тогда еще чисто эмпирический элемент в положении приходится снабжать оговоркой: впредь до дальнейшей проверки.
Из этого основного различия суждений непосредственно вытекают два главных вида умозаключений: умозаключения из положений о понятиях и умозаключения из реальных утверждений, или суждений о вещах. Если заключение представляет собой безусловно или рационально общее положение, т. е. если оно выражает отношение понятий, то и посылки должны выражать отношение понятий, быть чистыми положениями о понятиях; число посылок при этом не ограничено. Примером может служить любой ряд чисто аналитических выводов, но также и соединение аксиом в теоремы и теорем – в дальнейшие выводы по методу Эвклида. Если же заключение есть простое реальное утверждение, если оно только констатирует наличность известного факта, то и посылки, из которых сделан вывод, тоже суть простые реальные утверждения. В этом случае тоже число суждений не установлено. Но заключение может утверждать фактичность и необходимость относительно одного и того же объекта. В таком случае следует допустить, что большей посылкой служило всеобщее и необходимое положение, например математический закон природы, и что ему было подчинено фактически действительное положение; иначе заключение не могло бы одновременно иметь значение фактического и необходимого положения. Этот весьма существенный вид умозаключения, который по области его преимущественного применения можно назвать умозаключением экспериментальных наук, соответствует первому виду первой аристотелевской фигуры; Аристотелю самому был известен этот вывод о необходимом существовании из двух положений – необходимого и фактического, и приходится только удивляться, что он не обратил внимания на его принципиальное значение. Единственно, в этом умозаключении одна из посылок не только занимает место, но и по значению своему является большей посылкой, и заключение вопреки обычному правилу следует здесь «сильнейшей» посылке. Уже по этому одному мы имеем здесь прогресс познавания. Кроме того, по этой форме, как уже замечено, применяются законы природы или для открытия неизвестных, или для объяснения уже известных фактов. С понятием закона природы мы связываем признак безусловной всеобщности. Вопрос, насколько это правильно, относится к теории познания; для того чтобы логически оправдать заключение из такого закона, достаточно, чтобы выраженной в законе математической функции естественных величин действительно присуща была истинная всеобщность. – Особое место занимает третья силлогистическая фигура. По своему логическому значению ее заключения всегда отрицательны, даже когда они словесно облечены в утвердительную форму. На основании одного или многих примеров они отрицают мнимую всеобщность какого-либо положения. Буддизм показывает, что существуют и атеистические религии; следовательно: ложно утверждение, будто религия необходимо связана с какой-либо разновидностью теизма, и, наверно, ложно мнение о тождественности того и другого. И так как нам здесь важно только опровержение ходячего мнения, то в заключение мы опускаем пример. Не все силлогистические выводы получаются посредством подчинения, потому что в третьей фигуре возможны значащие заключения из двух общеотрицательных посылок (умозаключение Лотце), – вот другой пример, относящийся к тому же предмету нашего рассуждения. Во всех подобных случаях мы должны держать в уме положение, которое мы хотим отрицать; в самой фигуре нет этого положения, она вообще не содержит настоящей большей посылки, она только устраняет возможность употребления ложных положений в качестве больших посылок. Важная функция этой фигуры состоит в том, что она освобождает наш ум от предубеждений в виде скороспелых обобщений.
V. Логика индукции
Создание новой науки, открывшее эпоху в истории философии вообще, было и в логике началом второй эпохи – эпохи индуктивной логики. Не Бэкон, человек дилетантского склада ума и любитель разных планов, а сам творец новой науки создал и «Новый органон». Индуктивный метод Бэкона стоит даже фактически ниже аристотелевского, и если не считать небольшой поправки о принятии во внимание и «отрицательных инстанций», то в нем нет ничего нового. Аристотель указал индукции надлежащее место. Индуктивный вывод он рассматривает как обращение дедуктивного. В то время, как дедуктивный вывод, силлогизм, при помощи среднего термина показывает, что больший термин принадлежит меньшему, индукция должна при помощи меньшего термина показать, что больший термин принадлежит среднему. Она должна находить большие посылки силлогизмов. Аристотель стремится индуктивно, посредством отдельных случаев, показать общую связь двух понятий (употребляя для этого причудливый пример понятий: обладать долговечностью и не иметь желчи); его умозаключение покоится на том, что один и тот же предмет обладает двумя различными свойствами. Бэкон, напротив, исследует различные случаи нахождения одного и того же свойства или явления (теплоты в его примере), стремясь индуктивно прийти к определению его сущности или «формы». По способу Аристотеля мы и теперь еще (если взять осмысленный пример) заключаем о связи между двойным преломлением и одноосной формой кристалла, между тем как по методу Бэкона никто еще не сделал индуктивного вывода, и даже самому Бэкону это не удалось, потому что его «таблица нахождения» теплоты оканчивается весьма характерным «и так далее».
Но ни путь Бэкона, ни аристотелевский прием не приводят к цели. Мы хотим знать, в какой зависимости находятся, если остаться при прежнем примере, двойное преломление и кристаллическая форма; мы хотим знать, как эта форма является причиной преломления, но именно этого не в состоянии объяснить одна индукция. Самое большее, что она в состоянии дать, это эмпирическое правило как материал для искомого объяснения, но не само объяснение. К этому объяснению вообще нельзя прийти путем сравнения отдельных случаев и абстракции наблюдаемых общих им признаков. Первый это познал Галилей. Он высказал мысль, что чистой индукцией нельзя дойти до какого-либо более ценного познания. Ибо если индуктивный вывод должен быть сделан на основании всех единичных случаев, то он невозможен там, где нельзя исчерпать всех случаев, и бесполезен тогда, когда он возможен. Он может только подвести итоги отдельных случаев и выразить в эмпирически общем положении то, что мы и так знаем, не прибавляя решительно ничего нового относительно познания природы этих случаев. Галилей ставит поэтому на место сравнения всех или многих однородных случаев анализ отдельного случая: абстракцию он заменяет анализом. Правильность этого приема тотчас же становится очевидной, как только мы примем во внимание, что уже каждое отдельное событие в природе, взятое само по себе, должно заключать в себе закон своего совершения. Так что обнаружение этого закона в одном случае дает понимание всех однородных случаев, и обобщение является здесь следствием познания, а не наоборот – не познание следствием обобщения. Этим был найден новый вид понятий – понятий законов, и научное познание было поставлено пред новой задачей.
Аналитический метод был, собственно, не чужд и древности. Платон открыл его, по всей вероятности, когда он пытался решить некоторые геометрические задачи. В применении к проблемам чистой философии он известен под именем «гипотетического разбора понятий», как его первый, кажется, назвал Целлер, ссылаясь на изречения Платона. Метод состоит в том, что допущение, введенное с целью решения задачи, поверяется путем его последовательного развития и сравнения следствий с данным или признанным. Подчиняющей дедукции силлогизма, таким образом, противопоставляется конструирующая дедукция, а что она ведет к прогрессу познания – не нуждается в доказательстве.
Метод Галилея заключает в себе этот метод Платона, Галилей только вводит существенный дополнительный элемент в виде эксперимента. Платон поверяет теоретические следствия своих допущений опять-таки на понятиях; он не выходит за пределы исследования понятий и чистой математики. Галилей, исходящий из чувственного опыта, применяет свой аналитический метод – «metodo risolutivo», который он называет ключом к изобретению, к явлениям природы, и следствия своего допущения он поверяет на опытных фактах путем эксперимента. При этом, однако, следует иметь в виду, что эти факты можно было найти, только руководствуясь теорией, которая на них должна быть проверена. И подобно тому как опыт подтверждает теорию, так теория расширяет опыт. История открытия и доказательства законов свободного падения тел навсегда останется образцом нового метода. Особенное же значение для изучения и дальнейшего развития логики приобретает эта история благодаря тому, что Галилей совершенно ясно сознавал сущность и значение примененного им метода. Наблюдая, что падающие тела приобретают увеличение скорости, или ускорение, Галилей «после долгих размышлений» для объяснения явлений падения ввел понятие равномерно ускоренного движения, увеличения скорости пропорционально времени, и отсюда вывел отношение пройденных путей ко времени. Затем он мысленно отождествляет естественное ускоренное движение падения с равномерно ускоренным движением и обнаруживает на опыте с наклонной плоскостью, что «показываемое экспериментом вполне соответствует объясняемым явлениям»; этим гипотеза была доказана, т. е. перестала быть гипотезой. Теория объясняет явления, а объясненные явления доказывают истинность теории. В этом взаимодействии опыта и мышления, в этом совместном действии, чуть ли не единстве индукции и дедукции состоит сущность экспериментального метода, хотя ее и не так легко разглядеть в более сложных случаях, чем в приведенном, выдающемся и по своей классической простоте. За аналитическим методом следует синтетический – «metodo compositivo»; от мысленно и фактически простого в познании, добываемого первым методом, он идет к сложному, в чем его отличие и превосходство над методом древней науки, заключающим от общего к частному. «В философии природы, как и в математике, при исследовании сложных вещей аналитический метод должен предшествовать синтетическому», – говорил также Ньютон.
Новая логика возникла вместе с новой наукой, которая вначале была только естествознанием, или натурфилософией, как она себя сама называла. Но не следует думать, что в так называемых гуманитарных науках построение научного доказательства и нахождение его отправных точек идет другим путем, чем в области естественных наук. В последнее время были, правда, сделаны попытки резкого разграничения «наук, основанных на законах», и исторических дисциплин; говорили даже о полной их противоположности, и, пожалуй, действительно верно, что в первых познается преимущественно общее, а в исторических дисциплинах интерес сосредоточивается на единичных, даже однократных явлениях. Но из этого еще нельзя сделать вывода о дуализме методов. Если исторические науки в тесном смысле слова действительно призваны выбирать и систематизировать факты с точек зрения общедействительных культурных ценностей, то понятия этих ценностей или должны быть исходными точками, в виде каких-либо заданий или постулатов, и тогда, значит, должен применяться синтетический метод; или же они, путем обратного заключения, выводятся из исторических фактов, и, следовательно, применяется аналитический метод. Принципы материальные никогда не могут изменить общую форму научного доказательства. Разъединенные по своим предметам, науки [синтетическим] методом связуются в единство знания.
Б. Теория познания
I. Проблемы теории познания
Логика не нуждается для своего обоснования в теории познания. Как учение о форме науки вообще она представляет наиболее общую научную дисциплину, не подчиненную никакой другой дисциплине; она поэтому не допускает, да и не нуждается ни в каком дальнейшем обосновании. Но к логическим исследованиям, особенно в области методологии, примыкает ряд общих вопросов, связанных с логикой более тесно, чем с любой иной наукой, не исключая и психологии.
Логика берет объекты мышления как данные и рассматривает их исключительно со стороны отношений, в каких они находятся друг к другу, поскольку они мыслятся; вопросом о происхождении нашего предметного знания она как чистая логика вовсе не занимается. Логические истины остаются тем, что они суть, совершенно и независимо от того, откуда происходят объекты мышления; они остаются «истинами в себе» и образуют теорию достоверности познания со стороны формы. Равным образом логика в состоянии только показать, как, исходя из предположения о законосообразности всего совершающегося в природе, следует общеобязательным образом выводить законы природы и доказывать их, но существование этого предположения, а также вопрос о том, свойственна ли ему только фактическая или также и высшая необходимая общеобязательность, уже не относятся к предмету исследования логики. Принцип наших индуктивных заключений, закон всеобщей причинности, не есть чисто логический принцип; он утверждает нечто о самих вещах, поэтому он в логике никогда не может быть больше, чем постулатом нашего познавания; доказательство этого постулата независимо от того, возможно ли оно или нет, во всяком случае выходит за пределы логики.
Подобного рода вопросы, не разрешаемые логикой, и составляют задачу критической теории познания. Она исследует источники нашего знания и определяет ступень его обоснованности. Происхождение познания, его реальность или общеобязательность о вещах, определение его границ – таковы проблемы величайшей важности, которыми занимается теория познания. Предмет ее – наука со стороны содержания; вместе с логикой, определяющей форму познания, она образует поэтому общее учение о науке. Чрез нее философия приходит в соприкосновение с позитивным исследованием. Для философии именно она, а не метафизика является настоящей основной наукой, потому что ей надлежит сперва определить, возможно ли вообще теоретическое познание, выходящее за пределы опыта и позитивной науки. Даже исторически этот вопрос о возможности метафизики и дал толчок к возникновению теории познания. Мы оставляем в стороне вопрос, объемлет ли она сама все дальнейшие проблемы теоретической философии, но что она над всеми ими господствует – это несомненно. Из философских мировоззрений, которые возникали в течение истории, каждому соответствовал особый вид понимания сущности познания; каждое мировоззрение имеет свою гносеологическую точку зрения, независимо от того, сознавал ли это творец системы или нет. Философские системы можно поэтому распределять на основные типы и обозревать по соответствующим гносеологическим направлениям, что служит явным доказательством центрального места, какое теория познания занимает в философии и науке.
Вопрос о происхождении познания имеет двойной смысл, и оба его значения необходимо различать самым тщательным образом. Во-первых, может быть поставлен вопрос о происхождении и развитии наших представлений, и в этом психологическом вопросе первоначальное в нашем познании тоже имеет психологический смысл начального, первого во времени в образовании сознания. Мы хотим знать, как, в силу каких способностей и актов своего духа, человек дошел до своих представлений о вещах, и для объяснения этого мы пытаемся разложить психические явления на их элементарные процессы, которые в связи с внешними причинами ведут к развитию сознания. Одним словом, здесь идет речь о возникновении опыта и о приобретении познания. От этого психологического вопроса о происхождении нашего знания отличается гносеологический вопрос; в этом последнем вопросе первоначальное означает не раннее во времени, а предшествующее в порядке понятий, т. е. то, что обусловливает познание, в отличие от того, что является в нем производным. Заимствуя пример Канта в его подлинных выражениях, мы скажем, что «время как формальное условие возможности изменений объективно (т. е. в понятии) предшествует им, но субъективно и в действительности сознания это представление, подобно любому другому, возникает вследствие восприятий». В теории познания мы стремимся найти объективные предпосылки знания, а не раскрыть его субъективные источники; поэтому здесь вопрос ставится так: что содержит в себе опыт как таковой, что означает познание по понятию своему и при каких условиях опыт есть познание? Итак, психология и теория познания под вопросом о происхождении наших представлений понимают различные, даже не однородные вещи, и этого различия нельзя упускать из виду, если хотят понимать, в каком смысле Кант и до него еще Юм говорили о познаниях a priori. Быть априорным не значит пред существовать до опыта в духе (Кант определенно отвергает такую «систему преформаций» духа) – это значит быть познаваемым независимо от опыта, т. е. это выражает отношение к опыту в понятии, а не во времени. Признаки априорности: истинная всеобщность и строгая необходимость – суть внутренние признаки известных познаний самих, а не следствия их возникновения из субъекта. Априоризм и учение об эволюции поэтому отнюдь не исключают друг друга, как гласит ходячее утверждение; они могут существовать вместе, их результаты не могут друг другу мешать или противоречить, потому что они относятся к совершенно различным проблемам. Наконец, мнение, будто Кант опровергнут Дарвином, настолько бессмысленно, что пора было бы перестать к нему серьезно относиться. Ссылка на развитие сознания ровно ничего не говорит против принятия познаний a priori. Все наши познания развиты, в том числе и те, которые по значению своему называются априорными. Таково было и мнение Канта, который в вопросе о происхождении понятий объявил себя сторонником эволюционного учения, теории их «эпигенезиса».
II. Развитие теории познания
В «Опыте о человеческом разуме» Локка теория познания начиналась психологическим рассуждением о происхождении понятий, но Локк не развил подробно своего представления об их происхождении из внешних и внутренних чувств. Большая часть второй книги «Опыта…», трактующей об «идеях» как материале познавания, посвящена анализу содержания представлений, а в четвертой книге, теории познания Локка в собственном смысле, уже вовсе речи нет о происхождении понятий. Юм во втором, более зрелом, изложении своей теоретической философии перенес психологическую часть первого изложения в введение, и эту часть его труда можно опустить без всякого существенного ущерба для понимания главного: исследования познавательной ценности чистого опыта. Кант, наконец, поставил себе «трансцендентальную» задачу – доказать объективную общеобязательность для опыта чистых, независимых от опыта познаний. Выражаясь языком современной ему психологии, он, правда, говорит о познавательных способностях, но в действительности у него речь идет о видах познания. Так, он исследует не «чувственность» как способность субъекта воспринимать представления, а понятия пространства и времени, не рассудок и разум как силы или способности духа, а логические единицы понятий в суждениях, которые, будучи отнесены к возможному воззрению, приобретают значение категорий или понятий чистого рассудка, равно как идеи или понятия чистого разума, поскольку они рассматриваются как орудия метафизических познаний. Больше того, психологический вопрос о происхождении общих понятий познания казался Канту столь второстепенным, что он мог писать: «Откуда нам присущи эти понятия, это безразлично; (вопрос состоит в том) откуда мы заимствуем их сочетание?», т. е. другими словами: как можно доказать относительно их сочетания его общеобязательность для вещей? Нужно сжиться с этим объективным характером теории познания, чтобы понять ее особенную постановку вопроса и отличие ее метода от психологического анализа.
Гносеологические исследования господствуют в современной философии уже по количеству своему. Но и за пределами специально философии мы видим математиков и естествоиспытателей, обращающихся к теории познания. Первые занимаются преимущественно гносеологическим исследованием вопросов об основах геометрии и об отношении в ней созерцания и мышления. Обнаруживши мыслимость неэвклидовых геометрий, эти исследования подтвердили ту часть учения Канта, по которой геометрические аксиомы не суть мысленно необходимы (не суть аналитические положения, по терминологии Канта), и не опровергли вместе с тем другой его части, приписывающей им созерцательную необходимость. Естествознание, со своей стороны, пришло к результатам, которые имеют философское значение как вследствие своей принципиальной важности, так и вследствие необычайной общности. К принципу сохранения вещества прибавился в середине прошлого столетия принцип сохранения энергии – открытие наполовину философское, как выразился один естествоиспытатель. В действительности таки правильные представления о причинной связи явлений внешней природы много содействовали открытию этого принципа. Кроме принципов сохранения энергии и вещества, имеется еще третий закон, тоже относящийся к миру, доступному нашему внешнему опыту, к чувственному миру в его целом, – принцип увеличения энтропии. Стоя наряду с двумя первыми принципами, он занимает даже особое положение, поскольку это единственный известный нам закон, определяющий общее направление совершающегося в природе. Столь выдающиеся успехи в познавании природы сами толкают к исследованию их основ. Но, помимо того, открытие новых фактов поставило под сомнение много общепринятых представлений и теорий естествознания, и это также заставляет естествоиспытателей приняться за новую проверку опыта и теории, этих фундаментов их научного здания. Пропасть между неодушевленной и одушевленной природой, несмотря на все усилия, тоже не удалось уничтожить; виталистические гипотезы, ныне вновь получающие распространение, годятся только для того, чтобы прикрыть наше незнание, сама же пропасть благодаря им только увеличивается. Но вследствие таких попыток критика телеологической силы суждения Канта получает зато новый интерес для современности. На нейтральной почве теории познания произошло, таким образом, сближение между философией и естественными науками, сближение, которое вселяет самые большие надежды и призвано, по-видимому, преобразовать научное мышление и совершить революцию во всем нашем понимании вещей.
III. Гносеологический позитивизм
Современные гносеологические изыскания ведутся по двум главным направлениям. Одно идет по стопам Юма, хотя представители его, по-видимому, не знают этого; второе направление является сознательным следованием по пути, который Кант больше ста лет тому назад указал критике познания. Последователи этого направления пытаются сызнова скрепить порванные нити, соединяющие философию и позитивное исследование ко взаимной их пользе. Мы сможем здесь дать характеристику только исходных точек и целей обоих направлений.
Современный позитивизм, философия чистого опыта, рассматривает и разбирает общую задачу познавания как задачу-минимум, как «мышление о мире согласно принципу наименьшей меры сил»: аналогия с принципом механики возводится в норму научного мышления. Наука, согласно этому учению, создана и предназначена только для замены или экономии опыта: такова ее экономическая функция, такова ее истинная и единственная цель. Мы испытываем, говорит оно, биологическую потребность в экономизации мысли, и удача в этом направлении доставляет нам приятное чувство облегчения. Это сбережение принципов является якобы не только экономическим принципом разума, но и внутренним законом природы. Правильно, конечно, указание, бывшее известным уже одному из крупных схоластиков, что в предпосылках знания должно соблюдать наибольшую бережливость, но основа этого отнюдь не непременно чисто экономическая. Эстетическое упрощение, искусство опущения, тоже заключает в себе нечто сверх экономического момента. Экономия мышления – это не гносеологический принцип, а в лучшем случае биологическая гипотеза; в качестве таковой она подлежит логическому и гносеологическому рассмотрению, – как же может она сама служить обоснованием логики и теории познания? Она, пожалуй, способна указать одно из следствий познания, но она, наверно, не исчерпывает его значения и недостаточна даже для описания его процесса. Наконец, ни один исследователь никогда сознательно не избрал ее целью своего исследования. Галилей искал проникновения в необходимость совершающегося, потому он учил сводить отношения явлений к математическим законам. Не к удобству (чтобы не употребить более резкого выражения Ламберта) избавления себя и других от опытов стремится исследователь, а всегда к пониманию фактов, к победе мысли над материей. Законы природы, конечно, служат также формулами выведения опытов, но они существуют не только для этого, и не в этой побочной функции их настоящее значение и побудительный мотив к их отыскиванию. Представим себе, что все факты восприятия нам уже известны и открыты нашим чувствам: если бы цель познания действительно состояла в экономии опыта, то в таком случае должна была бы исчезнуть потребность в познавании. В действительности мы и тогда не перестали бы стремиться к отысканию законов, предполагая, конечно, что наш дух остался бы таким, как теперь. Факты никогда не заменят законов. Верно, что законы в известном смысле содержатся в фактах природы, – иначе они не были бы законами природы, – но одним чувственным опытом их нельзя познать. Нельзя воспринимать законы, нельзя видеть необходимость. При самом совершенном опыте знание и познание отличны друг от друга, и законы всегда составляют больше, нежели простую замену фактов.
Юм был первый, выступивший с биологическим пониманием познания, и по сравнению с его позитивизмом современная разновидность этого учения не представляет никакого шага вперед. Так как наши естественные убеждения, наш «разум», не оправдываются разумом и точно так же не могут быть доказаны посредством опыта (опыт, напротив, покоится на них), то они должны, по учению Юма, происходить от принципа более раннего и могущественного, нежели разум и опыт. Таким принципом является инстинкт, проявление воли к жизни: наши естественные убеждения суть привычки, происхождение их биологическое, поэтому они не нуждаются в логическом обосновании окольным путем длинных и всегда ненадежных аргументаций. Юм доказывал, что чистый опыт не есть познание и что науку нельзя основать на чистом опыте. Но так как он придерживался взгляда об опытном происхождении всех понятий, то он должен был в конце концов прийти к полному отрицанию возможности объективного познания, и для того, чтобы найти исход из этого полнейшего скептицизма по отношению к разуму и опыту, он их подчинил жизни и ее инстинктам.
Чистый опыт, из которого исходит позитивизм и которым он ограничивает познание, не представляет сам ничего позитивного, ничего данного; он выкроен в предвидении теории и в угоду ей и является продуктом абстракции, выдержкой только из действительно данного опыта. Нельзя выделять мышление из опыта, равно как нельзя мышление выводить из ощущений. Опыт как таковой и есть суждение, которое только пользуется ощущениями для того, чтобы при их посредстве определить какой-нибудь предмет. Уже поэтому ощущение и предмет не могут быть одним и тем же. Но имеются еще другие, более убедительные основания, почему ощущения нельзя принимать за абсолютное и их рассматривать как элементы действительного, а вещи, напротив, только как мысленные символы ощущений. Целые классы чувственных впечатлений, например тоны, обнаруживают зависимость от других элементов, их собственная природа исключает, значит, возможность рассматривать их как элементы. Что такое и где находится тон до того, как ударили по струне? Далее, если ощущения сами суть вещи, то не существует никакой правильности в следовании вещей, следовательно, не существует никакого опыта. Ощущения, как раз поскольку действительно свидетельство чистого опыта, несвязны и прерывны. В мире одних ощущений возможны следствия без причин, а также причины, остающиеся без следствий. Только если существует мир вещей, отличный от чувственных впечатлений, получается правильное и упорядоченное следование самих ощущений. Юм должен был поэтому заставить воображение создать особого рода перцепцию для заполнения фактических пробелов между ощущениями. Настолько неизбежным является допущение объектов, отличных от впечатлений и продолжающих существовать, когда эти последние исчезают. Мысль о вещи, отличной от своего явления, кажется «ужасной» с точки зрения позитивизма, а все-таки эта мысль представляет методологическое понятие, к которому всякий, не исключая и позитивиста, необходимо должен прибегнуть при объяснении совместного восприятия одного и того же объекта разными лицами и повторного восприятия определенной вещи одним и тем же лицом. Реальность внешних вещей есть условие опыта; не эта реальность вообще лишь доказывается опытом, а опыт, напротив, возможен благодаря этой реальности.
Здесь мы подошли к проблемам Канта. Нельзя ощущать вне себя; так что для того, чтобы действительность внешнего мира была, сообразно нашему естественному убеждению, достоверна, она должна быть обеспечена уже одним только внешним восприятием; но это возможно только тогда, если общая форма внешних восприятий находится в нас как форма созерцания внешних, от нас отличных вещей. Так идеальность общей формы явления вещей объясняет реальность опыта.
IV. Гносеологический критицизм
Теория опыта Канта еще не отошла в область истории. Ее глубокие и хотя изложенные в схоластической форме, но, по существу, простые мысли оказывают свое влияние и на современное развитие теории познания. Эта теория однажды уже оживила философию знания, когда последняя дошла до полного скептицизма благодаря следованию по односторонне эмпирическому направлению; она указала ей новые пути развития, и ныне она, по-видимому, вновь призвана положить конец проникшим даже в научные круги сомнениям в надежности и реальности опытного знания как такового.
Индукции в естественных науках, заметил современный исследователь, присуща принципиальная недостоверность, каковой нет в методах математики. Она покоится на вере в всеобщий порядок вселенной – порядок, вне нас лежащий. Этого принципиального сомнения в достоверности познания природы в общем, по учению Канта, не существует. Вселенная естествоиспытателя – это мир нашего внешнего опыта, внешнего не в метафизическом смысле слова, вне нас. Он подвержен условиям, которые со стороны субъекта делают возможным, т. е. обосновывают, опыт. И вот открытие Канта состоит в том, что высшие законы природы, принцип познавания природы тожественны этим самым условиям, что они суть те основоположения, на которых покоится возможность опыта. Они, значит, необходимо обязательны относительно природы, потому что они обязательны относительно опыта природы, и не в том состоит их доказательство, что без них естествознание было бы невозможно (поскольку они имели бы значение только постулатов познавания), а в том, что без них невозможен предмет естествознания – опыт. Кант доказывает это, анализируя понятие опыта.
Опыт еще не дается одними чувственными впечатлениями. Для него недостаточно также сравнения восприятий и соединения их в суждение, выражающее состояние воспринимающего субъекта. Восприятия и их соединения, сверх того, должны быть отнесены к объектам и тем быть признаны общеобязательными. «Тому самому, чему опыт меня учит при известных условиях, он, при одинаковых условиях, должен всегда учить меня и всякого другого, и обязательность этого не ограничена субъектом». Эта всеобщность, присущая эмпирическому как таковому, первоначальнее всеобщности определенных опытов; последняя основана на постоянной повторяемости одинаковых случаев, тогда как первая присуща уже каждому единичному случаю, каждому отдельному восприятию. Поэтому положение, утверждающее зависимость всякого, хотя бы однократного, изменения от какого-либо предшествовавшего ему изменения, общее положения, выражающего наступление одинаковых изменений вследствие одинаковых предшествующих обстоятельств, – закон причинности общее принципа однообразия, совершающегося в природе. Позитивное исследование занимается эмпирически данными вещами и их отношениями, но здесь, в философии опыта, рассматривается вопрос о том, при каких именно предпосылках вещи и отношения вообще становятся эмпирическими. Во всех вещах, достигающих или могущих достигнуть нашего опыта, есть нечто, познаваемое нами a priori, а именно то, вследствие чего они становятся для нас предметами опыта, другими словами, то, благодаря чему для нас становится возможным приобретать опыт о вещах. Если мы и не знаем, что такое представляют вещи сами по себе, независимо от наших восприятий, – а этого нам и не нужно знать, – то мы знаем зато, что для нас они представляют основу общеобязательности наших восприятий и, следовательно, возможности опыта.
С каждым нашим опытом связан процесс суждения. Опыт есть суждение, которое через восприятие определяет объект. Не будучи отнесены к объекту, восприятия субъективны и индивидуальны. Но отнести их к объекту может только мышление. Посему должны существовать понятия (безразлично, как они произошли или развились), в которых мыслится объект вообще, т. е. первичные понятия, которые служат для суждения о восприятиях и превращения их в опыт. Пусть нам даны восприятия предметов – в них, наверно, дано влияние вещей на наши чувства, но этим они еще не познаны как предметы, да и невозможно из самого предмета познания вывести то, что нужно знать, чтобы быть в состоянии вообще познавать что-нибудь как предмет: ведь представление предмета лишь получается чрез это знание. Далее, предметы опыта не изолированы. В совокупности они образуют единство и нераздельность всеобъемлющего и всепоглощающего опыта, к которому относится весь опыт будущего и прошлого. Так что, подобно тому как для возможности опыта должны иметься понятия, в которых мыслится предмет вообще, так должны иметься и первичные соединения этих понятий: суждения a priori, определяющие существенную для опыта связь его объектов со стороны общей формы. Без таких понятий явления не имели бы для нас объектов, без таких суждений объекты не образовали бы единства опыта. Под природой мы понимаем «бытие вещей, поскольку оно определено общими законами», или всеобщую закономерность явлений, потому что вещи мы воспринимаем как явления. Но то же самое мы понимаем под опытом, ибо только чрез общеобязательное соединение явлений получается опыт в отличие от простого восприятия. Природа вообще и возможный опыт оказываются, таким образом, заменительными понятиями, и на этом основании Кант мог сказать: чувственный мир или вовсе не есть предмет опыта, или есть природа, – и обратно, прибавим мы от себя: чувственный мир есть природа, потому что он есть предмет опыта.
Про априорные основоположения, как, например, всеобщий закон причинности, никогда нельзя доказать, что они суть принципы самих вещей, но можно доказать, что они принципы опыта о вещах и потому именно они априорны, т. е. независимы от опыта, что опыт от них зависит. «В отношении предметов опыта необходимым является все то, без чего само опытное познание этих предметов было бы невозможно. Без этого первоначального отношения к возможному опыту, в котором даны предметы познания, не могло бы быть понято отношение познания к какому-нибудь объекту». Все эмпирические суждения об объектах постоянно или покоятся, или включают в себя первичное суждение, которое относит данные явления к объекту вообще. Кант исходит из этой общей точки зрения при доказательстве основоположений опыта: принципов постоянства субстанции, причинности изменений, взаимодействия вещей и процессов в общности природы.
Литература
К с. 83–85. О логике Аристотеля, кроме книги Prantl C. «Geschichte der Logik im Abendlande» I. Abschnitt IV (Лейпциг, 1855), во многих отношениях исчерпывающее сочинение Maier H. «Die Syllogistik des Aristoteles» (Тюбинген, 1896–1900), особенно вторая часть второй половины «Логическая теория силлогизма и происхождение аристотелевской логики».
К с. 90 и др. «Дальнейшее развитие логики».
1. Сочинения о логическом исчислении: Boole G. «The mathematical analysis of logic» (Кембридж, 1847) и «An investigation of the laws of thought» (Лондон, 1854). Кроме того – Schroder L. «Der Operationkreis des Logikkalkuls» (Лейпциг, 1877) и «Vorlesungen über die Algebra der Logik», 3 тома (Лейпциг, 1890–1895); новейшее сочинение: Russell. «The principles of mathematics». T. I (Кембридж, 1903). Следует еще отметить: Couturat L. «La logidue de Leibniz» (1901). – Можно, как это сделано в тексте, определять формальную, или чистую, логику как анализ мыслимого посредством принципа тожества и выразить, таким образом, тесную связь логики с математическим анализом. Это объяснение отличается тем, что в нем заключается уже указание на подчиненную роль математического анализа по отношению к логическому. Если же хотеть понимать логику как часть математики, то не должно упускать из виду, что она образует ее наиболее общую часть и посему независима от остальных математических доктрин. Понятие числа, на коем покоятся алгебра и анализ, есть то, что отделяет логику от математики в собственном смысле слова. Логические единицы (понятия) не допускают сложения друг с другом; к ним поэтому неприменим возвратный метод умозаключения, который Пуанкаре («La science et l’hypothèse») считает специфически математическим методом, и ходячее выражение «тожественное счисление» следует отвергнуть, как дающее повод к заблуждениям. Впрочем, как отмечено уже в тексте, алгебраическая логика никогда не сумеет вытеснить словесную, т. е. «логическую», логику, все равно как никакая «пазилогия», или «пазилингва», не в состоянии заменить живого языка.
2. Методологические изложения логики. Из немецких авторов следует отметить следующих: Sigwart Ch. «Logik». T. 1: «Die Lehre vom Urteil, vom Begriff und vom Schluss». 2-е изд. (Тюбинген, 1899), 3-е изд. (1905). T. 2: «Die Methodenlehre», 2-е изд. (1893); Wundt W. «Logik. Eine Untersuchung der Prinzipien der Erkenntnis und der Metoden wissenschaftlicher Forschung». Т. 1: «Allgemeine Logik und Erkenntnistheorie», 3-е изд. (Штутгарт, 1906); T. 2 (в 2-х отделах): «Methodenlehre», 2-е изд. (1894-95); Erdmann В. «Logik». Т. 1: «Logische Elementarlehre» (Галле, 1892). – Из прежних сочинений все еще заслуживает внимания: Lotze H. «Logik» (Лейпциг, 1874; 2-е изд. – 1881). Из английских авторов Bosanquet В. «Logic or the morphology of knowledge», в 2-х т. (Оксфорд, 1888), стоит близко к воззрениям Лотце. Из прежних сочинений английской литературы исторически самым важным остается до сих пор J. Stuart Mill: «A system of logic, rationative and inductive», впервые изданное в 1843 г. в Лондоне; по существу, важнее его W. Stanley Jevons: «The principles of science» (Лондон, 1874). Джевонс особенно развил теорию индукции. Из немецких логиков Зигварт принял методологию Джевонса.
Вильгельм Вундт
МЕТАФИЗИКА
Введение
Гегель, говорят, сказал однажды, что из всех его учеников его понял только один, да и тот неверно. Этот эпизод, может быть, и вымышлен, но он весьма характерен для всего, что известно под именем метафизики или что, отказываясь от этого обозначения, занимает это место. Первого настоящего метафизика, которого знает история, Гераклита, уже древние называли «Темным», указывая этим на глубокомысленную непонятность его изречений. Даже смысл, связываемый нами в настоящее время с названием метафизики, обязан своим возникновением недоразумению. В порядке аристотелевских учебников она следовала «после физики» (μετά τά φυσιχά), неоплатоники же истолковали это чисто внешнее обозначение, как «то, что выходит за пределы природы», и эта интерпретация удержалась по сегодняшний день.
Сами метафизики поддерживают это недоразумение тем, что многие из них не без известного пренебрежения взирают на работу эмпирических и практических дисциплин, при этом у большинства метафизиков это пренебрежение еще связывается с глубоким презрением к остальным метафизическим системам. Древний Гераклит служит и в этом отношении образцом. В одном из своих изречений, относящемся, вероятно, к современным ему философам, он называет их «людьми, которые не умеют ни слышать, ни говорить», и весьма недвусмысленно присовокупляет, что рассудок и большие знания – вещи обоюдоострые, как это-де можно видеть на Пифагоре и Ксенофане. С тех пор с его легкой руки каждый из метафизиков объявлял свою собственную систему единственно истинной. Что причина этого явления кроется не в личном самомнении, а в своеобразии самой метафизики, было в свое время весьма верно отмечено Кантом, когда он претендовал на подобную же непогрешимость своей критической философии. Если, говорил он, наша философия выступает как философия, подобной которой еще не было, то она поступает так, «как поступают, будут поступать и должны поступать все философы, вырабатывающие философию по собственному плану».
Этих двух издревле ей присущих свойств – неясности и претензии каждой системы на исключительную обязательность – было бы, пожалуй, достаточно, чтобы дискредитировать метафизику в общественном мнении как ученого, так и неученого мира, тем более, что сюда привходит еще и третье свойство, а именно: что она, согласно всеобщему признанию, наука совершенно бесполезная. Можно добиться в свете степеней известных, ничего не зная о метафизике, можно даже очень много важного сделать в отдельных областях, посвященных познанию природы или духовной жизни, ни разу не обратившись к ней. Нет ни одной, даже отдаленной естественнонаучной проблемы, решение которой не могло бы в будущем приобрести практической ценности. Филология и история, раскрывая духовные сокровища прошлого, тем самым косвенно способствуют развитию нравственности. Даже другие части философии, как, например, логика, эстетика, этика, могут в качестве общих духовных средств образования служить рычагами жизни. О метафизике же ничего подобного сказать нельзя. Поэтому с точки зрения пользы с ней, как с отчасти лишней, отчасти отсталой псевдонаукой, боролись, начиная с великого утилитариста Фрэнзиса Бэкона вплоть до позитивизма XIX века.
Правда, метафизики склонны все эти недостатки вменять себе в заслугу, считать их достоинствами. Если их упрекают за их беспрерывные споры, то они, ссылаясь на Гегеля, отвечают, что именно то и служит показателем высшей формы знания, что всякая система содержит в себе предыдущие в качестве своих упраздненных моментов. Если указывают им на бесплодность их стремлений, то они, опираясь на Шопенгауэра, возражают, что в том и состоит благородство гения, чтобы производить бесполезное. Однако подобные изречения совершенно не могут импонировать исследователю, уверенно работающему в своей резко отграниченной специальной области. Упраздненные моменты всюду существуют, но он предпочитает называть их просто ошибками и полагает, что лишь то имеет истинную ценность, что долго
Спрашивается теперь: что произошло бы, если б мы, после того как мир так долго и с таким сомнительным успехом – хочется сказать: так несомненно неудачно – трудился над метафизикой, решились поставить крест над ней и надо всем, что похоже на нее, но прикрывается другим именем? Из внимания к роли, которую она играла в культуре прошлых времен, ей можно было бы, правда, отвести почетную могилу в трудах по истории философии. Но разве все задачи, которые наука еще может себе ставить, не поставлены себе, с одной стороны, естествознанием, включая математику, а с другой – историческими дисциплинами, к которым присоединяется еще и психология? Я не ошибусь, если скажу, что эти мысли сильно распространены в широких кругах научного мира – частью открыто, частью скрыто. Люди, которым присуща склонность к философским обобщениям, идут еще дальше. Они говорят: в настоящее время решать «мировые загадки» должна не метафизика, которая есть не что иное, как скрытая мифология, а естественная наука. С другой стороны, выдвигается утверждение, что истинная философия – это история, ибо ее объект – человек вместе со своими творениями – есть единственно ценная проблема философии. Партикулярный позитивизм (я позволяю себе охватить этим названием все подобные убеждения) также, стало быть, переливается самыми различными цветами, отражение которых вытекает из понятного человечного мотива считать важнейшими те вещи, которыми занимаешься сам.
I. Поэтическая метафизика
С ясно выраженной поэтической метафизикой мы встречаемся уже у старейших греческих космологов. Она то и по содержанию своему приближается к космологической поэзии, как, например, у пифагорийцев и других теологов, состоящих в каких-нибудь отношениях с орфейским культом; то она занята разработкой понятий, как у ионийских физиков и главным образом у Гераклита и в школе элеатов. Идея неизменной закономерности и разумности мирового процесса у Гераклита и идея неизменного бытия, скрывающегося за чувственными отражениями, у элеатов позволяет этим мыслителям предвидеть, как бы с высокой башни, впоследствии столь чреватые выводами понятия причинности и субстанции. Точно так же можно ясно проследить стремление к логическому обоснованию учений у младших ионийцев, в учении Эмпедокла и Анаксагора о качественных элементах и в системе механической атомистики Демокрита. Если атомы должны быть, то ведь проще всего свести все случающееся к толчкам и движениям атомов. Но почему должны быть атомы, почему вообще должны быть элементы? Или почему должна существовать единая изначальная материя или вечно возвращающееся течение вещей? Эти вопросы остаются без ответа, ибо они даже не поднимаются. Каждый из этих поэтических метафизиков мыслит мир по-своему, как это больше всего подходит к его эстетической или этической точке зрения. В построении этих систем господствует не закономерность строгого логического мышления, а произвол творческой фантазии. Именно этот произвол, а не более или менее фантастическая природа концепций и составляет поэтическое начало этой метафизики. В этом смысле механические вращательные движения Демокрита так же, как заполняющее пространство и лишенное всяких изменений и сложности «бытие» элеатов или в беспрерывной закономерной смене вещей все разрушающий и все вновь возрождающий мировой огонь Гераклита, суть не что иное, как космологическая поэзия, отличающаяся от мифологических произведений старейших космологов и теологов лишь тем, – правда, значительным – обстоятельством, что движение мира вытекает уже не из воли и судеб человекоподобных богов, а сама природа несет в себе свои законы. Поэтому уже эта метафизика ведет весьма оживленную борьбу против политеизма народной религии, на место которой она стремится поставить монотеистическое воззрение.
II. Диалектическая метафизика
Диалектическая метафизика вытекла из поэтической не прямо (при помощи непосредственного превращения произвольных творений фантазии в логические необходимости), а своеобразно кружным путем, который, однако, при ближайшем рассмотрении оказывается весьма понятным с исторической и психологической точек зрения. Да и как могла бы возникнуть из наполовину мифологической поэзии система, оперирующая принципом логической необходимости, если б не было попытки показать, что произвол той поэзии есть не что иное, как несомненное противоречие строгому обоснованию? В процессе борьбы поэтических космологий между собой выработался новый способ мышления. Происхождение диалектики коренится, таким образом, не в обосновании собственной поэзии мышления, подобным попыткам недоступной, а в опровержении чужих миросозерцаний. В этом – своеобразие позиции, занимаемой элеатом Зеноном в истории древнейшего умозрения. Орудие, при помощи которого он защищает основные идеи элеатов против ходячих воззрений на мир и против учений космологов, заимствовано им из собственного арсенала противников, которых он стремится победить при помощи впервые блестяще примененного искусства диалектического способа доказательства. Если множественность предметов, движение и изменение – понятия противоречивые, то, стало быть, все космологические произведения, предполагающие эти понятия, несостоятельны. Неизменно сущее остается только потому, что диалектика его щадит, и близок день, когда эта диалектическая борьба направится против всех космологических умозрений. В
софистике
отрицательное течение диалектики и делает этот шаг. Но, разрушая натурфилософию, она вместе с тем подвергает сомнению и нравственное мировоззрение, господствовавшее до тех пор над религией и государством. Несмотря на прочие противоречия во мнениях, космологи до такой степени единодушно акцентировали это мировоззрение, что житейские максимы, сохранившиеся, например, в изречениях Гераклита или Демокрита, отличаются друг от друга скорее благодаря различию в темпераментах этих мыслителей, чем в сущности содержания.
Эта сторона вновь возникшей и, в первом упоении своей победоносной силы, все разрушающей диалектики является той именно стороной, которая вызывает противодействие и, таким образом, приводит диалектическое мышление к службе у новых реформаторских идей. В высшей степени важно то обстоятельство, что это превращение разрушающей диалектики в позитивную, творческую, протекает под знаком нравственной и религиозной реформации. Ибо трудно предположить, чтобы на почве естественнонаучного умозрения, на которой преимущественно оперировала поэтическая метафизика, могли вырасти достаточно мощные импульсы и выработаться достаточно сильные средства для осуществления этого величайшего переворота из всех, какие когда-либо пережила история философии. Этические и религиозные интересы оказались здесь, как, впрочем, всегда, более мощными в сравнении с теоретическими вопросами. На заре развития строгого, жаждущего истины мышления этическая проблема обладала еще тем огромным преимуществом, что факты, о которых шла речь, можно было наблюдать в явлениях повседневной жизни и в требованиях гражданской жизни и [они] не нуждались поэтому ни в какой особой подготовке, чтобы стать доступными более строгому научному рассмотрению. Этим объясняется то обстоятельство, что одно и то же лицо,
Если Зенон создал первые эвристические формы диалектики, а Сократ превратил эти формы в творческие, открывающие новые источники знания, то Платона можно считать основателем новой науки, выросшей из этого сократовского мышления, основателем диалектической метафизики. Правда, тогда еще не настало время для возведения стройного здания этой новой науки. Как ни стремился Платон культивировать в своей школе различные области отдельного знания, в особенности математику и ее приложения; как он ни стремился отыскивать пригодные отправные точки в более старых космополитических системах, у элеатов, у Гераклита и пифагорийцев, – он все же не сумел избегнуть поэтических дополнений, и потребность в них росла в той мере, в какой он переходил от наиболее общих проблем к частным их применениям. В «Федре», «Филебе» и «Государстве» он часто, когда средства строгого мышления отказываются ему служить, прибегает к мифу; «Тимей» же, посвященный разработке проблем, выступающих у старейших космологов, весь состоит из мифологической ткани. Таким образом, принцип диалектической метафизики выступает здесь, у ее источника, не столько в общем построении системы, сколько в отдельных, часто совершенно второстепенных рассуждениях, служащих прекрасными точками опоры для пользования диалектическим методом. Среди доказательств бессмертия в «Федоне» Платона имеется одно, не занимающее даже никакого особого места среди прочих доказательств, но так ярко отмеченное печатью диалектической метафизики, что оно содержит, собственно говоря, все, что в будущем породило в этом направлении глубокомыслие метафизиков. «Душа – так приблизительно формулировано доказательство – это принцип жизни; но то, что, по понятию своему, имеет признак жизни, не может отличаться противоположным признаком, стало быть, душа должна вечно жить». Здесь пред нами образец знаменитого онтологического доказательства бытия Бога: «Идея абсолютно Величайшего включает в себя, как признак, действительное существование этого Величайшего. Ибо если б этого не было, то могло бы существовать нечто еще большее, что противоречит этой идее».
Из этого онтологического доказательства бытия Бога, намеченного уже у Августина, а потом развитого и формулированного Ансельмом Кентерберийским, вытекла руководящая идея новейшей онтологической метафизики, как она формулирована
Несколько в стороне от этой разработки платоновских идей, хотя в конечном счете и родственное им, находится
III. Критическая метафизика
Эти мысли привели к последней, критической ступени метафизики, самые разнообразные предвосхищения которой мы встречаем уже у Лейбница. Из чистых понятий нельзя построить действительности – эта основная тема
кантовской
критики традиционной диалектической метафизики возвращается при всех отдельных идеях, которые, подобно бессмертию души, бесконечной причинности мира, бытию Бога, служили главными объектами диалектических доказательств. Правда, построенная на этом опровержении умозрительных систем критическая философия стремится не вообще упразднить метафизику, а лишь отвести ей другое место в системе знания и относительно позитивных отдельных наук. Отныне метафизика не должна возводить системы из чистых мысленных определений, и эта система не должна в качестве высшего знания возвышаться над эмпирическим, лишенным необходимого единства знанием; она должна лишь служить посредницей между ближайшим делом философии, критическим анализом источников и форм познания, и отдельными областями знания. Ее главной задачей, стало быть, будет доказать, что те общеобязательные формы, которые открыты при помощи критического анализа познавательных способностей, всюду господствуют над отдельным знанием, ибо они устанавливают те основные положения, которые, наряду со сложным содержанием опыта, нужно считать а priori необходимыми. Взаимоотношение, существующее между критической и диалектической метафизикой, проще всего определяется по положению, занимаемому и тут и там теорией познания. В диалектической метафизике теория познания занимает подчиненное место, ибо она, считается, сама нуждается в метафизическом обосновании. Критическая же метафизика не только считает теорию познания своей, так сказать, начальницей, но и руководствуется указаниями опытных наук относительно всего, в чем она может быть им полезна. Это ограничение показывает нам противоречие, существующее между критической и диалектической метафизикой, а также усилившееся, преимущественно под влиянием естественных наук и эмпирического направления в философии, стремление восстановить опыт в его правах как последний источник познания. Так как критическая метафизика, с одной стороны, находится под сильным влиянием эмпирического мышления, а с другой – под влиянием прежних априористических систем, то и область, в которой она, по общей своей тенденции, может двигаться, довольно велика; и несомненно, было бы так же односторонне измерять это направление по критической философии Канта, как, например, измерять всякую диалектическую метафизику по диалектике и учению об идеях Платона. Скорее можно сказать о Канте, что, стремясь известным образом играть роль «честного маклера» между эмпиризмом и рационализмом, он не сумел избавиться от довольно значительных следов влияния древнейшей формы диалектической метафизики, а именно метафизики Платона, подобно тому как, наоборот, в чудесном диалоге (в «Теэтете»), где Платон вплотную подходит к теории познания, уже можно найти зачатки искусно применяемого критического метода. Эта роль посредничества между эмпиризмом и рационализмом главным образом и определяет основной, наиболее важный для положения кантовской метафизики, вопрос: что в отдельных науках надлежит рассматривать как à priori необходимое и что эмпирического происхождения. Подобная постановка вопроса отнимает у диалектической метафизики всю ее огромную мощь и воистину оставляет ей лишь тень былого величия. Дело в том, что критический анализ чистых познавательных способностей привел Канта к выводу, что нормы познания, предшествующие всякому опыту, ограничиваются необходимыми при образовании математических понятий формами созерцания – пространства и времени – и (если не считать нескольких для метафизического применения почти безразличных второстепенных понятий) общими категориями субстанции и причинности. Таким образом, метафизика как натурфилософия означает для Канта не больше, как самый общий очерк абстрактной механики, включающий наиболее существенные определения понятия материи. Он исключает из метафизики все остальное содержание естествознания и, конечно, психологию. Все эти области он считает чисто эмпирическими, метафизическому рассмотрению недоступными; в них возможно только описание последовательности явлений, но отнюдь не причинное познание. Практическая часть философии, опирающейся на критический анализ чистых волевых способностей, собственно говоря, еще более тоща, чем параллельная ей теоретическая часть. Правда, общая формула категорического императива: «поступай так, чтоб максима твоей воли могла служить вместе с тем и принципом общего законодательства» – достаточно эластична и без затруднений уживается со всей рационалистической философией морали; это особенно ясно сказывается в кантовском «Метафизическом учении о праве», где снова находит себе убежище, по крайней мере в главных своих чертах, старое естественное право. Рамки, которые Кант отводит метафизике, поэтому весьма узки. Отныне она должна идти не во главе наук, а довольствоваться скромной ролью посредницы между критикой разума и эмпирическим знанием. Но, согласно известному закону о контрастах, это ограничение должно было возыметь лишь то действие, что поднявшаяся затем метафизическая волна поднялась еще выше. И в самом деле, критическая эра метафизики не надолго вытеснила свою диалектическую предшественницу, а, наоборот, новыми методами дедукции понятий лишь влила в нее новые силы.
IV. Возрождение диалектической метафизики в философии XIX столетия
Так случилось, что именно в этой новой эре возникла дерзновеннейшая форма диалектики, какую до сих пор видел мир, – система
Гегеля
и в то же время в системе
Гербарта
снова возродилась старая, казалось, навсегда похороненная Кантом онтология. Весьма характерны для отношения этих новейших диалектиков к Канту выражения, в которых Гербарт превозносил критическую философию. «Если бы Кант, – писал он, – ничего не написал, кроме одной своей фразы: сто действительных талеров содержат ничуть не меньше ста возможных талеров, – то этого было бы достаточно, чтобы распознать в нем человека, призванного свергнуть старую метафизику, ибо это показывает, что он знал, что возможное означает понятие, действительное же – предмет и его позицию». В свободном переложении эта фраза значит: «Старая онтологическая метафизика похоронена – да здравствует новая!» Дело в том, что словами «предмет и его позицию» Гербарт намечал уже свою позднейшую попытку возвысить до действительности чистое понятие бытия при посредстве будто бы ему имманентной мысленной необходимости, с тем чтобы потом при помощи чистых мысленных определений построить из него же мир явлений.
Так в любопытном параллельном течении, каких немало в истории философии, возобновились в XIX столетии те два направления диалектической метафизики, которые еще в древний период противостояли друг другу в виде платоновского учения об идеях и реализма аристотелевской философии. В системе Гегеля искусство диалектики понятий, которое Платон первый стремился развить в систему, объемлющую всю совокупность знания, достигает своего апогея. Если творец «учения об идеях» был вынужден то молча, то открыто прибегать к помощи поэзии, где средства чистого мышления оказывались недостаточными, то Гегель неутомимо нанизывал одно звено за другим в своей цепи понятий, выходящей из свободного от предпосылок бытия и снова, через полноту явлений, возвращающейся к своему началу. Его система охватывала, таким образом, все содержание человеческого знания в странном отражении, возвышавшем его с почвы опыта, на которой движутся позитивные науки, в сферу чистого мышления, познающего вещи в их имманентной необходимости. Его система охватывала как связь абстрактных логических понятий, так и процессы природы и историю духа. Таким образом, она фактически была диалектической метафизикой высшего стиля, хотя ее творец, памятуя, что уже в древности диалектика была матерью метафизики, и отказывался от этого названия. И все же, вглядевшись поближе, мы видим, что тенденция этой новой диалектики таким коренным образом отличается от старого учения об идеях, что в сравнении с ней Кант, этот критический философ и разрушитель старой онтологии, несомненно был настоящим платоником. Дело в том, что учение об идеях задалось целью превратить веру в сверхчувственный мир в прочное знание, сиречь превратить этот самый сверхчувственный мир в единственно действительный мир, так что таким образом все чувственное оказалось окутанным дымкой обманчивой призрачности. Новая же диалектика, наоборот, направила свое внимание на то, чтобы показать, что именно этот чувственно действительный мир есть единственно действительный и что закономерное сцепление явлений есть только необходимое развитие того абсолюта, который учение об идеях гипостазировал как существующее в себе бытие, ложно отдаляя связное и по сущности своей идентичное. Диалектическая форма осталась, стало быть, старая, но содержание этой формы оказалось совершенно новым. В этом отношении система Гегеля далеко опередила не только старую метафизику, но и критическую метафизику Канта. Нет поэтому ничего удивительного в том, что впечатление, которое произвела и отчасти еще теперь производит, и влияние, которое оказывает эта система, состоящая из подобных противоречий, были весьма различны. В той области, где творцу системы не хватало более глубоких знаний и, собственно говоря, интереса, в натурфилософии впечатление от диалектического схематизма было так сильно, что вся система надолго была отвергнута, как отпугивающий образец бесплодной и совершенно ненаучной игры понятиями. Когда, начиная с средины XIX столетия, под влиянием увеличивающегося разделения научного труда ослаб интерес к более общим проблескам, выходящим за рамки ближайших задач специальных наук, крушение гегелевской философии окончательно укрепило и без того назревавшее в широких кругах убеждение в том, что времена философии и в особенности метафизики прошли безвозвратно. Тем не менее та же самая гегелевская система принимает совсем другой вид, когда мы, игнорируя диалектическую форму, обращаем внимание на содержание и здесь выдвигаем на первый план то, что ближе всего было творцу системы: области общества, истории, искусства, религии и, наконец, развития самой философии. Здесь нам необходимо задуматься над тем обстоятельством, что не только такие историки философии, как Эдуард Целлер и Куно Фишер, эстетики, как Фридрих Фишер (Vischer), теологи, как Эмануэль Бидерман и Рихард Роте, находились под влиянием Гегеля, отчасти длительным, отчасти только в своих исходных точках, но что это влияние распространялось также и на более радикальных философов религии, как Людвиг Фейербах и Давид Штраус, и на социальных философов новейшего времени – Фердинанда Лассаля и Карла Маркса. И в настоящее время, когда замечается ослабление этого непосредственного влияния, мы все же не должны забывать, что система Гегеля, как она ни ошибочна в отдельных своих деталях, привила гуманитарным наукам две великие идеи: идею эволюции и идею закономерности, господствующей в духовной жизни, хотя и в других формах, но не меньше, чем в царстве природы.
Подобно тому как в Гегеле возродилось идеалистическое течение диалектической метафизики, так в то же время в
Вильгельм Оствальд
НАТУРФИЛОСОФИЯ
Введение
Натурфилософия в качестве впервые исследованной области стоит во главе всех наук и философии, и, вероятно, она и впредь будет составлять одну из главных составных частей философии до тех пор по крайней мере, пока будет существовать такая наука. Не только греческая философия начинается группой мыслителей, характеризуемых общим названием натурфилософов, но и первые попытки человеческого духа охватить природные явления, как они сохранились в историях мироздания различных религиозных систем, выливались обычно и главным образом в формы рассказа о том, как возник или создан был окружающий нас внешний мир.
Итак, на первый взгляд вся философия представляется натурфилософией, т. е. учением о всех явлениях природы, включая и человека. Только начиная с Сократа и особенно Платона, наступает поворот в другую сторону, и человек с его внутренними процессами становится все больше и больше предметом преимущественного размышления. Христианство первое довело эту тенденцию до крайних пределов обострения, дойдя до презрения природы как носительницы греха. Однако в процессе неизбежного прогресса общей культуры произошло и необходимое ослабление этой точки зрения, и с расцветом точных наук, начавшимся с XV столетия, наряду с ростом ознакомления с явлениями природы снова развилась и соответственная философия. Декарт перенял в свою философию заимствованное церковью из платоновского круга идей противоположение между духом и природой, и по сегодняшний день это различение сохранило свое практическое значение в виде разделения наук на естественные науки и гуманитарные, хотя теоретическое его значение с каждым днем становится все сомнительнее.
Как показывает этот ход развития, в натурфилософию входит вся область так называемой внешней природы – от астрономии до биологии и социологии. Между тем оказывается, что строгое отграничение этих областей от внутренне человеческих вещей совершенно невозможно.
Не задумываются причислить к астрономии геометрию и математику, а философствование по поводу возникающих здесь проблем издавна составляло важную часть натурфилософии. От общих же исследований в математике неотделимы исследования в области логики. Пыталась же последняя, в целях достижения возможной строгости и всеобщности, заменить неуверенные операции словами математическими средствами точно установленного языка значков.
Если это доказательство переходной области верно относительно одной границы естественных наук, то соответственное можно сказать и о границе с другой стороны. Человеческая физиология составляет часть биологии и притом часть довольно сильно развитую. А как тесно связано учение о человеческом мышлении, ощущениях и поступках с физиологическими проблемами, показывает хотя бы то обстоятельство, что большая и все возрастающая наука – физиологическая психология – себе ставит задачу разобраться в этих духовных вещах при помощи физико-химических методов. То же можно сказать относительно социологии. Так, в наши дни снова намечается объединение бывших столь долгое время разъединенными частей великой универсальной науки. Характерно для этого поворота то обстоятельство, что в настоящем сборнике призван высказаться по данной теме не специалист-философ, а естествоиспытатель.
I. Естествоведение и натурфилософия
Мы начнем с описания метода естественных наук. Он состоит в том, что похожие объекты сравниваются между собой в целях установления того, какие части или стороны этих объектов совпадают. Результат подобного исследования обыкновенно обозначается каким-нибудь
именем
после того, как образовано соответствующее
понятие.
Цель каждого подобного исследования состоит в том, чтобы сделать возможным предсказание содержания: если некоторые из тех совпадающих и выраженных в понятии частей или форм встречаются в каком-нибудь новом объекте, то и неисследованные еще части или стороны окажутся совпадающими в соответствии с понятием. Целью же подобных предсказаний является предвидеть строй человеческих жизненных условий, и если возможно, и влиять на него. Вся культура возможна лишь на основании подобного предвосхищающего знания; весь прогресс состоит в нахождении или выработке средств влияния на предвиденные события в направлении расцвета человеческой жизни.
Данные нами определения относятся в одинаковой мере как к естественным наукам, так и к гуманитарным, хотя у последних они нередко почти совершенно исчезают под слоем второстепенных явлений. Особенно резко это заметно на теологии и юриспруденции. Здесь предвидение выливается в форме норм и законов, стремящихся вперед урегулировать будущие, ожидаемые на основании известных обстоятельств, действия людей. Возможные отступления от этих предвосхищающих установлений по возможности задерживаются тем, что устанавливается их наказуемость.
Наиболее существенный момент различия, поведший к этому кардинальному разделению, заключается в том факте, что за явлениями природы мы не признаем той
свободы
, которую мы приписываем человеческим действиям. Присвоит ли себе человек плоды, выросшие в саду его соседа, или нет, в сильной степени определяется психическими влияниями. Но нельзя предписать, чтоб сера была желтой или голубой, а приходится брать как данное, что она желтая. Упомянутые моральные и правовые правила были известны раньше, чем была отмечена широкая закономерность в явлениях природы; поэтому перенесли понятие закона с правовых отношений на природные и назвали совпадения, служащие поводом к образованию понятий,
Естественнонаучное образование понятий и законов покоится на таких духовных операциях, которые в глазах прежней логики обладали небольшой ценностью. Основание создается неизбежно
Неправильно поэтому считать подобные заключения
II. Логико-математические науки
Очертив, таким образом, поле деятельности натурфилософии, я позволю себе в дальнейшем изложении набросать в крупных чертах картину ее состава. При этом я не мог, да и не хотел избежать того, чтобы не придать этому очерку личную окраску, обусловленную моими собственными усилиями по возрождению натурфилософии в наше время.
Определенное сочетание различимых объектов называется
многообразием
; прежде всего нам необходимо установить законы многообразий, которые согласно предпосылке должны быть независимы от особой природы составляющих ее объектов. Мы находим, что все многообразия делимы и составляемы и что в результате такой операции всегда получится опять-таки многообразие. Деление невозможно только в том случае, когда многообразие состоит из одного объекта. Соединяя части какого-нибудь многообразия, мы снова получаем первоначальное многообразие. Сравнивая несколько многообразий, мы получаем важное понятие
соответствия.
Мы приводим в соответствие одно многообразие с другим, когда устанавливаем, что объект одного многообразия должен соответствовать объекту другого многообразия. Если природа двух многообразий такова, что одно может
совершенно
соответствовать другому и наоборот, то они называются
равными
, в противном случае –
различными.
Два многообразия, совершенно соответственные третьему, могут, как показывает опыт, соответствовать друг другу, или два многообразия, равные третьему, равны между собою.
При приведении в соответствие различных многообразий, одно исчерпается скорее другого; мы называем его
беднее
другого, которое будет богаче. Благодаря приведению в соответствие мы очень скоро убеждаемся, что если многообразие А богаче многообразия В, а это богаче многообразия С, то и А богаче С.
Если над данными многообразиями А, В, С… производить какие-нибудь операции деления или сложения, то над другими равными многообразиями А', В', С'… или А", В", С"… можно проделывать с тем же успехом те же операции, как это вытекает из применения приведения в соответствие.
Это показывает нам, какое огромное значение имеет метод приведения в соответствие для знания и овладевания вещами, ибо он позволяет нам доказать, что раз проделанная операция общеобязательна для всех других случаев, допускающих совершенное соответствие. В дальнейшем мы убедимся, что в действительности на соответствии зиждется научный метод.
III. Физические науки
В иерархии наук рядом с кинематикой выступает механика; возникает вопрос: какое понятие здесь было решающим? Исследуя состав науки в этом направлении, мы находим два главных понятия:
силу
и
массу
, вокруг которых исторически развилась механика. Примыкая к этим понятиям, возникли затем и другие понятия, в частности понятия
работы
и живой силы, или
энергии движения
, относительно степени важности этих различных понятий существует довольно распространенное различие во мнениях.
В большей своей части эти различия во мнениях возникли от того, что и относительно принадлежности механики к физике господствовали сомнения. Благодаря тому обстоятельству, что известные, очень абстрактные, т. е. очень отдаленные от фактических явлений, области механики разрабатывались больше как исходные точки математических исследований, нежели поле более точного изложения действительных явлений, возникло мнение, что в механике важна вообще не опытная наука, а свободное творение человеческого духа, другими словами, игра. В настоящее время это ложное понимание можно считать в главных его чертах опровергнутым, выясняется все более и более, что механика составляет лишь часть физики и что своим «чисто математическим» видом механика обязана была лишь своему собственному удалению от научной задачи.
При исследовании целесообразнейшего общего понятия механики мы поэтому лучше всего сделаем, если сразу посоветуемся и с другими частями физики и спросим себя: существуют ли понятия, находящие себе применение во всей области этих наук? За ответом, кажется, не приходится далеко ходить: понятие
материи
выступает в механике и распространяется отсюда на большинство частей физики.
Правда, для полного изложения фактических явлений одного этого понятия недостаточно. Оно встречается поэтому всюду сплетенным с понятием движения (которое, в свою очередь, состоит из пространства и времени), и нередко можно встретить утверждение, что все известные явления можно свести к материи и ее движениям.
Между тем в настоящее время несомненно известно, что фактическое сведение немеханических явлений к механическим, вытекающее из подобного понимания, несмотря на бесчисленные усилия в этом направлении, удалось весьма несовершенно, если вообще удалось. Наиболее роковым является то обстоятельство, что для этой цели всегда в науку должны быть введены
IV. Биологические науки
Ближайшая область, к которой мы должны обратиться, это область
жизненных явлений, биология.
Прежде всего живые существа представляются энергетическими образованиями с той только особенностью, что они не обладают, подобно неорганическим предметам, составом существенно покоящейся энергии, а их существование, наоборот, покоится на постоянном
обмене энергии.
Обычно этот факт выражается названием
«обмен веществ»
; но более тщательное исследование показывает нам, что простой обмен весомых составных частей в организме для его сохранения несуществен, а важны при этом только освобождающиеся при превращении материи количества энергии. При этом выдвигается новый общий факт: зависимость этих образований от
времени.
Не без основания мы допускаем, что разобранные до сих пор общие законы неорганического мира от времени не зависят; кристаллическая форма кварца, например, была, поскольку мы можем об этом судить, во все времена такой же и, согласно научной вероятности, всегда останется такой. С другой стороны, опять-таки не без основания, мы полагаем, что формы жизни на земле прежде были существенно отличны от нынешних форм, и мы ждем соответственных изменений и в будущем. Таким образом, относительно всей совокупности жизненных проявлений организмов выдвигается на сцену новая проблема: проблема их временного изменения или – как это обозначается менее подходящим словом – их
развития.
При этом наблюдаются следующие два явления во времени: каждый индивидуум подвергается ряду временных изменений, ведущих в конце концов к смерти, причем предварительно производятся новые индивиды того же вида. Во-вторых, тип, в соответствии с которым вырабатываются индивиды и их потомки, подвергается медленному изменению. В то время как первое явление так часто и так закономерно, что знание его наблюдается уже на очень ранних ступенях опыта, второе стало известно лишь полстолетия тому назад и, в смысле своих размеров и значения, образует еще теперь предмет спора.
В соответствии с этим биология распадается на две весьма неравные части: первая занимается формами и условиями жизни индивидуумов, причем различные типы и виды пока что рассматриваются как постоянные (с большей или меньшей амплитудой колебания), предметом же второй части служит как раз односторонняя изменчивость этих видов и типов во времени. Последняя называется развитием.
Для понимания этих областей существенно важно знание того обстоятельства, что форма и природа живого существа должны находиться в известном отношении к условиям, при которых оно живет. Лишь при выполнении известных предпосылок определенное существо может жить и размножаться. Но если раз дано такое состояние, то оно не обязательно должно быть самым благоприятным для продолжительности жизни и возможности размножения; если же образуются исключительные индивидуумы, обладающие в этом отношении более счастливыми свойствами, то они переживут других. Если отклонения эти передаются по наследству, то можно ожидать вытеснения хуже организованных индивидуумов лучшими, устанавливая тем самым длительную причину медленных изменений типа. При этом следует заметить, что, чем более развито такое приспособление, тем незначительнее возможности изменения вида.
Герман Эббингауз
ПСИХОЛОГИЯ
Введение
Психология имеет долгое прошлое и очень краткую историю. Тысячелетия ее существования почти не отмечены эпохами длительного и непрерывного развития и обогащения. В IV веке до Р.Х. она благодаря изумительному гению Аристотеля опередила в своем развитии все другие науки того времени. Но воздвигнутое им здание осталось неизменным вплоть до XVIII и даже XIX столетия, если не считать незначительных перемен и перестроек. Лишь в самое последнее время замечается сперва медленное, а затем более скорое развитие психологии.
Причины этого явления, этого продолжительного застоя, а следовательно, и отсталости нашей науки в самых общих чертах не представляют трудностей для объяснения.
«Как бы далеко ты ни ходил, ты не дойдешь до границ души, настолько она глубока» – гласит изречение Гераклита, который сам не сознавал, какая глубокая истина заключается в этих его словах. Образования и процессы нашей душевной жизни представляют такие трудности для научного изучения, каких не представляют даже родственные им в некоторых отношениях явления телесной жизни высших организмов. При их непрерывной смене и быстроте, при их невероятной запутанности и наличности многих несомненно играющих роль, но скрытых моментов с трудом удается хотя бы запечатлеть их и описать их истинное содержание, и тем труднее проникнуть в их причинную связь и понять их значение. Собственно говоря, мы теперь только начинаем понимать все значение этих трудностей. Во всех областях психологического исследования, где интенсивные занятия в новейшее время привели к углублению и раскрытию деталей, как, например, в области зрения, слуха, памяти, – всюду первый результат был один и тот же: в действительности вещи оказались несравненно тоньше, развитее и искуснее, чем это можно было себе до того представить при помощи самой смелой фантазии.
Наряду с этим имеется еще одно препятствие. Если истинная сущность и связь явлений душевной жизни раскрывается нам с таким трудом, то по внешнему, так сказать, виду они нам чрезвычайно хорошо знакомы. Еще задолго до того, как начались научные изыскания, язык для практических надобностей общежития и взаимопонимания людей дал особые названия важнейшим встречающимся в обиходе проявлениям душевной жизни; так создались слова «рассудок», «внимание», «фантазия», «страсть», «совесть» и т. д., и мы беспрестанно пользуемся ими как самыми известными величинами. Но привычное и ходячее становится для нас само собой разумеющимся и не возбуждает больше никаких вопросов; никто не задумывается над его особенностями, никому не любопытно с ним поближе ознакомиться. Ходячей психологии чужда всякая мысль о том, что в только что названных проявлениях душевной жизни таится много удивительного и загадочного; простота слов закрывает для нее всю сложность самих явлений; для всякого отдельного душевного явления она находит соответствующее ходячее выражение; говоря, например, о напряженности внимания такого-то или о том, что такой-то дал волю своей фантазии, она полагает, что этим явление объяснено и сказано все, что можно было сказать о нем.
Наконец, имеется еще третье обстоятельство, которое замедляло развитие психологии и впредь, наверно, еще долго будет действовать в том же направлении. Есть целый ряд психологических проблем первостепенной важности, к которым мы не можем подойти беспристрастно, так как мы слишком заинтересованы в том, чтобы они были разрешены именно в таком, а не ином смысле. Представление строгой закономерности всего совершающегося в душевной жизни, т. е. полнейшей определенности нашего поведения, которое должно быть положено в основу всякого серьезного занятия психологией, удалось, например, изобразить Фридриху Вильгельму I в виде учения, которое разрушает все основы государства и армии и лишает его права наказывать дезертирство среди гренадеров, да не только его одного удалось убедить в этом – и теперь есть много людей, усматривающих в этом «опасность». Это-де представление отнимает всякую возможность наказания и награды, оно делает бессмысленным всякое воспитание, наставление и увещание, оно ослабляет нашу энергию, а посему должно быть признано вредным и предосудительным. Аналогичная тесная связь с глубочайшими потребностями и важнейшими запросами человеческой души мешает спокойному рассмотрению других основных вопросов психологии, например, вопроса об истинной сущности души, ее отношения к телу и к его жизни и смерти или недавно выдвинутого вопроса о развитии душевной жизни от низших животных организмов до высшего – человеческого. То, что, в сущности, представляется только наиболее вероятным истолкованием познаваемых фактов и относится исключительно к чисто научной теории, становится предметом веры и благонамеренности или, наоборот, признаком мужественной независимости духа и свободы от суеверий и ходячих предвзятых суждений. При громадной практической важности этих вопросов это вполне понятно, но это все чрезвычайно затрудняет отыскание наиболее правильных по существу ответов на вопросы и вместе с тем отвлекает от трудного и все более расширяющегося пути исследования отдельных научных проблем.
А. Общие воззрения
Тому, кто приступает к изложению психологии, всегда приходится сталкиваться с одним большим затруднением: как бы он ни повел свое изложение, он вызовет против себя резкую критику. Чтобы не оставить читателя без руководства, чтобы осмыслить ему связь частностей, необходимо в основу изложения положить общие воззрения, которые были получены путем предварительного, конечно, рассмотрения известных отдельных фактов. Но суть в том, что как раз наиважнейшие по содержанию общие воззрения относительно мира психического не являются общими и в смысле всеобщего признания. Они отнюдь не пользуются всеобщим признанием, как это обычно бывает в других областях знания без всякого ущерба для эволюции воззрений; в самое последнее время как раз вновь разгорелся этот никогда не прекращавшийся спор об основах психологии. Читатель должен запомнить это и не ставить в укор дальнейшему изложению, что в нем развиваются мысли, разделяемые не
всеми
: таких мыслей никто не сумел бы ему изложить. Можно, однако, сказать, что предлагаемые здесь общие воззрения разделяются большим количеством выдающихся исследователей и что они принимаются за наиболее вероятные основные воззрения для изучения душевной жизни всеми теми, кто считает существенно важным, чтобы их общие воззрения о мире духовном находились в согласии с тем, что ныне считается правильным для мира материального.
I. Мозг и душа
Вышеупомянутые отдельные факты, из которых выводятся рассматриваемые нами основные воззрения, относятся к области отношений между духовным и физическим бытием. Всякий знает, что процессы нашей духовной жизни находятся в самой тесной связи с функциями нервной системы и особенно ее главного органа – мозга. Не бесполезно составить себе отчетливое представление, на чем именно покоится убеждение в существовании этой связи. Покоится оно главным образом на двух основаниях. Увеличение и развитие мозга, наблюдаемое по мере восхождения к высшим родам животных, сопровождается, вообще говоря, большим развитием и богатством духовной жизни – таково первое основание. Оно особенно бросается в глаза при сравнении человека с животными. То, что мозг, подобно всякому другому органу, находится в определенной зависимости от размеров всего организма, несколько мешает познанию этого обстоятельства, так что нельзя сравнивать человека с
любым
животным, а нужно выбирать для сравнения таких, которые с ним приблизительно одинаковой величины. При таком сравнении резко бросается в глаза особенное положение, занимаемое человеком в отношении не только духовном, но и материальном. Наиболее близко к нему стоящих животных – человекоподобных обезьян – он по абсолютному и относительному весу мозга превосходит в 3 раза, а самых развитых из нижестоящих животных, например больших собак, даже в 8-10 раз. Внутри самого рода человеческого замечается такое же соотношение. Но, конечно, и здесь вследствие невероятной сложности явлений нельзя его обнаружить на любом примере сравнения отдельных индивидуумов, а нужно брать средние величины, получаемые из сравнения больших групп, подобно тому, как нельзя полагать, чтобы физическая сила человека или руки человека оказывалась всегда строго пропорциональной массе его мускулов, хотя обе величины связаны друг с другом самым тесным образом. Но если взять среднее из многочисленных отдельных наблюдений, в котором случайные отклонения взаимно уравновешиваются, то постоянно оказывается, что индивидуумы или расы, стоящие на более высокой ступени духовного развития, отличаются от низших рас и индивидуумов и более крупным или более развитым мозгом.
Второе основание, по которому мы судим о тесной связи между духовной жизнью и мозгом, состоит в том, что нарушение их нормального состояния отражается на обоих равномерно. Болезни или повреждения мозга обычно сопровождаются расстройством душевной жизни, и обратно: душевное расстройство обычно сопровождается изменениями в структуре мозга. Не трудно понять, что это есть только
Но для наших общих воззрений чрезвычайно важно еще установить, какова именно природа этой тесной связи, существующей между мозгом и душевной жизнью.
Обычное воззрение склоняется к представлению, что эта связь существует в пространстве, т. е. важнейшие проявления деятельности души оно мыслит связанными с отдельными частями мозга. Ходячее мнение убеждено, например, в том, что высокий лоб мыслителя прикрывает его разум. Френология Галля, не затрудняясь, указала, какие части мозга являются специальными органами религиозности, чувства собственного достоинства, любви к порядку и многого прочего, и если не специалисты анатомы и физиологи, то большая публика отнеслась к этому учению весьма сочувственно.
Но все такого рода объяснения сами создавали новую трудность. В обычном представлении душа все-таки есть нечто простое, неделимое, единое, в полную противоположность протяженной материи. Если так, то как же душа могла быть повсюду связана с таким материальным органом, как мозг, состоящим из бесчисленного множества отдельных частей? Очевидно, эта связь имеет место только в
II. Взаимодействие и параллелизм
Спрашивается теперь: как следует понимать эти тесные отношения между душой и мозгом? Обычное воззрение, ближе всего соответствующее не только мыслям, но и желаниям людей, представляет себе дело так, что мозг есть
необходимый
орган, которым совершенно от него по существу отличная душа должна пользоваться, чтобы войти в сношения с внешним миром, а также с другими душами. Душе свойственна особая, своеобразная жизнь, независящая ни от чего материального и проявляющаяся, например, в мышлении по логическим нормам, а не по обманчивым чувственным впечатлениям, в произвольном обращении внимания и т. д. Но душа все-таки находится в сношениях с окружающим ее миром, а посему ей необходимо
орудие
, принадлежащее к этому миру. Таким орудием и служит ей мозг, с которым она находится в чисто внешнем отношении взаимодействия. При его посредстве она узнает обо всем том, что происходит во внешнем мире, не будучи, однако, рабски связана при этом доходящими до нее впечатлениями; в известной степени душа свободно стоит над внешними впечатлениями. При посредстве того же орудия она может обратно влиять на объективный ход вещей, – будучи и здесь опять-таки свободна и не находясь в полной зависимости от определенных причин, – и осуществлять свою волю в мире.
Это воззрение сталкивается, однако, со многими трудностями. Прежде всего оно мало согласуется с фактами локализации; в сущности, оно исходит из опровергнутого этими фактами представления о непротяженной точке как седалище души. Ибо если душа может воспринимать и оказывать определенные влияния лишь в особых для каждого рода, определенных материальных органах, то как можно говорить, что она по сущности своей есть нечто, совершенно отличное от материи и пространства? Ведь несомненно, что в этом случае она сама становится существом с определенной формой и протяженностью в пространстве.
Но не меньшую силу имеют и два обратных довода. Если душа как особая сущность может свободно брать и давать материи нервной системы, то приходится отказаться от основоположения, принадлежащего к надежнейшим приобретениям современного естествознания – от принципа сохранения энергии.
При всех изменениях и превращениях, коим подвержены вещи материального мира, в них нечто, как известно, постоянно остается неизменным, а именно: способность совершить при соответственных условиях механическую работу; эта способность и называется энергией. Она имеется в вещах во всевозможных видах: в виде силы удара (когда они движутся), силы притяжения (когда они друг от друга удаляются), теплоты, химического сродства и т. д. Постоянно путем самых разнообразных процессов происходит переход энергии из одного вида в другой, так называемое превращение энергии, но все эти превращения независимо от направления, а также от того, происходят ли они быстро или медленно, непосредственно или косвенно, всегда подлежат действию определенных неизменных количественных соотношений. Количество энергии, которым обладает отдельная вещь, зависит от ее скорости в данный момент, ее положения, температуры, но внутри того комплекса вещей, к которому она принадлежит, количество энергии при всех превращениях остается неизменным. Случаи свободного вмешательства души в материальную жизнь организма или свободного отклонения от этой жизни, очевидно, совершенно при этом немыслимы. Если бы душа была в состоянии вызвать материальное возбуждение, для которого нет всех необходимых данных в непосредственно предшествовавшем состоянии материи и души, то этим сызнова создавалась бы энергия; если бы она была в состоянии предотвратить материальный процесс, энергия которого требуется данным положением вещей, то уничтожалась бы энергия.
До недавнего времени можно было еще сказать по этому поводу: ну да, для области мира неорганического принцип сохранения энергии пусть-таки будет доказан. Но разве мыслимо доказать его и для невероятно сложных процессов органической жизни? В этой области постоянство энергии есть гипотеза, которой мы с одинаковым правом можем противопоставить гипотезу непостоянства энергии. Уже скоро десять лет, как этого нельзя больше говорить: сохранение энергии у живых существ и даже у высшего их представителя – у человека – непосредственно
Б. Элементарные явления душевной жизни
Чтобы сохранить себя в борьбе с внешним миром, душе необходимо ориентироваться в этом мире, а для того, чтобы проявить свою индивидуальность, ей нужен материал, который опять-таки доставляется ей из внешнего мира. Этот материал она обрабатывает различнейшими способами, соединяя, разъединяя, видоизменяя его, и конечные результаты этой деятельности обнаруживаются в видимых движениях органов тела. Все эти процессы самым тесным образом соединены и сплетены друг с другом, иногда они даже не распадаются во времени, но посредством абстракции и анализа их все-таки можно разъединить. Мы поэтому рассмотрим отдельно: 1) впечатления, получаемые от явлений внешнего мира; 2) их переработку внутри души и 3) вызываемые ими противодействия.
I. Первичные элементы душевной жизни
Душа ориентируется во внешнем мире посредством передаваемых органами чувств ощущений, например, тонов, красок, запахов и т. д. Наши знания об ощущениях в течение XIX столетия чрезвычайно расширились и углубились. Прежде всего сильно увеличилось количество ощущений, доступных нашему знанию. Прежде, как известно, насчитывали пять органов чувств. Но если на самом деле сосчитать количество органов или соответствующих им видов ощущений и все их принять во внимание, то это число придется по меньшей мере удвоить.
Первый толчок к расширению наших сведений об ощущениях был дан затруднением, представившимся при теоретическом объяснении одного явления. Когда пожелали свести все наши познания к данным опыта, то столкнулись с невозможностью дать удовлетворительное объяснение возникновению в нас сознания протяженных, способных к сопротивлению тел. Впечатления чувства осязания, чисто пассивные ощущения давления, равно как ощущения одной протяженности в пространстве, оказывались недостаточными для этого. Очевидно было, что для разгадки необходимо обратиться к движениям наших членов и связанным с ними активным усилиям. И вот возник дальнейший вопрос: откуда знаем мы об этих движениях, об ощущаемых при этом сопротивлениях и о затрате сил с нашей стороны для преодоления сопротивлений? Ответ был дан такой: мы узнаем об этом при посредстве
мускулов
, которые при помощи центростремительных раздражений сообщают центральному органу нервной системы о своих сокращениях и напряжениях. Часть истины заключалась уже в этом ответе, а в 70-х годах действительно были найдены чувствительные мускульные нервы. Дальнейшие изыскания показали затем, что окружающие мускулы фасции, сухожилия, а особенно суставы и синовиальные связки тоже играют роль при возникновении рассматриваемых ощущений. И теперь наряду с чувством осязания пользуется всеобщим признанием еще одно чувство, которое, собственно, само образует маленькую сводную группу. Органы этого чувства в различных формах и в большом количестве распределены по всему телу, и ощущения его, хотя и связаны всегда с осязательными впечатлениями, представляют, однако, отличные от них переживания положения и движения наших членов, сопротивления и напряжения. Всю эту группу ощущений обычно называют
Последние десятилетия минувшего века ознаменовались дальнейшим обогащением наших знаний об ощущениях: единое чувство осязания старой психологии оказалось сочетанием нескольких различных чувств. В мире понятий давно уже различали передаваемые этим чувством впечатления давления, температуры и боли от укола или пореза. Но в 80-х годах было сделано открытие: что здесь мы имеем дело с гораздо более глубоким реальным отличием. Когда стали исследовать кожу посредством весьма тонких раздражений, возбуждавших по возможности только отдельные точки, то обнаружились два обстоятельства. Обнаружилось, во-первых, что кожа чувствительна не на всей своей поверхности, а только в отдельных, изолированных, хотя местами и весьма друг к другу близких, точках, а во-вторых, что точки, чувствительные к теплу и холоду, к давлению и боли, совершенно отличны друг от друга и имеют каждые свое особое расположение на поверхности кожи. Кожа оказывается, таким образом, не одним простым органом чувств, а вместилищем трех совершенно различных чувств – чувства температуры, чувства давления и чувства боли, концевые аппараты которых все расположены в коже, тесно переплетаясь между собой, но все-таки не совпадая в пространстве.
Но самым характерным своим обогащением психология ощущений обязана наполовину случайным наблюдениям, которые долгое время оставались непонятыми. Самым сложным по строению своему из органов чувств является внутреннее ухо. Оно состоит из трех частей: спиралевидной части (улитка), системы трех друг к другу почти перпендикулярных полукружных трубок (полукружные каналы) и расположенных между обеими этими частями двух небольших мешочков, в каждом из которых находится по твердому телу из известковых кристаллов (отолит). Так как все эти три части анатомически связаны между собой и обнаруживают известное сходство в основных чертах своего строения, то полагали, что все они служат для слуха, хотя и не могли указать, какое отношение к этой функции имеет каждая из этих частей. Велико было поэтому удивление, когда оказалось, что раздражение и повреждение этих полукружных каналов и мешочков у животных ведет не к расстройству слуха, а к расстройствам в движении и положении, а именно: вызывает неловкость и неуверенность в движениях, шатание, повороты в одну сторону, потерю равновесия и падение вперед или назад, головокружение и т. п. Продолжалось около полувека, пока отдельные исследователи дошли до понимания этих явлений, а затем лишь постепенно установилось всеобщее признание данных ими объяснений. Полукружные каналы и отолитовые мешочки, гласит это объяснение, представляют оба вместе особый орган чувств, не имеющий никакого отношения к слуху и связанный не со слуховым нервом, а с особым, рядом с ним расположенным нервом. Этот орган служит для передачи ощущений движения и положения головы в каждый момент, а посему – косвенным образом – и положения тела вообще. В большинстве случаев, впрочем, эти ощущения столь тесно связаны с кинестетическими и осязательными ощущениями, что трудно отличить их особую природу, но при известных обстоятельствах этого все-таки можно достигнуть. Если с закрытыми глазами несколько раз повернуться кругом на каблуке и затем сразу остановиться, то чрезвычайно явственно чувствуется вращение в сторону, противоположную прежней; это и есть ощущение полукружных каналов. Когда быстро движутся по большому кругу, например в карусели, то испытывают наклон тела наружу: это есть ощущение отолитовых органов. Если на животных произвести эксперимент искусственного раздражения или повреждения этого органа чувств, то животные чувствуют себя связанными принудительными движениями и пытаются освободиться от них движениями в противоположном направлении; если разрушить этот орган, то совершенно пропадает один из источников сведений о положении и движениях тела. У человека, теряющего иногда этот орган вследствие ушных болезней, это не так ощутительно: для ориентирования в положении и движении своего тела он еще может пользоваться зрительными, кинестетическими, а также осязательными ощущениями. Но для животных водяных и живущих в воздухе, у которых какое-нибудь из этих последних чувств обычно не развито, этот орган чрезвычайно важен и, можно сказать, необходим для жизни. К сожалению, для нового чувства до сих пор еще не найдено вполне подходящего названия. Употребляемые иногда названия
Перечень наших чувств и передаваемых ими видов ощущений, однако, еще не закончен. Что такое голод и жажда, пресыщение и тошнота? Это, несомненно, есть нечто, в известной степени похожее на тоны или запахи, т. е. ощущения, с той лишь разницей, что мы их относим не к окружающему наше тело внешнему миру, а к самому телу, да и вызываются они процессами внутри самого тела. А каким образом они достигают до нашего сознания? Опять-таки приблизительно так, как тоны или запахи: они раздражают какие-нибудь нервные концевые аппараты, а вызываемое раздражение передается центральным нервным органам. Местом этих раздражений, по всей вероятности, являются какие-нибудь части органов питания, и, значит, их приходится рассматривать как своего рода органы чувств. То, что какой-нибудь орган может наряду с другими функциями исполнять и функцию органа чувств, доказано ведь на примере кожи, мускулов, суставов. Но все эти рассуждения приложимы и к другим системам органов тела, например, к органам дыхания с ощущениями удушья и легкого дыхания, к половым органам, органам циркуляции, выделения и т. п. Одним словом, большие системы органов тела, первая и важнейшая задача которых состоит в отправлении общих жизненных функций, служат вместе с тем и органами чувств, так как об исправлении своих функций они сообщают центральным нервным органам. Ощущения этого рода столь же самостоятельны и различны между собой и по сравнению с прочими ощущениями, как, например, цвета, отличны от тонов и вкусов. Они не так богаты оттенками и в большинстве случаев их труднее разобщать, чем ощущения высших чувств, но в душевной жизни аффектов они играют большую роль. Так как их, как уже упомянуто было, относят не к внешним предметам, а к органам собственного тела, то их обычно принято называть
II. Основные законы душевной деятельности
Душа не просто воспринимает впечатления внешнего мира, как они доходят до нее, а реагирует на них многоразличными способами, в которых сказываются ее особенности и еще больше особенности ее целей. Главным образом следует отличать четыре таких способа, составляющих две пары в известном смысле противоположностей. Для простых обозначений этих способов пользуются названиями: внимание и память, упражнение и утомление.
Корабль, подверженный действию нескольких сил одновременно, например, действию своего винта, ветра, течения, одинаково подчиняется всем этим действиям, и по истечении некоторого промежутка времени он достигает того самого места, какого он достиг бы, если бы эти силы последовательно действовали на него столько же времени каждая отдельно. При одновременном действии нескольких сил движение корабля, как и любого предмета внешнего мира, определяется законом образования равнодействующей. Совершенно иначе обстоит дело с душой. Если душе сразу предлагается много объектов для зрения, например сцена из народной жизни в театре, и много для слуха, например музыка оркестра, и если независимо от этого толчка к возникновению разного рода мыслей душа испытывает еще иные толчки, например слышится тихий шепот поблизости, то результат получается совсем не такой, как в том случае, если бы все эти воздействия производились на душу разновременно. Имея в своем распоряжении достаточно времени, душа может увидеть, услышать и представить себе все, что ей предлагается. Но сделать все это сразу она не в состоянии; ее дееспособность ограничена. Поэтому не все ощущения и представления, объективные причины которых имеются налицо, доходят до сознания. Отдельные, особо благоприятствуемые, воздействия пробивают себе путь и действительно производят те действия, на какие они способны. Но это всегда происходит за счет многих других. И чем энергичнее прокладывает себе дорогу действие отдельных причин, т. е. чем сильнее и отчетливее соответствующие отдельные представления или зрительные и слуховые впечатления, тем слабее и незаметнее действие прочих причин. Они не совершенно потеряны для души; душа только не различает их, а получает от них одно общее более или менее цельное впечатление; они образуют расплывчатый фон для ярко выступающих сознательных переживаний.
Это явление выбора называют суженностью сознания, или – гораздо чаще –
В ходячем представлении внимательность состоит в чисто произвольных актах души. Душа вполне по своему желанию «обращает свое внимание» на то или другое. Невозможность такого мифологического воззрения очевидна без всяких объяснений. Предпочтения или пренебрежения, в которых выражается внимательность или состояние рассеянности, являются строго закономерными следствиями известных особенностей или известных отношений производимых на душу впечатлений. Существенное значение имеют здесь главным образом два обстоятельства.
Во-первых,
III. Душевные противодействия
Приходящие из внешнего мира и воспринимаемые душой впечатления вызывают всегда много противодействий, которые проявляются в виде движений органов тела и переходят опять во внешний мир. При сложности развитой душевной жизни это соотношение не всегда легко установить. Но первоначальное его существование несомненно. По существу, всякое воздействие внешнего мира на душу вызывает в ней самые разнообразные движения: движения посредствующих органов чувств, рук и ног, головы, органов речи, затем движения внутренних органов, например, сердца, кровяных сосудов, легких и т. д.
Эти движения реакции имеют двойной характер. Одни непосредственно направлены на
сохранение организма.
Раздражения, полезные для организма в целом или для его органов, удерживаются, чтобы их воздействие дольше продолжалось, или совсем воспринимаются телом. Вредные и расстраивающие раздражения, напротив, устраняются, и тело по возможности защищает себя от их дальнейшего воздействия.
Наряду с этим существует еще второй класс движений реакции. Когда кошка увидит мышь, она ее схватывает и пожирает: это полезно для ее сохранения. Но обычно кошка пару раз позволяет мыши убегать и каждый раз опять ловит ее, хотя при этом не исключена возможность того, что мышь ускользнет. А когда кошка увидит клубок ниток или катящийся шар, то сейчас начинается та же история, что с мышью, хотя в несъедобности этих предметов кошка убеждается уже с самого начала. Точно так же и человек реагирует на внешние воздействия не только вышеупомянутыми реакциями сохранения, но и такими движениями, которые не имеют никакого прямого отношения к его сохранению: топанием и барахтанием, раздиранием, бросанием и т. п. Люди и животные не только борются с вещами, но и
играют
ими. В такого рода играх производится работа органов и их сил, чем достигается
развитие, упражнение и сохранение присущих им способностей
, и в этом их смысл. В игре развиваются, конечно, те самые силы и способности, какими организм пользуется и в борьбе с внешним миром. Так что, упражняя и развивая в игре свои силы и способности, человек делает нечто полезное и для своего сохранения. Движения игры, по характеру своему и ближайшим целям отличные от движений сохранения, следует поэтому рассматривать вместе с тем как подготовительные упражнения к этим последним.
Организму прирождены самые разнообразные движения сохранения и игры. Это для него целый клад, которым он пользуется при реагировании на внешние впечатления. Для души они, правда, являются сначала чем-то как бы посторонним. Вследствие известного сочетания нервных путей отдельные воздействия вызывают всегда одинаковые определенные реакции, и это происходит рефлективно, без всякого участия сознания. Далее, эти движения только следуют друг за другом простыми рядами. Известное впечатление вызывает определенное движение: например, вид какого-нибудь предмета вызывает его схватывание и поднесение ко рту. Этим изменяется кое-что в окружающем или в отношении организма к окружающему (предмет, скажем, оказался горьким), и это изменение при известных обстоятельствах может послужить толчком к новому движению. Но в том и другом отношении дело постепенно принимает иной вид: движения, которые первоначально сопровождали душевные процессы чисто рефлективно, втягиваются в известном смысле в круг душевной жизни; вместе с тем они осложняются и становятся движениями, при которых принимаются в расчет сразу многие впечатления или даже объективно еще не осуществленные впечатления, т. е. они становятся так называемыми
Причины этих изменений коренятся в двух особенностях отношений души к производимым ее телом движениям. Первая особенность направлена, так сказать, на душу: если совершаются какие-либо из первоначально чисто рефлективных движений, то они, по крайней мере в большинстве случаев, воспринимаются;
В. Сложные явления душевной жизни
I. Восприятие
В каждый момент бодрствования душа получает огромное множество внешних впечатлений; глаза и уши, кожа и другие органы чувств не перестают доставлять ей сведения о происходящем во внешнем мире и об изменениях ее собственного тела. Но то, что
фактически
переживается душой как результат всех воздействий, значительно отличается от суммы ощущений, которые могли быть вызваны этими внешними раздражениями, т. е. от того, что достигло бы сознания души, если бы она обладала одной только
чувственной
организацией. Фактически переживаемое соопределяется также всеми прочими закономерностями душевной жизни; в отличие от простого ощущения, мыслимого изолированным, мы его называем
восприятием
.
Возьмем в руки газету и затем перевернем ее заголовком вниз: вид ее совершенно изменится. Перед нами расплывчатая масса непонятных деталей, тогда как вначале мы видели определенные знакомые нам вещи, осмысленно соединенные в отдельные группы и слагающиеся в одно большое целое. Вид перевернутой газеты есть результат деятельности почти одних только чувств. Обычный же вид газеты есть действительное переживание развитой души при нормальных обстоятельствах. Разница между обоими видами покоится на действии внимания, памяти и упражнения.
Во всяком акте восприятия прежде всего достигает сознания только
часть
того, что в данный момент могло бы достигнуть сознания в силу воздействующих на душу объективных раздражений, взятых по себе. В зависимости от ценности воздействий для чувствований, от предшествовавшего опыта души, от мыслей, которые в данный момент занимают душу, некоторые воздействия достигают своей цели за счет многих других, объективные причины которых также имеются налицо и действуют на органы чувств. Из вещей, изображения которых имеются в данный момент на сетчатке моего глаза, я с полным сознанием воспринимаю только очень немногие, да и то лишь некоторые их особенности, а если я воспринимаю видимые вещи, то очень легко случается, что я вовсе не обращаю внимания на имеющиеся одновременно с ними слышимые или осязаемые вещи.
Но зато восприятие, с другой стороны, заключает
Далее, для восприятия характерна еще третья его особенность: в восприятии мы сознаем вещи в
II. Воспоминания. Абстракция
Если в душе начинают действовать причины, могущие воспроизвести в виде представлений прежние, ассоциативно с ними связанные восприятия, то происходит вполне то же самое, что при воздействии внешних раздражений. Действие, которое эти причины могли бы произвести сами по себе, а именно точное повторение прежнего переживания, всегда еще соопределяется особенностью души, т. е.
воспоминания
совершенно так же, как восприятия, постоянно обусловлены и различными закономерностями душевной жизни.
Воспоминания поэтому прежде всего еще более недостаточны и ограничены, чем восприятия, т. е. в отношении полноты они составляют еще больший контраст с богатством объективных раздражений, которые являются их внешними причинами. Представим себе ландшафт, уличную сцену, знакомого человека; всегда не хватает массы деталей, в том числе и таких, которые в свое время в самом восприятии, наверно, достигли сознания. Но зато воспоминания, с другой стороны, богаче восприятий. В них содержатся дополнения и пояснения, внесенные по ассоциации из других, похожих восприятий; припоминая, например, картину какого-нибудь ландшафта, мы относим к нему и башню, которой на самом деле вовсе не было в том месте. Наконец, воспоминания подвергаются влиянию других, возникающих в душе, представлений и в большей или меньшей степени видоизменяются ими; такое действие оказывают, например, вопросы относительно воспринятого, которые приближают душу к известным представлениям (внушающие вопросы), желание произвести впечатление, импонировать и т. п.; так что образы воспоминания являются неточным воспроизведением воспринятого не случайно и не в исключительных случаях, а в силу природной закономерности, как это недавно было доказано непосредственными опытами над точностью воспоминаний, и в каждом отдельном случае может быть речь только о степени отклонения.
На пояснении и видоизменении образов воспоминания посредством представлений, возникающих в силу ассоциации или сосуществующих во времени, покоится так называемая
фантазия
Подобно неполноте восприятий, она вытекает прежде всего из отбора, производимого деятельностью внимания. В вещах, которые достигают нашего сознания в восприятии, нас не все одинаково интересует. Ребенка, например, в карманных часах больше всего заинтересует тикание и блеск золотых крышек, хотя бы он обратил внимание и на некоторые иные детали; в собаке его заинтересует главным образом лаяние или то, что она ходит на четырех ногах. Если восприятия часов или собаки часто повторяются в сопровождении какого-либо другого, но
В таком же направлении отбора действует еще одно обстоятельство: именно то, что группы раздражений внешнего мира, а посему и вызываемые ими восприятия не представляют ни полного сходства, ни полного различия, но повторяются, образуя известную смесь сходства и различия. Тождественные черты однородных образований, конечно, воспринимаются несравненно чаще, чем несхожие черты, потому что первые повторяются во всех, а последние только в единичных случаях. Поэтому при воспроизведении, общие черты также выступают на первый план; их гораздо легче представлять себе, чем остальные черты, которые мешают друг другу благодаря своему большому количеству. При повторении одного и того же знака, ассоциированного со схожими восприятиями, тожественные их черты, таким образом, все больше отделяются от несовпадающих черт и мало-помалу сами по себе складываются в представление.
III. Язык
Общие представления несомненно развиваются и у высших животных, так как субъективные основы таких представлений – внимание и память – у них, наверно, имеются. У комнатной собаки несомненно есть представление о «комнате» вообще и о «вне комнаты» вообще. Но при всем том эти образования, основанные на одних способностях животных, не могут достигнуть высокой степени абстракции, а посему значение их ограничено. Как мы уже знаем, для возникновения общих представлений требуется, чтобы лишь отчасти совпадающие восприятия чаще всего переживались в связи с одним и тем же посторонним впечатлением, которое всякий раз возбуждает эти восприятия в виде представлений. Но при естественном ходе явлений внешнего мира такие сочетания весьма различных вещей очень редки. Существует ли, например, что-нибудь такое, что всегда, не изменяясь, сопровождало бы восприятия всех деревьев, или часов, или книг и т. д. и было бы притом легко от них отделимо? Вряд ли можно указать нечто подобное. Поэтому чрезвычайно важно то обстоятельство, что человек одарен способностью, которая вполне ему заменяет этот недостаток. Человек себе сам создал то, чего ему не дает природа, – неменяющиеся знаки, прочно связанные с наполовину постоянными, наполовину изменчивыми восприятиями, – и тем самым он приобрел средство возвести абстрагирующее мышление до высшего мыслимого совершенства. Этим созданием является
язык.
С психологической точки зрения, язык есть соединение двух частей посредством прочных ассоциаций: предложений и слов, с одной стороны, их значения, предметов – с другой стороны. Представителями второй составной части могут быть душевные образования всевозможного содержания – ощущения, представления, чувствования, взятые отдельно, изолированно, или в любом сочетании и соединении. Представители первой составной части, наоборот, всегда берутся из определенных классов ощущений и притом только из незначительного числа их. Если оставить в стороне литературную речь, которая сравнительно позднего происхождения и является достоянием не очень большого меньшинства говорящих людей, то подлинная сущность слов и предложений окажется состоящей опять-таки из двух составных частей: тонов и шумов, производимых деятельностью органов речи и вызываемых именно этой деятельностью ощущений движения и положения, т. е. из слуховых впечатлений и кинестетических, или впечатлений речи.
Громадное значение всех этих сочетаний прежде всего, понятно, состоит в чрезвычайной важности языка как средства взаимного понимания членов человеческого общежития. Но совершенно независимо от этого язык имеет очень большую ценность и для индивидуальной душевной жизни и ее развития. Язык, как уже отмечено было, дает возможность поднять абстрагирующее мышление до самых высших возможных его пределов, разложить на первичные элементы данные мира созерцания, мыслей и чувствований и создать новое их распределение, расчленяя их сначала по сходству и затем сочетая по известным целям. Чем, например, были бы без языка такие представления, как высота тона, иррациональное число, атомная теплота, действительность, блаженство? Их прямо-таки нельзя мыслить без языка. Но эта высшая степень абстракции означает в то же время и повышение силы нашего мышления о вещах в разных направлениях. Во-первых, улучшаются наши средства нахождения присущих вещам закономерностей. Законы физики, химии, языка, психологии и т. д. в большинстве случаев связаны с образованием высших абстракций: ускорение, электродвижущая сила, молекулярный вес, изменение звуков и т. п. Без языка не может быть речи о таких абстракциях, а следовательно, невозможно и познание законов. Далее, более высокая степень абстрактности равносильна большему объему представлений, большей массе вещей, которым присущи мысленно выделенные черты, т. е. она равносильна росту богатства заместительного мышления. Возьмем любое общее предложение: твори правду и не бойся никого; или любой стих, или какое-нибудь общее указание на совокупность обстоятельств (события последних тридцати лет) – какая ими вызывается масса мыслей, воззрений, сочетаний, настроений! Весьма ничтожная доля всего этого непосредственно достигает сознания; прямо сознается лишь то, что необходимо для понимания слов. Но как только в силу особых обстоятельств в этом оказывается необходимость, то в сознание проходит и все прочее богатство содержания и отдает себя в распоряжение души на служение ее целям, не затрудняя ее, однако, пока нет этих особых обстоятельств.
Но язык оказывает вместе с тем и еще одну, чрезвычайно важную услугу. Представления, вызываемые одинаковыми внешними впечатлениями, а также связанные с одинаковыми словами, у различных индивидуумов весьма различны, и даже у одного и того же индивидуума они отличаются особого рода непостоянством и поверхностностью. Это сопряжено с довольно существенными неудобствами: внимание часто обращается на случайные особенности вещей, а не на крупные и по своей общности важные черты; передача и правильное понимание мыслей затрудняются. Благодаря языку эти недостатки если не вполне, то, во всяком случае, значительно устраняются. Язык устанавливает смысл слов, употребляемых для обозначения предметов, посредством прибавления известного числа разъясняющих и ближе определяющих слов, посредством
IV. Мышление
Если из восприятий в одну сторону, в вышину, так сказать, развивается абстрактное представление, то в другом направлении – вширь и глубь – идет основанное на них развитие
мышления
и размышления. Что это такое – мышление, т. е. упорядоченное и связное мышление? Пожалуй, ответ будет более ясен, если мы сперва укажем, что не есть мышление, чему оно противопоставляется.
Мышление прежде всего не есть мечтание. В мечтах отдельные составные части, правда, также связаны между собой. Но эта связь обыкновенно напоминает связь звеньев в цепи, где каждое звено связано только с двумя соседними звеньями. Нет того, что связывало бы
все
звенья в одно единое целое. Это только звенообразное сочетание достигает своей высшей степени в бредовых идеях у душевнобольных.
Далее, мышление не есть умствование и не длительное существование или беспрерывное повторение одного-единственного, неизменного представления, как это бывает, например, когда человека не перестает мучить тоскливое ожидание чего-то или преследует какая-нибудь мелодия. Эта противоположность мышлению также находит свое высшее выражение в известных душевных болезнях, в навязчивых преставлениях у помешанных, например, в овладевающем всем существом представлении собственной греховности и испорченности.
Упорядоченное мышление есть, можно сказать, нечто среднее между бредовыми идеями и навязчивыми представлениями. Оно состоит в следовании представлений, которые не только ассоциативно связаны как члены одного ряда, но вместе с тем все подчинены одному
господствующему представлению
, к которому они все находятся в известных отношениях и которое всех их объединяет в одно целое. Единая мысль, например, мысль о собственном признании, о каком-либо переживании, о будущем Германии состоит в последовательном мышлении в известном порядке заключающихся в ней частичных мыслей. Когда кончилось одно, господствовавшее при этом представление уступает место другому. Мышление идет дальше. Различные верховные представления, сменяющиеся в этом процессе, могут быть или просто связаны между собой в виде ряда, или новые восприятия могут их вызывать даже без всякой связи с предшествовавшими. Или же они могут быть в виде групп подчинены высшим верховным представлениям, которые, в свою очередь, опять-таки подчинены еще более высоким представлениям и т. д., так что все вместе взятое образует подчас весьма обширную и расчлененную систему представлений разных степеней господства и подчинения. При мышлении, например, руководимом известным намерением, все прочее всегда подчинено мысли о цели. То же самое мы имеем в хорошо продуманной лекции, в отделах и главах книги, наконец, в книге, взятой в ее целом, и т. д.
Свойство процесса образования восприятий, дополняющих и изъясняющих чувственные впечатления, предвосхищать данные чувственного опыта еще до того, как началось их прямое воздействие на душу, присуще и мышлению, еще меньше связанному с чувственными переживаниями. Мышление черпает свое содержание из опыта, наиболее часто повторяющиеся опыты оказывают на него наибольшее влияние; неудивительно поэтому при однообразии объективных процессов, что при известных обстоятельствах оно совпадает с фактически предстоящим опытом, тем более что человек имеет много оснований стремиться к такому совпадению. С точки зрения этого отношения к тому, что подлежит опыту, мысленные образования обозначаются особыми именами. То, что согласуется с возможным опытом мыслящего, называется
V. Вера
Вышеизложенное нуждается, однако, в дополнении. Об истинах и познаниях говорят в двояком смысле. До сих пор мы говорили о них в одном смысле, мы говорили о мысленных образованиях, которым свойственно совпадать с действительностью, находящейся вне мира мыслей представляющего, совпадать с ней объективно, независимо от того, мыслится ли это соотношение или нет. В другом смысле истины и познания суть мысленные образования, которые
субъективно представляются
совпадающими с действительностью, – мысли, соединенные с
верой
в их действительность, с убеждением в наличности чего-то им соответствующего в объективном. По общераспространенному мнению, конечно, оба понимания тождественны, и сущность познаний именно в том и состоит, что они объективно правильны и в то же время субъективно необходимы. В очень многих случаях действительно имеется это тожество, но это еще не значит, что не бывает противоположных случаев. Существуют, выражаясь кратко, объективные истины, в которые решительно никто не верит; это бывает при всяком непризнавании учения, которое впоследствии все-таки оказывается правильным. Точно так же бывают, наоборот, субъективные истины, в которые люди верят с такой силой, что готовы отстаивать их ценой собственной жизни, но которым все-таки нельзя найти соответствия в объективной действительности. Оба свойства наших представлений – объективная правильность и субъективная очевидность – значит, не совпадают, а перекрещиваются; их должно поэтому тщательно различать.
Каким образом душа необходимо приходит к одному – к объективно правильному мышлению, это мы уже видели. Спрашивается теперь, как она приходит к другому мышлению – мышлению, связанному с верой, и как оно проявляется?
Вера, сказали мы только что, состоит в представлении действительности чего-либо или его принадлежности к действительному. Ее противоположность есть неверие или безверие, представление недействительности чего-либо. Действительность и недействительность связаны между собою самым тесным образом, как правая и левая сторона, верх и низ. Действительность ничего не означает, не будучи противопоставлена недействительности. Но как может недействительность быть первоначальным представлением? Совсем маленький ребенок ничего не знает ни о том, ни о другом. У него имеются просто ощущения, имеются просто восприятия, без всяких посторонних мыслей о таком различии между ними. Но очень скоро опыт заставляет его открыть это различие. Ребенок голоден. Он кричит; воспроизводя свой прежний опыт, он думает вместе с тем о еде, которая устраняет голод, и о матери, которая приносит эту еду. И вот на самом деле открывается-таки дверь, и с пищей в руках действительно входит в комнату мать, очень похожая на ту мать, которую он только что представлял себе, и в то же время столь от нее отличающаяся своей чувственной живостью и неотступностью, осязаемостью и определенностью своего облика и своих слов. В другой раз ребенок фантазирует. Случайная игра его ассоциаций создает ему причудливые образы: принцев с золотыми коронами на голове и роскошными подарками в руках. Но, сколько бы он ни озирался вокруг, он всюду наталкивается не на соответствующие, а на противоположные чувственные переживания. Понятно, что все эти переживания со всем их сопровождавшим оставляют следы в жизни представлений ребенка. Если ему впоследствии опять доводится криками звать к себе мать, то он представляет себе не только мать, но и все, что случилось в первый раз: смену бледного и призрачного представления чувственным восприятием матери и отношение между ними; точно так же в случае повторения фантазии он представляет себе различие между тем, что после представилось его взорам, и тем, о чем он раньше мечтал, и несовместимость того и другого. Сотни таких опытов, которые имеют громадную важность для интересов ребенка, должны постепенно привести к двойному результату. Во-первых, они оставляют все более глубокий след в мире мыслей ребенка. Он замечает следующее: для таких-то и таких-то представлений имеются совершенно похожие или подходящие переживания, но только не бледные и бестелесные, а весьма жизненные, неотступные и чрезвычайно постоянные; а для таких-то и таких-то других представлений никогда не имеется ничего подобного, напротив, то, что доступно чувственному зрению, противоречит им, и существуют они только как мимолетные схемы. Такого рода опыт накопляется далее у ребенка не только относительно видимых, но и относительно слышимых, осязаемых и т. д. вещей, вследствие чего происходит абстракция. Характерное различие обеих групп, рассуждает ребенок, состоит в том, что образования, входящие в состав одной группы, могут быть
Но как только представления действительности или недействительности появились у человека, они тотчас же находят самое широкое применение. За важными случаями и менее важные оказываются поводом к их возникновению; в конце концов они чисто по аналогии мыслятся и там, где вовсе нет таких поводов. Но при этом имеется различие огромной важности для всей душевной жизни. Из восприятия возникают в конце концов
Маленькие дети верят, как известно, почти всему. Ограниченность их опыта дает им только в очень немногих случаях возможность проверить, совпадают ли возникшие у них представления или расходятся с воспринимаемым. Но, не предпринимая такой проверки, они не остаются безучастными, нейтральными, а в громадном большинстве случаев обнаруживают тенденцию принимать все за действительное. В этом укрепляет их и язык, который одним и тем же словом «быть» вообще обозначает принадлежность к действительному миру и одно нахождение в мире мыслей; но ведь эта особенность языка сама вытекает из указанной примитивной легковерности. Однако опыт ребенка беспрерывно расширяется, и это расширение оказывает на совокупность его первоначальных верований двойное влияние, не прекращающееся часто в продолжение всей человеческой жизни.
Заключение
Причудливо запутанным созданием кажется человек народному и, к сожалению, очень часто и не народному представлению. Человек обладает чувственностью, которая должна его поучать о мире, но она не годится для этого, так как вводит его в заблуждение. Наряду с чувственностью поэтому имеется совсем иного рода сила – разум, который по особым принципам опять все приводит в порядок, хотя эти принципы взяты им совсем не из мира. Мышление человека проявляется в представлениях, которые возникают и исчезают по своим законам. Но человек в то же самое время сидит в себе самом, как маленький человек в большом человеке, и вот он может, совершенно не обращая внимания на указанную закономерность, вполне произвольно распоряжаться представлениями, брать их или не брать, искать их, когда они теряются, закреплять наличные представления, соединять и разъединять их и т. д. Поведение человека направлено главным образом на развитие своего собственного «я», больше того, своего чувственного
«я».
Меж тем и это тоже не соответствует его истинной сущности; в человеке живут также прямо противоположные высшие принципы: любовь к ближним и умерщвление плоти, которым, впрочем, приходится очень трудно действовать наряду с теми началами. Итак, всюду разлад и раздоры, нельзя сделать двух шагов, чтобы не впасть в самые ужасные противоречия; все непонятно, настолько оно своим происхождением отличается от того, что вообще пользуется признанием; бессмысленной кажется цель всей этой раздираемой противоречиями организации, а объясняется все только тем, что мы здесь имеем дело с наивным, притязательным, раздробленным созерцанием вещей.
Но какая поразительная мудрость обнаруживается в организации человека, когда рассматриваешь его с цельной точки зрения, в совокупности его сил, в связи с прочими живыми существами, в связи со всей природой! И, с этой точки зрения, человек обладает различными способностями: зрения и слуха, представления и чувствования, воспроизведения и концентрации, но эти способности уживаются рядом, а не направлены друг против друга и не борются между собой. По своему виду эти основы человеческого существа те же, что у прочих высших живых существ, наиболее общие цели деятельности у них также общие. Но человек отличается необычайно развитой способностью перерабатывать чувственно воспринимаемый материал: образовывать из него наиболее широко объемлющие ассоциативные сочетания и, изолируя, выделять самые последние частности. Благодаря этому человек по сравнению с прочими живыми существами достигает неизмеримо большего совершенства во владении совместностью и последовательностью вещей в природе и тем общим, что проникает все множество частичных явлений, а посему он осуществляет и свои наиболее общие жизненные цели в несравненно более богатых и высоких образованиях. Но как бы мы не оценивали все, что создается человеком, все это вытекает исключительно из самой подлинной сущности его души и порождается совместным действием одних и тех же основных сил, только в различной мере и при различных обстоятельствах. Душа – не какой-нибудь нечистый сосуд, в который неизвестно откуда, но, во всяком случае, по бессмысленному капризу попало несколько благородных семян, для которых этот сосуд, однако, вовсе не подходит, так что возникает нескончаемый разлад. Нет, душа есть совершенно единый организм, который, развивая свои способности и все лучше приспособляясь к наличным и им самим созданным обстоятельствам, достигает в своей деятельности все более совершенных результатов. Подобно тому, как одна и та же атмосфера из ветра, воды и тепла шлет нам то благодатный дождь, то разрушительный град и производит прекрасные облака наверху и коварный туман внизу, так и единая душа создает исключительно своими средствами заблуждение и истину, страстное наслаждение и радость без желания, себялюбие и нравственность.
Рудольф Эйкен
ФИЛОСОФИЯ ИСТОРИИ
Введение
Философия истории, понимаемая в качестве особой задачи наряду с историческим исследованием и его методологией, принадлежит к тем философским дисциплинам, которым приходится в тяжелой борьбе отстаивать свое право на существование: если одним она кажется необходимым членом в организме наук, то другие считают ее невозможной, по существу своему обреченной на неудачу затеей. Довольно часто эта борьба бывает спором из-за слов, к чистому словопрению дело сводится и тогда, когда спорное понятие отожествляют с каким-нибудь определенным его пониманием и по судьбе последнего судят о судьбе самого понятия. Не раз ведь отрицали вообще философию истории на том основании, что философия истории Гегеля оказалась не выдерживающей критики. Но при серьезном столкновении различных воззрений словопрение обычно только раскрывает более глубокие проблемы и усложнения. А кто же станет отрицать, что философия истории действительно богата ими?
Мы, люди, стоим в середине потока исторического совершения, мы не знаем ни начала, ни конца его. И, несмотря на это, предполагается, что мы как философы способны обозреть целое и высказать суждение о смысле его. Но предположим даже, что мы взялись за невозможное, разве уже одна эта попытка с ее сочетанием и изъяснением не будет идти вразрез с чистым раскрытием фактического состава, что является главной задачей исторического исследования? Больше того, разве философия и история, философское и историческое отношение к вещам не являются по сути своей резкими и непримиримыми противниками? Философ ищет идей и понятий, он стремится объяснять и оценивать, а историк хочет фактов и наглядности, он хочет только знать, как это, собственно, было на деле; пониманию sub specie aeternitatis и абсолютной точке зрения на одной стороне противополагается, с другой стороны, понимание sub specie temporis и относительная точка зрения. Приходится, значит, выбирать между тем и другим, и не без веских оснований многие выдающиеся историки резко выступали поэтому против философии истории.
Но как ни сильны доводы против признания за философией истории права на существование, не так легко окончательно от нее отказаться. Прежде всего против этого восстает философия; в общей картине действительности, которую она стремится составить, не хватало бы важной и необходимой части, если исключить из нее царство истории, эту широкую арену совместных действий, опыта и судеб человечества. Эпоха Просвещения достаточно ярко показывает, к какому обнищанию духовного мира приводит также исключение. Ведь эта эпоха, несмотря на энергию своего мышления и благородство своих стремлений, потому именно и кажется нам холодной и бездушной, что ее действительность ограничивалась только внешней природой и единичными душами, что ей в противоположность истории осталась чуждой духовная жизнь в ее целом; усматриваем же мы главную заслугу последующей эпохи в том, что в ней совершилось философское претворение и освещение истории. И разве мы хотели бы опять возвратиться назад, к эпохе Просвещения?
Наиболее обоснованным является отрицательное отношение исторического исследования к философии истории как к помехе в его собственной деятельности. Но разве эта деятельность, как только она ставит себе широкие и большие задачи, не вырабатывает для себя своего рода философии; разве она не создает по собственному почину основного воззрения в области истории, воззрения философской природы, хотя бы название философии и отрицалось и хотя бы оно вытекало больше из общего впечатления необъятной совокупности фактов, чем из сознательного размышления? Как верно то, что в области истории главную роль играет мышление и поведение людей, которое в конечном счете всегда направлено на общие цели, так верно и то, что в истории можно прийти от отдельных данных к движущим силам и широким обобщениям только чрез идеи и убеждения; только при их помощи внешнее наблюдение превращается в созерцание извнутри и чуждый мир становится собственным переживанием. Такого рода идеи и убеждения историк может считать само собой разумеющимися, пока он находится в полном согласии со своей средой и может беспрепятственно черпать из ее духовных богатств. Но что, если он порвет со своей эпохой и попытается пойти своей дорогой или если эпоха будет раздираема резкими противоречиями, и ему придется самому занять известную позицию и в принципиальных вопросах? Как он тогда обойдется совсем без философии? Такого рода положение очень скоро покажет, что без своего рода имманентной философии немыслимо историческое исследование широкого стиля и что прав Флинт, говоря: «The philosophy of history is not a something separate from the facts of history, but a something contained in them. The more a man gets into the meaning of them, the more he gets into it, aud it into him; for it is simply the meaning, the rational interpretation, the knowledge of the true nature and essential relations of the facts»
Образование принципиального воззрения в области истории есть не только дело научного интереса, оно еще в большей степени вызывается насущной потребностью всей духовной и культурной жизни; для своего собственного уяснения и упрочения эта жизнь настойчиво требует ориентирования в своем основном отношении к истории, а именно в отношении между настоящим и прошлым. С первого взгляда здесь представляется резкое противоречие. Как культурные люди мы дети прошлого и питаемся его наследием; мы просвещаем себя тем, что присваиваем себе это наследие; в области нравственности и права, в области искусства, науки и религии прошлое имеет глубокие корни в нашей собственной жизни и охватывает нас тесной сетью видимых и невидимых влияний. Но в то же время мы не можем просто подчиниться всей этой совокупности фактов; против наплыва прошлого подымается настоящее с требованием собственной своеобразной жизни и во имя ее добивается энергичного отпора всему чуждому; с этой точки зрения, история кажется гнетущей тяжестью, которую только слабый выносит беспрекословно. Эти два могучих течения действуют друг против друга и посменно овладевают движением, но в целом культурная жизнь, видимо, нуждается в обоих течениях, и для здорового развития какой-либо эпохи кажутся одинаково необходимыми связь с прошлым и борьба с прошлым. Но разве можно устранить это противоречие, если не отрешиться от первого взгляда и не взглянуть глубже на вещи? А это последнее разве возможно без философии истории? Итак, мы видим, что философия истории не есть предмет занятий только для специалистов; к ней неизбежно приходит всякий, кто от традиционной зависимости стремится к самостоятельности и хотел бы своими собственными убеждениями быть причастным строительству времен.
I. История философии истории
Хотя нас главным образом интересует современное положение философии истории, однако для надлежащего его понимания мы необходимо должны обратиться к обозрению прежних эпох, в которых оно коренится или которым оно противоречит.
В XVIII веке, в котором окончательно сложился главный тезис философии истории нового времени, создалось и само выражение «философия истории» (philosophie de l’histoire). Мы встречаем его впервые у Вольтера, у которого, однако, оно обозначает просто совокупность бессистемных мыслей относительно истории; в более техническом смысле это выражение употребляется у швейцарского писателя Вегелина, который в 1770–1776 гг. опубликовал в Записках Берлинской Академии ряд статей sur la philosophie de l’histoire; в немецком языке это выражение получило право гражданства, по-видимому, со времени появления «Идей о философии истории» Гердера (1784–1791).
Как и во многих других случаях, появление технического выражения сопутствовало здесь упрочению самого дела, которое в течение XVIII столетия действительно вступило в новую стадию своего развития. Только в это время занятие историей достигло той широты, универсальности и свободы, без которых немыслима никакая самостоятельная философия истории; только в это время история заняла место в центре человеческой жизни. Но чтобы дойти до этой стадии, нужны были известные подготовления, нужно было кое от чего освободиться, а – главным образом – новые века должны были вполне развить присущие им особенности. Ибо в них заложены были условия для возникновения самостоятельной философии истории. Дело в том, что в древности, особенно когда философское мышление достигло своего высшего развития, человечество со всеми своими действиями и судьбами считалось не более как составной частью великого мирового процесса природы, который в неизменном ритме течет от вечности к вечности, все вновь созидая и разрушая, производя из себя мироздания и вновь их в себя воспринимая. Отсюда – вечное повторение людей и вещей, отсутствие постоянных результатов движения, сосредоточение жизни в настоящем; по философскому выражению платонизма, все наше бытие в целом есть не что иное, как простое отображение вечного порядка, который один дает ему опору и разум.
Для христианства история имела несравненно более важное значение; ничто так не отличает его от платонизма, как создание исторического порядка в противовес платоновскому созерцанию вещей вне времени. Для христианства история была чем-то безусловно единственным и однократным; вступление божественного в человеческую сферу и в вообще столь скоротечное время чрезвычайно повысило значение жизни во времени; человек видел себя поставленным во времени перед великой задачей и вынужденным принять весьма ответственное решение; бесконечный ритм естественного течения уступил, таким образом, место этической драме, которая связует все единичные эпохи. Надо всем возвышающаяся религия окрасила и политическую историю в религиозный цвет; это сказывается, например, в известном представлении о четырех царствах, заимствованном из Книги Даниила и продержавшемся в течение всего средневековья вплоть до нового времени, особенно благодаря Иерониму, который доставил этому представлению общепризнанный авторитет. Итак, зачатков философии истории было необычайно много. Но несвободное и медленное мышление того времени не в состоянии было развить эти зачатки. Этому противодействовало преимущественно трансцендентное настроение той эпохи, которое не признавало в истории ни собственных движущих сил, ни собственных целей и низводило ее на степень подготовительной ступени к вечному порядку; в том же направлении действовал и стабилизм, который относил все значительнейшие мировые события к прошлому и, таким образом, связывал жизнь преимущественно с прошлым и вместе с тем обезличивал все прошлые эпохи. Не было оценки и понимания беспрерывного изменения человеческих отношений, проблемы возникновения и превращения не пользовались признанием. В итоге – иного рода неисторичность, вызванная неподвижным фиксированием одной-единственной высшей точки, подавление времени навязанной ей вечностью.
Новое время восстает против этой связанности уже самим фактом своего возникновения; чтобы хотеть стремиться к новому, новому в целом, оно должно было верить в движение и в право движения. Новое время обнаруживает большую самостоятельность прежде всего в Ренессансе и Реформации, резко порывая с традицией и свободно обращаясь к прежним эпохам, а вскоре затем оно развивает свои особенности и отличия от всего прежнего и стремится отчетливо себя от него отграничить.
II. XIX век и современное положение
Развитие философии истории до сих пор было непрерывным подъемом, окончательный результат подводил итоги стремлениям ряда прогрессировавших поколений. Но вот и здесь сказывается, что человеческая жизнь всегда изживает себя, что именно с достижением вершины обычно доходят до сознания границ вещи и раскрывается ее проблематический характер. Вместе с тем подымаются новые, совершенно иного рода, даже противоположные движения, за непрерывным развитием следует тяжелая борьба, всяческие столкновения и перекрещения искажают общую картину.
Вначале, впрочем, движение идет медленно и спокойно, бушующий поток умозрения усмиряется и распространяет широко вокруг себя благотворное влияние. Происходит то, что становится общим явлением в XIX столетии, а именно: от философских систем, которые давят своей узостью и прямолинейностью, отделяются при исследовании истории более общие убеждения идеалистического вида и ищут более тесного соприкосновения и дружественного взаимодействия с опытом. Так, например, Вильгельм фон Гумбольдт является посредником между спекулятивной философией и учением об идеях Ранке; при всем его протесте против насильственности философских конструкций и несмотря на отказ от присоединения к определенной системе, общее воззрение на историю, положенное в основу этого посредничества, не совсем чуждо философского элемента. Даже в объективности исследования, на которую обращается наибольшее внимание, кроются принципиальные убеждения, поскольку соразмерность суждения и радостное отношение к проявлению жизни были немыслимы без художественного понимания с присущей ему щедростью в оценке вещей. Таково в общих чертах направление, по которому развивается дальше немецкая историческая наука; при преимущественно равнодушном, даже отрицательном отношении к философии истории в ней продолжает господствовать идеалистическое основное воззрение.
Но затем и сюда проникает влияние переворота, который совершился в общей жизни при обращении от проблем внутреннего мира к занятию непосредственным бытием. Центр тяжести в жизни переносится из искусства и философии в естествознание и технику, в политическую и социальную деятельность; мир мышления все больше и больше подпадает при этом под влияние понятий и методов естествознания, которые вследствие этого, естественно, проникают и в область истории и создают своеобразную философию истории. Такого рода естественнонаучная философия истории впервые достигает полного развития в позитивизме Конта. Пусть его система в отдельных своих мыслях далеко не так оригинальна, какой она представляется, – крепкая связь нитей и упорная энергия обработки придают этой системе в ее целом громаднейшую силу; могучее течение культурной жизни нашло в ней свое научное воплощение и уяснение. В последовательном развитии воззрения, по которому познавание сводится только к раскрытию отношений, к расследованию закономерностей данных явлений, из истории устраняются всякая внутренняя связь и всякое влияние целого, и все ее содержание выводится из эмпирического совместного существования отдельных элементов; главной задачей науки становится здесь – раскрыть в видимом беспорядке прочные связи последовательности и сосуществования. Одно единое главное движение обнимает все многообразие исторического созидания и ведет по трем фазисам (états) на высоту позитивистического уклада мышления и жизни; но в каждом фазисе все явления, вплоть до тончайших разветвлений, находятся в тесных отношениях между собой, и все частное может быть потому понято только в связи с целым его среды (milieu). Таким образом, исторический интерес обращается здесь преимущественно на общее, а так как вообще всему индивидуальному отводится второстепенное место, то и великие личности должны быть рассматриваемы только как продукт своей среды. Такое понимание истории увеличивает значение внешних условий жизни (conditions d’existence); духовную деятельность оно считает преимущественно интеллектуальной, а в прогрессе научного, т. е. главным образом естественнонаучного, знания усматривает залог роста культуры, господства над обстоятельствами (voir pour prévoir) и внутреннего облагорожения человечества.
Позитивизм создал самую тесную связь между естествознанием и учением об обществе, а потому его философия истории широко воспользовалась крупными завоеваниями, которые в течение XIX века были сделаны в этих обеих областях. Новая социология дает новое учение об обществе, которое противоречит как взглядам эпохи Просвещения, так и умозрительному идеализму; в противоположность эпохе Просвещения новое учение рассматривает индивидуумы не как замкнутые атомы, между которыми лишь впоследствии устанавливается связь, а полагает, что между ними изначала существует сеть взаимных отношений, в которых они и образуются; от идеализма же это учение отличается тем, что оно отрицает защищаемую им внутреннюю цельность духовной жизни и выводит все связи из эмпирического сочетания отдельных элементов во времени и пространстве. Поэтому понятие организма, которым и новое учение охотно пользуется, приобретает в нем существенно иной смысл, нежели в системах идеализма; не внутреннее оживление целого, а нерасторжимая связь отдельных частей является теперь его главным признаком. Это новое учение об обществе пролило новый свет на человеческую жизнь, оно выдвинуло группы фактов, остававшихся до тех пор незамеченными, и указало поведению плодотворные точки опоры; но все эти вновь обнаружившиеся факты, производившие действие в силу своей новизны, способствовали естественнонаучному и позитивистическому пониманию истории. Ибо здесь повсюду обнаруживается крупное влияние естественных условий, круг собственной инициативы и свободного поведения сужается, индивидуумы теснее сближаются друг с другом как члены одной и той же социальной структуры, а пределы для различий между ними оказываются более узкими, чем это обычно представляется непосредственному наблюдению (Кэтле). Ввиду того, что на первое место выдвигаются массовые движения, «социальная психология» и социально-психологические объяснения и в истории оттесняют на задний план индивидуальную психологию. Движение повсюду выигрывает в значении, человек трактуется больше как естественное существо, расследуются естественные условия также и духовной его жизни; не только раскрываются, с генеалогической точки зрения, прочная связь индивидуумов и их подчиненность предуказанным условиям, но и общественные группы обнаруживают большую прочность, и понятием расы пользуются как главным ключом для объяснения исторических образований. Всюду масса новых фактов, новых перспектив, новых задач! По другому направлению развитие экономического движения ведет к более высокой оценке материальных благ; это порождает «материалистическую», правильнее, «экономическую» философию истории (Маркс, Энгельс), по которой общий культурный уровень определяется экономическим положением; благодаря этому происходит новая группировка фактов и для всеобщей истории открываются новые перспективы.
Все это тесно связано с проблемами естествознания и соответствует естественнонаучному пониманию действительности. Но в то же время в самом естествознании происходит решительный поворот в направлении нашей проблемы: естествознание само воспринимает мысль об историческом становлении, больше того, оно создает историю столь широкого масштаба, что она претендует включить в себя всю человеческую историю как простую часть свою. Мысль о постепенном образовании мира из простейших зачатков изначала уже родственна новейшему естествознанию с его аналитическим характером, а значение момента времени в методологическом отношении вполне признано было Декартом. Но исследование прежнего времени было направлено преимущественно на физико-механические проблемы и считало своей главной задачей раскрытие вневременного остова мироздания; генетическое объяснение лишь постепенно приобретало почву, и только в XIX столетии оно сумело преодолеть сопротивление казавшихся неизменными органических форм. Новейшее эволюционное учение разрушило и эту неизменность, и тем самым ему была обеспечена победа по всей линии; и вот на основе биологии возникает эволюционное мировоззрение чисто реалистического характера, которое дает новое освещение и человеческой жизни, целиком вмещенной в рамки природы. Понятие развития порвало здесь всякую связь с разумом и приняло чисто фактический характер. В процессе становления здесь не развивается известным образом уже определенное бытие, но все формы возникают из эмпирического жизненного процесса и существуют только в нем. В результате для человеческой истории – безграничный релятивизм, отыскивание незаметнейших зачатков в связи со стремлением доказать существенную и значительную роль этих зачатков во всем дальнейшем движении, громадное значение борьбы за существование, медленность образования путем постепенного накопления небольших величин, возвышение полезного на степень центрального понятия ценностей, и в итоге – чрезвычайно характерная картина истории, во многих отношениях находящаяся в резком противоречии с традиционными представлениями.
III. Мысли и тезисы о философии истории
Наряду с исторической наукой особая философия истории может существовать лишь в том случае, если философия вообще имеет свою самостоятельную задачу независимо от отдельных наук. Такой задачи не существует у философии, если она означает только сопоставление результатов отдельных наук, потому что таким путем нельзя добыть чего-либо существенно нового; точно так же нет особой задачи у философии, если она есть только обращение к субъекту и к субъективному размышлению, потому что и это при любом напряжении остроумия и рассудительности, по существу, никуда дальше не ведет и легко может превратить философию в собрание разноречивых индивидуальных мнений; философия лишь в том случае будет иметь свою особую задачу, если она раскроет новую, более центральную фактичность и благодаря этому научит нас новым образом видеть, опытно познавать и оценивать действительность. С этим же дело обстоит так. Для нас не существует и нас не может занимать ничто, что не относится к нашей жизни, к действующему в нас жизненному процессу, что есть наш мир, и о другом мире мы ничего не знаем. Отдельные науки и занимаются этим содержанием жизни и исследуют его по особым направлениям, причем они обращают преимущественное внимание на предметность результатов. Но если жизнь не состоит из бессвязного сосуществования отдельных процессов, если многообразию должно предшествовать всеобъемлющее целое, а разделению и противоположности, в том числе и противоположности субъекта и объекта, должен предшествовать синтез (ибо без него невозможно было бы переживание обеих сторон), то раскрытие этого целого становится особой задачей, которая и составляет предмет философии; разрешив эту задачу или хотя бы приблизившись к этому, философия изменит общую картину, а также приведет к видоизменению отдельных областей, которые объемлются жизнью в целом. Разумеется, существенно новое освещение получится при этом лишь в том случае, если то отыскиваемое целое не есть пустая форма, пустое пространство, в котором встречаются события, потому что тогда оно было бы бессильно изменить что-либо в их содержании. Дальнейшее развитие этого содержания будет иметь место лишь тогда, если с единством связана обосновывающая глубина, стремящаяся проявить себя по всей широте жизни; если нет такой исполненной содержания и характерной глубины, то отпадает всякая возможность существования философии. При таком понимании философия перестает быть делом витающего в воздухе умозрения, она тоже оказывается наукой о фактах; но только фактичность, с которой она имеет дело как относящаяся к целому и внутреннему, существенно разнится от фактичности других наук и является по сравнению с ней неизмеримо более недоступной. Особенные трудности и опасности возникают при этом оттого, что эта центральная фактичность отнюдь не видима нам непосредственно и что даже в духовной работе она прямо сама по себе отнюдь не бывает явственно различима. Опыт истории, напротив, показывает, что были предложены самые различные синтезы и что в течение столетий и тысячелетий велась тяжкая борьба за эти синтезы и вместе с тем за общий характер жизни; это внутреннее единство, которое должно действовать как факт в самой глубине жизни, представляет трудную проблему для собственного усвоения и для научного познания; проникновение в глубь собственного существа оказывается труднее всех внешних задач.
Если философия, таким образом, сама столь занята исканиями, то она не может повелительно предписывать отдельным наукам, а, напротив, сама нуждается в их помощи для своей собственной работы; без самого тщательного рассмотрения фактического материала, который добывается работой отдельных наук, философия не могла бы распознавать, какие элементы центрального проявления жизни имеются в отдельных областях, и не могла бы также проверить и доказать своих утверждений по этому поводу. С другой стороны, философия, со своей точки зрения целого, должна способствовать развитию, внутреннему оживлению и уяснению отдельных наук. Так обе стороны работают над одним общим делом, и они достигнут тем большего и тем более будут полезны друг другу, чем больше они будут охранять друг от друга свою самостоятельность.
В применении к проблеме истории это значит, что философия прежде всего должна раскрыть, какое характерное проявление жизни скрывается в факте образования истории и исторической жизни; затем она в своей собственной области должна будет привести это проявление жизни в связь с проявлением жизни в целом и принципиальной оценкой упрочить его и уяснить; наконец, она должна будет вернуться назад к представляющейся картине истории и, стоя на новой точке зрения, лучше осветить ее содержание и больше сплотить его; тогда лишь можно будет создать характерную картину истории и в то же время теснее сблизить знание и жизнь.
Философское рассмотрение проблемы истории должно прежде всего резко отграничить своеобразную человеческую историю от всего прочего, что также называется историей. Говорим ведь мы об истории даже там, где имеется просто ряд явлений, последующие члены которого находятся под влиянием предшествовавших, так что их можно понять, только принимая во внимание их положение в ряде; то, что раз было и действовало, продолжает существовать в своих последствиях, хотя бы само оно окончательно отошло в область прошлого. Здесь, конечно, имеются звенья цепи, но никто их внутренне не соединяет, никто их не переживает как одно целое. Мы видим это в строении мировых тел, в образовании органических форм, и даже в душевной жизни человечества можно это наблюдать. Ибо если значительные события, как, например, землетрясения, наводнения и т. п., долго сохраняются в памяти людей, то в этом сказывается влияние более механического вида, и это еще умещается в указанном понятии истории, стоящем ниже духовного. Но дальнейшее развитие человечества приводит к выходу из этих рамок, и начинает складываться история нового вида – история, действительно достойная так называться. Для этой стадии характерно то, что явления не предоставляются их естественному течению и прекращению, но что человек стремится своей деятельностью закрепить их или вновь оживить; то, что окончилось наружно, должно внутри сохранить свое существование и продолжать оказывать влияние. Таким образом, история в особом человеческом смысле есть не следование по течению времени, а борьба со временем, противодействие времени, она есть стремление удержать духовными силами то, что по природе своей является преходящим, она содержит в себе суждение о том, что заслуживает и что не заслуживает гибели. Уже самые элементарные формы, в которых какая-либо эпоха в назидание грядущим поколениям увековечивает известные события посредством памятников, надписей и т. п., желая навеки сохранить о них память в человечестве, являются показателем такого рода противодействия времени; это противодействие становится более интенсивным с развитием культуры, которая всегда стремится к оглядыванию назад и закреплению прошлого; оно достигает своего апогея, когда жизнь вырастает из рамок национальной культуры и принимает всемирно-исторический характер; здесь уже целые эпохи и обширные духовные области внутренне закрепляются и навсегда становятся настоящим. Здесь, таким образом, происходит не столько поворот от настоящего к прошлому, сколько перенесение прошлого в настоящее, которое из пустого и мимолетного становится исполненным содержания, духовным.
Все это, от зачатков до апогея, гораздо более замечательно и требует более глубоких изменений в общей картине духовной жизни, чем это обычно принято думать. Ведь разве такое внутреннее закрепление преходящего было бы возможно, если бы духовной жизни не было, по существу, свойственно превосходство над временем, если бы она по природе своей не была изъята из перемен и превратностей времени? Для того только чтобы удержать прежние события чисто внешним образом, для того чтобы обозреть последовательность явлений, необходимо уже стать на точку, находящуюся вне потока времени; тот, кого этот поток окружал бы со всех сторон, мог бы воспринять только отдельные спутанные влияния прошлого, которые безраздельно сливались бы с впечатлениями настоящего. Но мы же хотим знать прошлое не только во внешних его проявлениях, мы хотели бы внутренне приблизиться к отдаленным культурам, восстающим из-под развалин, мы хотели бы понять их мышление, их стремления. Могли бы мы хоть взяться за это, если бы не существовало единой, по существу, духовной организации, в которой все превратности времени ничто не в состоянии изменить? Ведь если бы перемены времени касались и последних глубин нашего существа, то полное воссоздание и внутреннее усвоение иных эпох стало бы невозможным – мы бы тогда всюду видели только отражения существующего в данный момент положения. Но, больше того, мы занимаемся прошлым не только в видах научного интереса: мы хотели бы извлечь оттуда кое-что для собственной жизни; мы хотели бы раздобыть для нее нечто, чего она не в состоянии создать себе собственными силами и чего ей не дает и естественное течение времен; мы хотели бы даже, чтобы чуждое стало частью нашей собственной жизни и всегда оставалось настоящим. Но разве все это было бы для нас возможно, если бы каждый данный момент нас всецело поглощал и мы не были бы в состоянии занять превосходное положение, с которого мы могли бы относить друг к другу прошлое и настоящее, сравнивать их между собой, различать их и в то же время соединять? Ведь тем именно свободный исторический образ мышления и свободная историческая культура нового времени и отличаются от связанности средневековья, что для них все века не сливаются воедино, что при усвоении сохраняется и различие эпох. Но разве в обширном жизненном процессе могло бы развиться такое плодотворное отношение эпох, если бы содержание отдельных эпох не подвергалось критике, если бы изначальное и существенное не было отделяемо от того, что обусловлено внешним положением и людскими отношениями, если бы из убожества повседневной жизни не была воссоздана духовная индивидуальность культур и вечное содержание не было бы высвобождено из-под всего случайного и преходящего? А это опять-таки было бы невозможно, если бы духовная жизнь сама не заключала в себе внутреннего возвышения над течением времени, если бы она по истинному существу своему не была независима от времени. Но такое превосходство над временем, такая вневременность составляет общую черту всякого подлинно духовного творчества. Настоящая истина не может быть значимой только для определенного промежутка времени, она значима вообще, безо всякого отношения ко времени; она никоим образом не становится временной от того, что открывается человеку во времени, напротив, сущность ее величия и главная сила ее действия состоит в том, что она переносит жизнь во вневременную действительность. Точно так же обстоит дело с добром, и в этом его наиболее существенное отличие от всего только полезного. Полезное зависит от положения времени, и то, что полезно в одну эпоху, легко может оказаться вредным в другую; добро же возносит над всеми превратностями времен, ибо оно изначала направлено не на получение какого-либо результата во времени, а стремится противопоставить ему новый порядок.
Литература
Из чрезвычайно богатой литературы мы указываем здесь только следующие новые сочинения, дающие возможность ориентироваться в предмете в его целом:
R. Flint.
The philosophy of history in Europe. Vol. I. The philosophy of history in France and Germany (1874);
R. Flint.
History of the philosophy of history. Historical philosophy in France and French Belgium and Switzerland (1893);
R. Rocholl.
Die Philosophie der Geschichte. Darstellung und Kritik der Versuche zu einem Aufbau derselben (1878). Т.П. Der positive Aufbau (1893);
E. Bernheim.
Lehrbuch der historischen Methode und der Geschichtsphilosophie. 3-е и 4-е изд. (1903);