Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография

Конецкий Виктор Викторович

Виктор Конецкий — любимый писатель нескольких поколений российских читателей. Он автор романа-странствия в восьми книгах «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ», куда вошла путевая проза «Соленый лед», «Ледовые брызги», «Среди мифов и рифов», а также повести «Завтрашние заботы», «Третий лишний» и многое другое. Конецкий — автор книг «Камни под водой», «Кто смотрит на облака», «Эхо».

Конецкий — соавтор блистательных сценариев к ставшим культовыми кинофильмам, и среди них — «Полосатый рейс», «Путь к причалу», «Тридцать три».

В конце жизни Конецкий задумывал подготовить книгу на основе материалов своего архива, но замысел этот так и не был осуществлен.

Настоящая книга — попытка исполнить волю писателя. Попытка создать его посмертную «ненаписанную автобиографию».

Большая часть книги состоит из ранее не публиковавшихся рассказов, отрывков из дневников Конецкого, а также переписки и литературных заметок разных лет.

Вторая часть книги — это монтаж из отзывов писателей, критиков и читателей на прозу и сам «феномен Конецкого».

В приложении впервые публикуется литературный сценарий кинокомедии «Через звезды к терниям».

От составителя

Виктор Конецкий задумывал подготовить книгу на основе материалов своего архива, даже название придумал — ироническое — «Барашки».

«Барашки» — это пена… По словарю: «белая пена на гребнях волн, образующаяся в результате опрокидывания гребней волн под действием ветра; тоже: зайчики, беляки, белоголовцы, белки, белыши, бель, завой, кудри».

К сожалению, такую книгу Виктор Викторович подготовить не успел… Правда, была книга «Кляксы на старых промокашках», в которой он поместил кое-какие «кляксы-барашки»…

Виктор Конецкий не работал «в стол». В его архиве нет законченных произведений, не печатавшихся при жизни писателя. Исключение — ранние рассказы, сценарии и заметки, не попавшие в широкий читательский обиход. Переиздавать свои ранние произведения, полагая, что «к художественности они никакого отношения не имеют», Конецкий не любил, но в них не в меньшей степени, чем в остальных, отразилась его творческая биография.

Виктор Конецкий был убежден, что и письма, и дневниковые записи, не вошедшие в его путевые книги, материалы выступлений и высказывания в прессе по различным общественным проблемам можно считать подлинным документом времени. И сегодня, перечитывая письма, листая старые газеты и дневники Виктора Викторовича, ловлю себя на мысли, что писатель по-прежнему говорит с нами — настолько четко уловима интонация, его голос, так узнаваема в каждой строчке его страстная натура, так еще близко сказанное им.

Часть первая

Барашки, или Страницы автобиографии

1

Я из разночинцев, русский, баловень судьбы, пьющий, родился в 1929 году — год Великого перелома у нас и Великой депрессии в Америке — 6 июня в един день с А. С. Пушкиным, что, конечно же, не случайно, и бывшим президентом Индонезии Сукарно.

Убежден, что если бы не война, то не стал бы ни моряком, ни писателем — обязательно живописцем. И обязательно — великим, не меньше Гойи или Рафаэля.

До войны я занимался во Дворце пионеров у Деборы Иосифовны Рязанской. Еще совсем маленьким мне было неудобно оттого, что я рисую лучше ее, и она это сама мне говорила. Помню, после летних каникул показывала мне свою — холодную, даже ядовитую в зелени, живопись — и плакала оттого, что пишет плохо. Потом вытерла слезы и все щурилась, щурилась на свои работы, а потом смотрела на меня с надеждой и, конечно, вздыхала…

А мать иногда говорила, смотря на нарисованное: «Се лев, а не собака!..»

Еще до войны у меня была флегмона под коленкой. Я всю жизнь врал, что это шрам от осколка снаряда. И ни один хирург ни разу не усомнился в моем вранье. Врал всю жизнь, и даже не знаю, в чем была цель моего вранья. А вот то, что в шею контузило под Диканькой, не говорил никому и никогда.

Из дневника 1947 года

Надо попробовать записать то, о чем думал в эти 30 дней. Основной вопрос, как всегда, — это вопрос о жизни, ее целях, возможностях, о смысле. Все время вертится мысль о полной бесцельности существования вообще всего человечества…

Интересно то, что для меня наука, университет, вообще мысли — это самоцель, это то же, что танцы для одного или водка для другого…

Я предпочитаю эгоистов, думающих и заботящихся только о себе, вероятно, потому, что о них не надо заботиться, не надо быть им обязанным, т. е. несвободным.

Из переписки с Юлием Филипповым

Здорово, дружище, не морской бродяга!

Приветствую твой оптимизм и любовь к жизни во всех ее паршивых проявлениях!

Суббота, большая приборка, сакую в каюте (складе), у боцмана и пишу на его журнале. Рядом давит Волк. Ночью стоял на вахте и любовался в дальномер Питером и Петергофом, а теперь нужно «добирать».

Строевую характеристику я тебе выслал из Либавы в начале месяца. Ее получение тобой очень важно если не для комиссии, то для представления туда, куда будешь поступать. Комсомольскую характеристику и членские карточки получи в училище.

Волк бормочет во сне и сползает с груды дождевой одежды и спасательных нагрудников все ниже и ниже. Пущай падает!

Из дневников

(1949–1952)

Прошел год с тех пор, как мое сознание можно считать пробудившимся. Не помню, каким толчком это было вызвано. Факт тот, что я начал думать.

Этот год был весьма для меня тяжелым, годом исканий, надежд, полного отчаяния. Короче, год испытания всех моих духовных сил.

Я сравнивал действительность с тем, что должно быть по теории. И никак не мог подогнать теорию к практике. Меня сбивало с толку ужасающее расстояние между минимальной и максимальной зарплатой, ужасала та спокойная сила, которая могучей рукой бросала людей труда не на то, что считаю нужным. Измученный сам, видя кругом таких же, я считал ужасающей несправедливостью так насиловать волю народа…

1949 г. Суть в том, что я не могу найти в жизни точку, которая притягивала бы меня всего целиком…

Письма матери и брату

(1949–1950)

2.06.49

Родной и любимый мамулькин, целую и обнимаю тебя крепко-крепко. Пишу из Таллина с «Комсомольца». Говорят, что на днях пойдем в Питер. Чем черт не шутит — авось увидимся.

Корабль хороший. Пока он первый, с которого, грубо, по-нашему, говоря, «блевать не тянет». Чисто, пока просторно и уютно.

Завтра принимаем уголь.

Передай Олегу: пусть обязательно берет свитер — в море очень холодно. Пока шли в Таллин, я страшно замерз. В двух робах и бушлате, а все концы промерзли. Теперь все нормально.

2

Набережная лейтенанта Шмидта

Из книги «Соленый лед» (1969)

В феврале я узнал, что суда, на которые получу назначение, зимуют в Ленинграде у набережной Лейтенанта Шмидта, и пошел взглянуть на них.

После оттепели подмораживало, медленно падали с густо-серого неба белые снежинки, на перекрестках виднелись длинные следы тормозивших машин — был гололед.

Я вышел к Неве, дождался, когда милиционер отойдет подальше, спустился на лед и пошел напрямик через реку к низким силуэтам зимующих судов. На реке было тихо, городские шумы отстали, и только шуршала между низких торосов поземка.

3

Письма матери и брату с Северного флота

(1952–1954)

Олег, чем дальше на север, тем беднее пейзаж, но воздействие его сильнее. Левитан не приходил на ум. Когда глядишь на все цвета яичного желтка, на бесконечные болота, на малиновую заросль кустарника, еще без единого зеленого листика… Пахнет от всего этого тем былинным спокойствием, которое ближе всего передано у Нестерова.

Раньше мне казалось, что эта былинность у Нестерова — дешевка, воздействие Рериха, оригинальничанье. Теперь вижу, что Левитан видел красоту в русской природе. Обычной, неказистой природе. Его природа живет, страдает красиво (по-чеховски). А Нестеров написал то, что можно назвать старославянским духом…

Мурманск удивил нищетой и бледностью своего вида. В самом городе не был, но виден он был весь, т. к. стоит на горах.

(Без даты. —

Т. А.)

О художественном вкусе и пошлости

(1954)

[2]

У нас принято всех собак вешать на писателей.

Я хочу повесить еще одну, упрекнув писателей в недостатке внимания к развитию и воспитанию художественного вкуса у нашего народа и недостатке страстности в борьбе с внешними проявлениями пошлости.

Талантливая книга и настоящая музыка вошли сейчас в каждую семью, но мне все же хочется поговорить о том, на какую глубину проникает красивое в ту половину нашей жизни, в которой мы работаем, ходим, ездим в командировки, обедаем, т. е. по тем или иным причинам не можем читать книгу или слушать музыку.

4

Наши университеты

Из книги «Кляксы на старых промокашках» (1997)

Начинать писать после длительного перерыва так же тяжело, как выходить из длительного, скажем интеллигентно, застолья. Это мой афоризм. И я знаю, что говорю. Но перерывы в писании необходимы.

Необходимо и в шахматы играть (любителю) с перерывами. Неоднократно отмечал, что после перерыва играю лучше. Но было это в молодости. Теперь никакие перерывы не помогают — играю все хуже и хуже. Как и пишу. Увы, это относится и ко всем моим сверстникам, которые еще живы.

По поводу талантливых художников чаще всего чудится, что и все их жизненные трудности, несчастья, катастрофы хороши были, и даже необходимы, для развития и углубления их талантов. И редко приходит потребителям их продукции в башку, что, вполне возможно, без тягот и потрясений их талант расцвел бы куда гуще, и глубже, и светлее.

Чуть-чуть о Вере Федоровне Пановой

Основоположница «нового французского романа» Натали Саррот вспоминала:

— Когда один раз я была в Ленинграде, то спросила Ахматову, могу ли к ней приехать. В Комарово меня повез такой молодой красивый писатель, она его очень любила, Борис Борисович Бахтин, его, к сожалению, нет в живых…

Это в сентябре 1970-го в Ялте сочиняет Борис Бахтин, разыгрывая очередной роман. Кажется, с дочкой Фадеева. Думаю, что «улетали силы сердечные каждой новой любви вослед» — это больше сына Веры Федоровны Пановой касалось. Ну а то, что вечность мы с ним, при всем желании, не обменяли на случайной «любви обман», — это факт.

Борис был сыном Веры Федоровны Пановой, высокого роста (не в маму), великий умница (тут в нее). По узкой специальности — выдающийся китаист. По призванию — писатель и шахматист.

5

Новогодний рассказ

[5]

Счастье пришло к бухгалтеру конторы по заготовке и сбыту медицинских пиявок Владимиру Федоровичу Голухатому внезапно: 24 декабря 1958 года он выиграл по денежно-вещевой лотерее мотоцикл «Иж».

Двадцать лет уже Владимир Федорович мечтал о том, чтобы носиться на фыркающем мотоцикле в облаках синего, отработанного газа. И все эти двадцать лет его супруга твердила одно и то же: «Или я — или мотоцикл!» Она чувствовала, что, если супруг когда-нибудь сядет на мотоцикл, ее власти в семье придет конец.

Больше всего Владимир Федорович боялся, что Анна Ивановна как-нибудь узнает про его выигрыш и вместо «Ижа» придется купить телевизор «КВН». Бухгалтер спрятал лотерейный билет за вешалку в передней и в страшном волнении ожидал новогоднего вечера. Он решил получить «Ижа» под самый праздник, чтобы веселая сумятица смягчила первый разговор с супругой.

«Я вам покажу! Я вам покажу, что могу не только подсчитывать балансы от сбыта пиявок!» — с угрозой думал бухгалтер, ожидая своего часа.

Когда сумерки новогоднего вечера засинили окна, Владимир Федорович облизал пальцы, испачканные сливочным кремом, который он взбивал по приказу супруги, и тихой сапой отправился в переднюю. Там он вытащил билет, сунул его за пазуху и торопливо оделся.

На три часа позже

До Мурманска оставалось миль шестьдесят. Мы были уверены, что к полуночи успеем войти в порт и встретим Новый год у причала.

Декабрьский штормовой зюйд-вест свистел в снастях. Снежные заряды один за другим налетали на наш «Колгуев». Крен доходил до тридцати градусов. Все — от кока до капитана — мечтали только об одном: скорее в порт.

Скорее увидеть вспышки Кольских маяков и россыпь огней Мурманска.

Около восемнадцати часов, когда тьма заполярной ночи окутала Баренцево море и белели только гребни набегающих волн, радист принял SOS с английского парохода «Елизабет». «Елизабет» из-за неисправности в машине потеряла ход, и теперь зюйд-вест гнал ее на скалистые мысы Рыбачьего полуострова. Мы были к «Елизабет» ближе других судов — до нее было часа три-четыре хода.

Капитан чертыхнулся, плюнул на недокуренную папиросу и приказал ложиться на новый курс.

Анна

[6]

Весной сорок второго года Анна уехала из осажденного Ленинграда, увозя от гибели сынишку. Перед тем как закрыть и запечатать комнату, Анна положила на стол, на самое видное место, несколько пачек папирос и записку. Папиросы она выменяла на кольцо, подаренное мужем в канун их свадьбы. Записка была короткой: «Дмитрий, дорогой, я уезжаю. Андрейка очень плох. У него, вероятно, цинга. Когда левую ногу колешь булавкой, он уже не чувствует боли. Верю, что у меня хватит сил добраться с ним до Омска. Там мама.

Дмитрий, я не могу плакать — слез нет. Но где ты, что с тобой? Почему так давно нет писем? Какой ужас у меня на душе! Твоя мама умерла в марте. Где она похоронена, я не знаю. Прости за это, не было сил хоронить ее самой.

Я знаю — ты жив, ты приедешь сюда и будешь курить эти папиросы. Дмитрий, нет слов сказать, как я люблю тебя. Мне страшно кончить сейчас писать тебе, перестать говорить с тобой. Дмитрий, мой родной…»

В Омске вечерами окна домов ярко светились — маскировки не было. Весенняя непролазная грязь стояла на улицах и во дворе госпиталя, где то ли сестрой, то ли сиделкой устроилась работать Анна. Андрейку бабушка быстро вылечила — кормила его тертой сырой картошкой.

Короткий рассказ

(1960)

[7]

Был вечер, октябрьский, ленинградский, сумрачный, зябкий.

И было зябко, серо в душах.

И самое цветистое вокруг — были женские крашеные губы. Красные крашеные губы женщины, которая сидела на диване и молчала.

О рассказе «Две осени»

[8]

Думая о том, что же сказать по поводу моего рассказа о Чехове, я листал старые записи и в «Записной книжке штурмана на 1954 год» нашел несколько строк. Одна из них: «Может ли талант мешать человеку жить?» И вторая: «Мангусты — зверьки из породы ихневмонов. (Примечание в книге.)». Здесь же расписание рейсовых катеров из поселка Дровяное в Мурманск… В те времена я еще не думал, что буду когда-нибудь писать книги. Однако с этих записей, очевидно, и началась во мне какая-то внутренняя работа над тем рассказом о Чехове…

Я помню, как, сидя в своей каюте на спасательном судне «Вайгач», читал о Чехове и удивлялся непонятности Антона Павловича как человека. Противоречивости его. Вероятно, не многие знают о том, что Чехов был великолепный прыгун в воду. С самого детства на лбу его, скрытый под волосами, был шрам — след неудачного прыжка в воду, когда камень раскроил голову. А когда Чехов возвращался с Сахалина, он развлекался тем, что прыгал за борт с носа идущего полным ходом океанского судна, а потом ловил трос, свисающий с кормы, и по этому тросу забирался назад. Для такого трюка мало быть смелым и ловким. Нужно еще где-то быть и озорником. Как-то совсем не вяжется строгая внешность Антона Павловича, его близорукость, пенсне, с таким озорством.

Или еще один эпизод из морской жизни Антона Павловича. Как-то его пароход попал в тайфун, кажется в Южно-Китайском море. Положение создавалось тяжелое, аварийное. Мне пришлось видеть то, как ведут себя люди на аварийных судах в океане. Это большое испытание. Особенно не для моряков — пассажиров. Чтобы не участвовать в панике, чтобы не путаться под ногами у экипажа, чтобы не быть одним из кандидатов в спасательные шлюпки, Чехов закрылся у себя в каюте и просидел там один все опасное время, держа под рукой пистолет. Он не хотел умирать долгой и некрасивой смертью утопленника… Кстати, из этого своего путешествия Чехов привез тех мангустов, о которых я говорил в начале…

Чехов и в своих произведениях «просто тоскующий человек». В одной фразе он выразил всю смутную тоску и грусть запутавшихся в жизни людей прошлого века: «Мисюсь, где ты?» Так и веет отсюда грустью осенних русских полей, просветленной, но бесхозностью. И рядом — опять контраст — Чехов «Мужиков» где-то грубый, коряво сильный и беспощадный, всем этим работающий в открытую на тот класс мужиков и подмастерьев, который спустя меньше двух десятков лет повел Россию никем еще не хожеными тропами — к радости?!