Истоки

Коновалов Григорий Иванович

О Великой Отечественной войне уже написано немало книг. И тем не менее роман Григория Коновалова «Истоки» нельзя читать без интереса. В нем писатель отвечает на вопросы, продолжающие и поныне волновать читателей, историков, социологов и военных деятелей во многих странах мира, как и почему мы победили.

Главные герой романа — рабочая семья Крупновых, славящаяся своими револю-ционными и трудовыми традициями. Писатель показывает Крупновых в довоенном Сталинграде, на западной границе в трагическое утро нападения фашистов на нашу Родину, в битве под Москвой, в знаменитом сражении на Волге, в зале Тегеранской конференции. Это позволяет Коновалову осветить важнейшие события войны, проследить, как ковалась наша победа. В героических делах рабочего класса видит писатель один из главных истоков подвига советских людей.

― ИСТОКИ ―

Книга первая

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Тяжелой ледовой броней заковывает мороз Волгу от тверских лесов до каспийской рыжей пустыни.

Деревянный стон прозябшего мягкотелого осокоря замирает в пойме, покряхтывает жилистый дуб на пригорке; трескаются оголенные ветром курганы в заречной степи. Молодая осинка, потревоженная заячьими зубами, осыпает иней.

Хлынут на рассвете южные ветры, влажно потемнеют деревья, покачивая на ветвях прилетевших ночью грачей. Сквозь снеговые оползни прорежутся лобастым камнем-песчаником берега. Душистая дымка заголубеет над оттаявшим суглинком, румяная верба надует белесые в птенячьем пуху почки. Воркующим клекотом ручьев наполнятся крутояры, бойкие притоки кинут в Волгу вешние воды, настоянные на летошних травах. И тогда от гирла до верховья хмельная от земных соков Волга взламывает тяжкий, стальной синевы лед.

Бывает и так: намоет Волга остров. Пройдет много весен, сизая мать-и-мачеха лопушится на песках, над заводью никнет плакучий ивняк. И уже доверчивый грач вьет гнездо на вершинах деревьев, и соловей заливается в островных чащобах. Но вот река с веселой яростью бросит воды на остров, подмывая и разрушая его. Осокори, чертя зелеными верхушками по небу, падут на крутобокие волны. Прилетит грач, и соловей прилетит, а острова нет, и деревьев с гнездами нет. Как ни в чем не бывало широким разливом гуляет Волга…

Редкое событие на Волге не касалось Крупновых: почти каждое оставляло память о сосланных и убитых, о вдовых и сиротах. Временами плодовитый род едва не исчезал. Однако проходили годы, и снова от Нижнего до Астрахани среди сталеваров и речников, плотников и бродяг встречались рослые сухощавые Крупновы — пшеничной желтизны кудри на непокорной голове, устремленный приземляющий взгляд чуть выпуклых глаз да с горбинкой нос. Попадались Крупновы и на каторге в далекой Сибири…

II

Матвей Крупнов уже много лет работал в советском посольстве в Берлине. Он клятвенно обещал родным в своих письмах повидаться с ними. Но отношения между Германией и СССР с каждым днем осложнялись, и Крупнов не мог выехать на родину.

Весной 1939 года обстановка неожиданно изменилась.

По случаю пятидесятилетия рейхсканцлера 20 апреля Крупнов, советник посольства, был приглашен на прием дипломатического корпуса. Матвей в это время замещал посла.

В просторном зале имперской канцелярии колыхался сдержанный гул мужских и женских голосов. В косых лучах закатного солнца группами и в одиночку бродили дипломаты, ожидая выхода главы государства. Одни были в шитых позолотой мундирах с галунами, при орденах, крестах и звездах, другие — в черных фраках. Были тут и генералы вермахта, и рейхсминистры, и министры земель, чиновники, промышленники, журналисты и партайлейтеры со своими супругами. На фоне мундиров и фраков приятно выделялись женщины различных национальностей своими платьями, прическами, белой или смуглой кожей рук и шеи. Их говор, смех, блеск глаз развлекали Матвея, и он чувствовал себя в состоянии бодрой собранности. Глаза пристально и приветливо всматривались в лица знакомых и незнакомых, когда он, припадая на правую ногу и подкручивая рыжеватые усы, проходил через зал к камину у боковой стены. По обеим сторонам камина стояли манекены-рыцари в железных доспехах, с огромными мечами и щитами. Между ними, повыше камина, — портрет Фридриха Великого.

У холодного камина, окружив пожилого швейцарца в накрахмаленной сорочке, курили молодые иностранные журналисты. Крупнов сел на свободный стул, услышал дружный смех и возгласы:

III

На прием к Можайскому, ответственному работнику европейского отдела, Матвей отправился через два часа после того, как его самолет сел на Центральном аэродроме.

Можайский тяжело привстал и вышел из-за стола навстречу Матвею, указал налитым красным пальцем на стул, снова поместил в кресло свое полное тело, поерзал с полминуты и запахнул полы бурого пиджака. Этот человек, за всю свою пятидесятилетнюю жизнь не выезжавший дальше Можайска, как шутили над ним сослуживцы, считался знатоком «европейских проблем», печатал в энциклопедии статьи о западных странах. Он вынул из ящика стола расшифрованную и перепечатанную на машинке докладную Крупнова, поутюжил пухлой ладонью.

— Да, нынче многие носятся с прожектами спасения мира. Вы, Матвей Степанович, оказались смелее всех: обвиняете нашу дипломатию в привычке думать по старинке, — сказал он бархатным, веселым голосом.

— Если позволите, Сергей Сергеевич, могу добавить к докладной…

Можайский с кроткой покорностью судьбе выслушал Крупнова, потом, глубоко вздохнув, с дружеской настойчивостью посоветовал, чтобы Матвей подавал факты, только факты! А делать выводы, слава богу, есть кому и без Матвея и без него, Можайского!

IV

На пристани, пониже двухпалубного дебаркадера, Юрий подвел дядю к плоту. У плота покачивался на волне голубой катер с решительной черной надписью на борту: «Гроза». На корме стояла девчонка лет шестнадцати в ситцевом выцветшем сарафане. Ветер откидывал назад желтые в спутанных завитках короткие волосы, а она, подняв тонкое загорелое лицо, выпятив подбородок и будто нюхая воздух, раздувала ноздри. За девчонкой на корме, закрутив колечком хвост, бдительно навострил уши рыжий пес.

— Ленка! Нежданная ты радость! Передаю тебе дядю! Не утопи! — закричал Юрий, затенив ладонью глаза. — Скажи старикам, дома буду поздно. На оползни пойду. — Обернулся к Матвею: — Нежданной радостью зовем девчонку потому, что мамака и отец сами не ждали ее на свет божий. Вы с ней будьте бдительны: через край отважная.

Лена ловко сиганула с катера на плот и, перепрыгивая с бревна на бревно, не глядя под ноги, подлетела к Матвею. Замерла перед ним будто вкопанная, составив вместе босые ноги, длинные, как у жеребенка. Была она тонкая, угловатая, с острыми локтями, с выступающими загорелыми ключицами. Серые с голубинкой глаза глядели в лицо Матвея прямо и смело.

— Так вот вы како-о-оп! — едва перевела дух от удивления.

— Како-о-ой? — Матвей грозно пошевелил усами.

V

Денис встал за час до гудка, надел светло-серый костюм, шляпу, взял бересклетовую палку и, осторожно ступая по полу, вышел из дому с маленьким саквояжем, в который еще с вечера Любовь положила бутерброды.

Теплое утро пело птичьими голосами в рабочих садах, за деревьями плескалась Волга, над заречной степью, над островными лесами вставало в сизом облачном оперении солнце.

Под краном, выведенным из кухни в сад, обливался водой Юрий, растирая мускулы на груди и боках.

— А вот и я! — Юрий встал перед отцом, откинув назад голову.

— Не верю. Побожись, Юра! — пошутил Денис, заражаясь веселым возбуждением сына. — Выиграл или женился ненароком?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Все сотрудники посольства легли спать по европейскому обычаю в десять вечера, и только Матвей Крупнов не спал… Сегодня при встрече с ним Риббентроп, загадочно улыбаясь, сказал, как бы желая обрадовать его, что наконец-то должно произойти то, чего оба они давно и так сильно хотели: Гитлер приглашает советского дипломата к себе на одиннадцать ночи. И хотя Матвей не помнил, чтобы когда-нибудь томило его желание видеть рейхсканцлера, он поблагодарил министра. Что бы он ни думал об этих людях, он волновался, догадываясь, что необычной будет встреча с главой государства в такое напряженное время. Все лето не ослабевала борьба вокруг одного: как избежать войны? Немцы клялись, что они хотят только мира, и обвиняли своих соседей в жажде войны и крови. Англичане и французы отвечали немцам тем же, то есть что они за вечный мир, а вот немцы всегда были и остаются кровожадными вояками. Человеку, непредвзято наблюдавшему за событиями, оставалось лишь недоуменно разводить руками: если никто не хочет войны, то почему так зверски ожесточаются, так лихорадочно формируют армии, куют оружие? Все шло шиворот-навыворот, вопреки разуму. Иногда Матвею казалось, что подобное нравственное отупение и умственная слепота поражали людей во все времена. Каждую войну считали «последней» (для погибших последняя!), каждый мир устанавливался «навечно», как считали победители. Пускались в ход приемы хитрости, известные с незапамятных времен. И все-таки люди попадались в старые ловушки. Казалось, что человечество, обогащая себя новыми открытиями в науке и технике, в создании произведений искусства, остается крайне неизобретательным в выдумывании поводов для начала войны. Отвращение к войне с такой силой овладевало Матвеем, что он иногда думал, как многие честные, наивные, что если не допустить дипломатических ошибок, то войны не будет, а будет вечный мир и процветание. Он одергивал себя и снова начинал видеть жизнь такой, какова она есть…

Сторонники создания англо-франко-советского оборонительного союза называли Чемберлена глупцом, потому что он послал в Россию миссию из второстепенных чиновников, и не на самолете, а на товаро-пассажирском пароходе, едва выжимавшем двенадцать узлов в час. Противники этого союза, наоборот, критиковали Чемберлена за то, что он будто всерьез верил в агрессивные намерения Германии и готов оказать давление на Польшу, чтобы она пропустила Красную Армию через свою землю. «Чемберлен стал красным!»

Немцы уверяли всех в непобедимости вермахта, который вынужден взяться за оружие, чтобы защитить фатерланд от поляков. Газеты тревожно кричали: «Ситуация на польско-германской границе в любой час может превратиться из политической в военную». В Восточной Пруссии были призваны унтер-офицеры, участники мировой войны.

С каждым днем все яснее становилось, что человечество приближается к еще невиданной военной катастрофе. «Мир в Европе может быть спасен не Германией, а теми, кто повинен в преступлениях Версаля», — заявил Гитлер Гендерсону, вручившему ему письмо Чемберлена. Гендерсон сказал, что он не торопит канцлера с ответом на это письмо. «Но я-то спешу!» — резко бросил Гитлер. Он потребовал Данциг, Польский коридор и Верхнюю Силезию. Английский посол опешил от изумления: еще вчера фюрер домогался лишь Данцига. Гитлер засмеялся и сказал, что после этой операции едва ли будет смысл рассматривать Польшу как самостоятельное государство. «Я всю жизнь стремился к англо-германской дружбе, но натыкался на глухую стену!» — пожаловался он Гендерсону.

Матвею казалось, что катастрофу можно предотвратить… или хотя бы оттянуть. В эти трудные дни его ободряло то, что многие европейцы понимали: без СССР нельзя выиграть ни мира, ни войны. Ему нравилось заявление Ллойд Джорджа:

II

Палило солнце, курился во дворе посольства асфальт, политый мимолетным дождем, лужица зеленела, отражая листву старой стриженой липы.

Матвей Крупнов сидел на веранде, писал дневник, изредка поднимая голову, взглядывая на четко и строго обрезанный крышами домов квадрат голубого, в дымке неба.

«С каждым днем все яснее становится, что человечество приближается к еще невиданной военной катастрофе…»

Дверь на веранду приоткрылась, просунулась черпая голова азербайджанца Алиева, секретаря посольства.

— Матвей Степанович, вас просит к телефону Поль Дельмас.

III

Польша пала. Никто из западных политиков, и умных, как Черчилль, и недалеких, как Чемберлен, не заботился о судьбе польского народа, обреченного войной на страдания и гибель. Политик, в их понимании, должен обладать качествами холодного, изворотливого, цинично-умного комбинатора, лишенного таких слабостей, как сострадание к людям, философское раздумье или воображение. Политик немедленно упадет в глазах своих коллег, если он хоть на минуту вспомнит, что полки и дивизии состоят из людей, у которых есть жены, невесты, дети, отцы и матери, а государство составляют народы со своими обычаями, верой, культурой и моралью. Одно желание — перекинуть факел войны на Восток — возбуждало динамическую энергию политиков Запада.

Советское правительство старалось добиться обратного: избежать войны, а если это не удастся, то хотя бы оттянуть ее. Исторические события в равной мере были неподвластны как буржуазным политикам, так и советским. Они всего лишь таили в себе обманчиво многообразные, на самом же деле ограниченные возможности предпринять те или иные, часто вынужденные, решения. Своевременность и характер этих решений зависели не столько от мнимой или подлинной гениальности того или иного деятеля, сколько от того, в какой мере гений или просто неглупый человек считался с реальной обстановкой. Однако даже опрометчивые шаги государственных деятелей имели своим основанием хотя бы незначительный факт действительности, подобно тому как самые невероятные фантастические вымыслы всегда связаны корнями с явлениями жизни. Желания англичан втянуть русских в войну вырастали из безусловного противоречия между СССР и Германией, так же как упорные стремления Гитлера столкнуть Россию с Англией или Японией представлялись бредовой выдумкой только для наивных.

Немецкие генералы, радуясь возможности бить противников поодиночке, все глубже проникались верой в непобедимость своей армии, а наиболее слепые и фанатичные из них уверовали в божественный гений фюрера, заражали этой верой офицеров и солдат. Германия богатела, а жажда новой наживы придавала ей воинственную, жестокую смелость. Прежние желания немцев сокрушить оковы Версаля, вернуть Германии Польский коридор уже забылись, как забывается голодным первый проглоченный им кусок. Аппетиты росли. Подожженный шнур продолжал медленно гореть, независимо от воли «гения» и простого человека, чтобы взорвать все запасы бомб и снарядов, сжечь самолеты и потопить корабли, перебить и перекалечить людей, уже одетых и еще не одетых в серые и зеленые шинели.

Англия утверждала, что границы ее обороны лежат на Рейне. С яростным воодушевлением Гитлер отвечал:

— Я обучу этих плутократов географии! Я им покажу, как путать Темзу с Рейном!

IV

По окончании финской кампании братья Крупновы ехали поездом из Петрозаводска в Москву. Михаил как попало засунул в вещевой мешок белье, накинул шинель внапашку. Вскоре он потерял хлястик от шинели, тесемки оторвались от добротной меховой ушанки, а на одной из станций он забыл в буфете пояс. Запасливый брат дал ему солдатский ремень. Если бы Михаила нарядили даже в генеральский мундир, Александр все равно не поверил бы, что он военный человек.

— Эх, брат, смертная тоска по родным гложет меня, — жаловался Михаил Александру. — Домой! Домой!

— Может быть, на денек-другой в Москве задержимся?

— Ни на час! Одного не понимаю: как я мог жить эти годы, ни разу не повидав родных? Чудовищно! Ведь я люблю всех вас! — И Михаил обнимал брата, не смущаясь тем, что тот терялся от таких резких переходов от грусти к бурному проявлению нежности.

В Ленинграде Михаил накатал отцу телеграмму на четырех бланках, да не простую, а «молнию»: они-де с Сашей мчатся, как орлы, домой, нигде не задерживаясь. Александр пожалел деньги, лучше бы купить на них подарки родным.

V

Вечером братья Крупновы отправились в концертный зал. Сменив военную форму на просторный черный костюм, плащ и шляпу, Михаил с отрадой почувствовал, что теперь-то он вполне свободный человек. Он предложил брату свой серый костюм и желтые ботинки. Ботинки оказались велики, брюки коротки, а пиджак не налезал на плечи Александра.

— Ишь ты, какой бог, — сказал Михаил. — Ступня небольшая, плечи широкие, а в поясе тонок, как лозина. Скоро я одену тебя — и ты будешь самый красивый малый в Москве.

Александр пошел на концерт в своей фронтовой выстиранной гимнастерке и армейских кирзовых сапогах. После душа он надел чистое бязевое белье и теперь рядом со своим нарядным братом особенно остро чувствовал запах солдатчины, пропитавшей каждую складку шинели и шапки.

Михаил с непринужденностью завсегдатая перебрасывался словами с толстым усатым швейцаром, гордо выставлявшим напоказ мундир, расшитый галунами чуть ли не до локтей, как у адмирала.

Концерт уже начался. Из зала доносились приглушенные звуки рояля.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Холодовы ждали Валентина. Старший брат, Семен, ждал потому, что Валентин обещал привезти мотоцикл. Жена Семена, Катя, надеясь, что деверь непременно выполнит ее просьбу: купит цветные нитки и заграничные туфли. Марфа думала, что брат приедет с молодой женой, Верой Заплесковой, с которой она переписывалась. Но нетерпеливее всех ждал Агафон Иванович. Никаких подарков он не хотел от сына, не хотел видеть его с женой — ни с молодой, ни со старой; любую жену, какой бы красоты ни была она, считал сейчас помехой в жизни сына. На его глазах, как он был уверен, погибал Семен, покинувший военную службу в звании старшины. Правда, Семен не хворал, наоборот, он был очень здоровый и гладкий мужчина, обладавший работоспособностью, как говорил старик, в тысячу лошадиных сил, боксер-любитель. Но какой толк от его здоровья? Живет только на радость жене, а она этим довольна, нарожала шестерых детей и, судя по ядреному лицу и по грудям, распиравшим кофточку, только еще вошла во вкус материнства. Всегда она была весела, беременность переносила легко. Надо было видеть, как, возвращаясь из такелажной конторы, она сворачивала в садик и выходила оттуда со своим выводком. А когда начинала купать детей, то до того расходилась, что, казалось, подай ей еще целую роту запущенных младенцев-цыганят, она и их живо обработает до блеска атласной кожи.

Агафон ничего против этого не имел; как человек военный, он даже радовался «приросту населения, повышению мобилизационного потенциала нации». Но ему обидно было, что Семен ничем, кроме отцовских подвигов, пока не мог похвастаться. Работал он снабженцем на заводе. В минуты огорчений Агафон подчеркнуто называл его «товарищ интендант».

По мнению Агафона, только Валентину суждено было прославить род Холодовых. Последнее время старик часто недомогал, боялся, что умрет, не повидав своего любимца. С Валентином он вел оживленную переписку, гордился, что сын одного с ним духовного склада. Продвижение и успехи сына по службе доставляли отставному воину большую радость. А когда Агафон узнал о производстве Валентина в майоры, он заплакал над письмом. И если бы спросили его, почему он так жаждет успеха и славы для сына, он не нашел бы ответа. Пользы не искал, да ее и не было. Кичиться перед людьми не умел, считая гордость признаком недалекого ума, павлиньим хвостом морально неполноценного человека. Но ему страстно хотелось, чтобы сын его свершил необыкновенное. Несмотря на свою старость и привычную дисциплину мысли, Агафон часто отдавался безудержной мечте, воображая сражения, в которых его сын принимал участие в качестве командира полка и, еще лучше, дивизии: он одерживает победу над врагом, и его замечают «наверху».

Чем сильнее верил Холодов в талант сына, тем больше преувеличивал опасности, стоящие на его пути. Болезни, несчастные случаи, возможная гибель Валентина на войне — все это не так пугало старика, считавшего, что солдату даже смерть — награда. Опасность самая страшная и позорная — это безмерное увлечение женщиной и вследствие этого ранняя женитьба.

Вчера, вернувшись со службы из Осоавиахима, Агафон нашел на столике письмо от Валентина. И только после обеда и двухчасового сна, умывшись и зачесав ежиком волосы, он прочитал это письмо. Оно было небольшое, без единого лишнего слова. Тем не менее из него отец узнал не только то, что Валентин здоров, приедет во второй половине августа, но и то, где был, что видел, какие книги прочитал, что понравилось ему и что, по его мнению, недостойно внимания. Без хвастовства Валентин описывал свои встречи с генералом Валдаевым.

II

После чая Холодовы собрались в кабинете у радиоприемника — места задушевных бесед. Стены заставлены книжными полками, туго набитыми сочинениями и мемуарами полководцев. Тут были книги, в которых если не обстоятельно, то хотя бы вскользь упоминались предки Холодовых, считавших себя потомками чингизидов. На столе статуэтка Суворова — веселый, неукрощенный бес хитрости и ума. Над старым диваном шкура тигра, лет тридцать назад убитого Агафоном в камышах Приаралья.

Семен в нижней рубахе стоял у приемника, скрестив на груди волосатые руки. По радио передавали сообщение агентства Трансоциан об успехах германских войск в Европе.

— Небось приятно, что «друзья» проучили старую хитрюгу Англию? — спросил Агафон сына.

Катя и Семен переглянулись: начиналась старая история! С того дня, как вспыхнула война в Европе, Катя, как и большинство семейных женщин, по-своему чувствовала приближение несчастья, понимала тревогу свекра, знала, почему каждый день разгорались споры в семье.

— Кому они друзья, а нам лютые недруги, — ответила она за мужа.

III

Рано утром Юрий, покропив лицо Михаила водой из лейки, разбудил его.

— Вставай, медведь, медом пахнет.

Михаил, посапывая, нехотя одевался, ворчал: не дали поспать после ночной смены. Брат напомнил ему: сам же вчера напрашивался ехать в горком на встречу с военными гостями. Ну вот и влезай в гущу жизни!

Выпив холодного, из погреба молока, Михаил спросил брата, как он может работать вместе со своим недругом Анатолием Ивановым.

— Как в глаза-то глядите друг другу? Знать, что она… — Михаил умолк, наткнувшись на взгляд Юрия: никогда прежде не видал у брата такого разъяренного и вместе с тем мрачного выражения глаз. Под тонкой загорелой кожей двигались на челюстях желваки, хрящеватые уши будто отпрянули назад, крылья горбатого носа побелели.

IV

Юрий долго находился под впечатлением разговора с генералом о войне в Европе, о недавней финской кампании. Правда, о многом из того, что услышал от Чоборцова, он и прежде знал или догадывался, но генерал как бы повернул работу его мысли в определенном и, очевидно, неизбежном направлении: рано или поздно машина войны захватит и нас своими острозубыми шестеренками. Взаимосвязь государств так сложна, что, коль скоро завертелось одно колесо, оно приведет в движение все части сложного механизма. Юрий усматривал в словах генерала обнаженно прямой и точный смысл потому, что Чоборцов, стоявший со своей армией на Западе лицом к лицу с гитлеровскими войсками, был в его глазах человеком опытным, располагавшим сведениями разведки. В душе благодаря генерала за его товарищеский, доверительный топ, Юрий из чувства такта не позволял себе расспрашивать о жизни армии.

Приехали на завод. Прямо глядя в глаза генерала, крепко пожимая его руку своими железными пальцами, Савва отрекомендовался «старым красноармейцем».

— Помню, помню, — сказал Чоборцов несколько смущенно.

— Да вот Агафон Иванович подтвердит. Помните бой у Калмаюра, когда вас, Агафон Иванович, вместе с конем опрокинуло взрывом в канаву? — наступал Савва.

Старик Холодов нахмурился.

V

По ночам, вздымая пыль, танки уходили в степь, на танкодромы. Вид этих приземистых, с угрюмыми стальными лбами грозных машин, алчный рев их моторов питали овладевшее Михаилом суровое предчувствие жестокой схватки. Работа казалась ему естественным продолжением той необычной жизни, которая началась в снегах Финляндии. И это настраивало душу на высокий и строгий лад, и он очень радовался такому настроению.

Возвращаясь домой, Михаил увидел на улице Веру Заплескову — несла полную сумку помидоров, клонясь на левый бок. Если прежде, встречая ее, он всякий раз как-то унизительно подло робел, красота ее подавляла его, то теперь Михаил посмотрел на девушку иными, незаинтересованными глазами. Как будто перерезал в своем сердце те нити, которыми так больно прирос к этой маленькой девушке. Он дышал полной грудью, радуясь своему освобождению. Так было однажды на подходах к юности: соревнуясь с Юрой, кто дольше продержится под водой, Михаил привязал к ноге кирпич, нырнул… И, уже теряя сознание, он едва освободился от груза. Такого голубого неба никогда потом не видел, как в те секунды, когда, пробив головой водяную могилу, выскочил к вольному ветру.

— Я знаю, что надо делать! — заорал он, врываясь в свой дом. Лену бешено крутанул вокруг себя, обнял мать.

Женя и Лена ястребами бросились на Михаила, норовя свалить его на пол. Он упал, задрыгал ногами, замахал руками:

— Сдаюсь!

Книга вторая

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Беда тем неожиданнее, чем напряженнее ждут ее.

Внешняя неожиданность войны — начало стрельбы — не так удивляет привыкших к оружию в мирное время военных, как гражданских. Но внутренняя тайна войны — что она делает с душой человека — остается тайной в равной степени как для самого воинственного генерала, способного послать на смерть тысячи солдат, погибая вместе с ними, так и для самой смиренной женщины, у которой не подымается рука хлестнуть хворостиной забредшего в огород теленка.

I

Фельдмаршал Вильгельм Хейтель днем и ночью ощущал биение стального сердца германской армии. Как опытный механик улавливает чутким ухом перебои в работе мотора, быстро находит, где заело или сломалось, налаживает машину, так и Хейтель первым из высших начальников вермахта почувствовал перебои в грозном, все нарастающем грохоте огромного фронта.

Нарушение графика продвижения войск произошло на важном направлении. Эта заминка создала опасность обнажения правого фланга группы войск «Центр», стремительно, как обоюдоострый нож, разрезавших советские армии по прямой линии Минск — Смоленск — Москва.

С утра фельдмаршал прибыл в ставку Гитлера. Рейхсканцлер принял его вместе с Браухичем и в резких тонах выразил обоим свое недовольство замедленными темпами продвижения войск на юге.

— На севере мы овладели Прибалтикой! — возбужденно говорил Гитлер. — Мотоциклетные части на подступах к Ленинграду. Регулярные армии красных разбиты, сопротивление оказывают только коммунистические ополченцы. Минск наш, падение Смоленска ожидается со дня на день, а у Вейхса слишком расстроенное воображение: казака Буденного он принял, вероятно, за Наполеона. Что он там топчется у этого Лупка? Я приказал Гудериану передавить своими танками эту дикую кавалерию. Советская империя распадется до холодов!

Фельдмаршал отказался от бронированного бомбардировщика, выехал на фронт в открытой, поблескивающей лаком машине, под охраной молодых рослых солдат с автоматами. Над ним, сопровождая машину, барражировали в безоблачном голубом небе два истребителя.

II

Чем ближе подъезжал фельдмаршал к месту танкового сражения, тем неприятнее действовал на него угрожающий вой стальных орудийных глоток, сотрясающие землю разрывы снарядов и бомб. Чем чаще попадались изуродованные и обгорелые трупы людей и животных, раненые и умирающие, чей противный животный крик и стон хватал за сердце, тем все меньше и меньше ощущался порядок в движении войск, тем резче выступало досадное, раздражающее несоответствие между генеральскими представлениями о войне и самой войной.

Одним из многих непонятных явлений этой войны оказались партизаны. В версте от города они за десять минут до приезда Хейтеля среди бела дня забросали гранатами машину начальника штаба воздушной десантной дивизии. Хейтель хорошо знал этого храброго генерала, совершившего прыжок на парашюте в Норвегии вместе с первым отрядом десантников.

Теперь генерал лежал близ дороги под кустом, прикрытый плащом от лица до ног. Дежуривший при нем санитар с поспешной услужливостью, будто желая доставить Хейтелю удовольствие, приподнял плащ с изуродованной головы убитого.

Но Хейтель лишь мельком взглянул на что-то красное и брезгливо отвернулся.

За перелеском открылся в дыму и огне небольшой городок. Ветер обдал лицо жаром, пеплом и дымом. Шофер ловко обогнул горящий дом на углу улицы, вывернул машину на площадь. И тут из-за дыма (горела ситцевая фабрика) фельдмаршал увидел висевшие на фабричных воротах две человеческие фигуры: мужчину и женщину.

III

Хейтель не дождался конца боя. Возвращаясь под сильной охраной мотоциклистов, он увидел на переправе страшное: вся дорога и обочины ее километра на три завалены раздавленными машинами, опрокинутыми орудиями, мертвыми и умирающими солдатами. Страшно это было потому, что невероятный разгром свершился в глубоком тылу. Низкое заходящее солнце озаряло эту безобразную картину.

Вокруг же стояла тишина, и только какая-то болотная птица кричала в кустах ольхи. На дорогу выползали раненые и просто напугавшиеся солдаты. От них Хейтель ничего не мог узнать толком: говорили, что откуда-то появились танки, все приняли их за свои, а они вдруг начали давить машины, стрелять из пушек.

И, как это бывает с человеком, узнавшим о смертельной опасности после того, как она миновала, Хейтеля охватил запоздалый страх.

— Где они, русские? — резко спросил он раненого офицера.

— Не знаю, господин фельдмаршал. Ушли.

IV

На рассвете генерал Данила Чоборцов вернулся с передовой на командный пункт армии в лесу, на горе. Облил родниковой водой голову и будто вытряхнул из ушей застрявшие свисты пуль и мин. Глотком украинского вина смыл во рту привкус едкой гари и пыли.

Как бывало в молодую пору на пашне, ополоснув ноющие, натертые о чапыги руки, полдничал у колеса телеги, так теперь с усталью жевал ветчину, наискось двигая тяжелыми челюстями с редко расставленными зубами.

Позавтракав, Чоборцов покрутил багряные усы, закурил, откинулся на стуле. Успокаивала синевато-серая твердь бетонных скошенных перекрытий. Лишь слабое, как бы спросонок, погудывание и вздрагивание земли доходило сюда, в прохладный сумрак подземелья, — войска фон Флюге бомбами и снарядами раскалывали древнюю немудреную крепостишку.

Из угла, где потрескивало радио, послышалась взволнованная чужая речь. Адъютант отрывисто переводил Чоборцову радиосообщение корреспондента одной нейтральной державы.

— …Отгремела жесточайшая танковая битва… Тысячи сухопутных броненосцев с крестами и звездами лютовали в этом небывалом в истории побоище… Четверо суток, надсадно гудя моторами и скрежеща стальными гусеницами, изрыгали они друг на друга огонь из своих пушек… Над полем сражения истерично завывали пикирующие бомбардировщики. А снизу к голубым небесам молитвенно тянулись жирные дымы греховной черноты… К исходу четвертых суток железомоторной сечи Гейнц Гудериан со своими закованными в танковую броню сверхчеловеками вырвался на оперативный простор… Командующий русской армией генерал-лейтенант Данила Чоборцов застрелился… Я опознал его труп по усам…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Ясаковы всей семьей счастливо поплакали над письмом Вениамина: два ордена облюбовали его геройскую грудь. Марфа несколько раз вслух перечитывала солдатскую весточку. А когда все улеглось, стали придумывать, как исподволь подготовить Крупновых к беде. «Ну и судьбина у сватов! За каждую заваруху головами платят. И как не отвыкли улыбаться — необъяснимо… А Санька не жил, приглядывался к жизни пока», — втихомолку грустил Макар.

— Больной-то вестью прижги наперво Юрия, а потом уж Дениса Степановича и сваху окунай в кипяток. Не пышет она здоровьем. Любава прожелтела. Не убивай, Макарушка, ее, разнесчастную, с заездом подкатись, — наставляла Матрена своего мужа.

— Какой я убивальщик?! Будь моя воля, ни одного человека пальцем бы не тронул, словом не зашиб. При моем бы руководстве народы запеснячивали, на детишек радовались бы! Однако людей научили признавать пока силу, а не доброту. Добрый для них — дурак, рот нараспашку. А души вынать из Крупновых начну с самого Дениса Степановича. На заводе хотел. Там грохот, такой газок, что человек будто пьяный, к беде туповат. Особенно в ночной смене шалеешь. Самого изжуют — не сразу заметишь. Всю смену топтался около Дениса и Саввы, а о Саше оробел сказать — очень веселые были.

Макар надел полушубок из теленка, красной шерстью наружу, сунул в карман кусок отваренной конины, в другой — воровато от жены — алюминиевую флягу, сделанную в виде толстого тома с зеленой надписью: «Помогалка. Поэма».

«Я хитрый дипломат. Могу сердце из груди вынуть, а бедняга не почует, улыбаться будет», — думал Макар о себе с почтительностью.

II

Юрий приехал к родным воскресным утром после проведенного в горкоме совещания секретарей заводских парткомов. Свежо пахло в саду молодым ледком, откованным ночной стужей. Набиравшее весеннюю высоту солнце согревало в затишке посмуглевшие вишни, струилось тепло, пахнувшее грустной горчинкой ветлы.

Лена и Женя вытаскивали из дому вещи на веранду и во двор. Маленький Костя, перепоясанный шарфом по шубейке, расселял свои игрушки на обсохшей проталине у стены.

Юрий любил послезимнюю уборку в доме, привычную и многообещающую, как приход весны. Обычно убирались, когда сойдет снег, земля впитает талые воды в саду и деревья насторожатся в предчувствии роста. Веселая пора! В доме скоблят сосновые стены и полы, сад освобождают от сухостоя, подплечивают яблони, с грядок тянут граблями прошлогоднюю ботву. Сжигают тут же в саду, и пламя и дым, колеблясь в темных сумерках, сказочно, как воспоминания, двоятся, отражаясь в текучей Волге. По всему-то поселку на теплом склоне дыбятся дымки над садами. Так было прежде. Теперь мать до времени затеяла уборку: верно, в суете чаяла забыться. Повязав голову черной косынкой, обтирала корешки книг, задерживая взгляд на старых, вспоминая свое давнее.

Юрий, помогая ей, сказал, что он запросил командование о судьбе Саши.

— А знаешь, мамака, он жив. Лена, скажи: жив Санька? — спросил Юрий сестру, которая подняла большую, до самого подбородка, стопу книг. Лена положила книги на стол.

III

Дорога на сланцы прямилась меж холмов. Спокойно лежали руки Юрия на баранке руля. Распушенными хлопьями кружился в белесом воздухе снег-последыш, залепляя стекла машины. Зыбко рябила в глазах белизна. Не помнил Юрий, где это было давным-давно: не то на ледовой Волге, не то за поселковой степью порошил буран-последыш, а он, Юрий, говорил маленькому Сашке: «Буран этот прозывается внуком. Пришел за своим дедом, за большим морозом». Кругло выговаривая каждое слово, Саша спрашивал, слизывая снежинки с верхней губы: «Внук соскучился по дедушке? И я внук? И ты внук?» — а в глазах такой огонек, будто догадывается об игре Юрия, но, к удовольствию старшего, доверчиво и удивленно поднимает прямые брови. Видно, не любил мальчишка зазря огорчать людей. И потом этот огонек, как сознание своего превосходства, загорался в спокойных глазах Александра всякий раз, когда речь шла об условностях жизни: «Если вам нравится играть, я буду подыгрывать и даже делать вид, что меня можно обманывать, пока мне это не мешает». Юрий думал, что за прямотой и определенностью меньшого скрывалась сложная внутренняя жизнь. Жалость к нему была терпкой, как при воспоминании о детях, погибших по недосмотру взрослых.

…Буран-внук ровно и спокойно, с детской наивной добросовестностью выбелил степь, прикрыл обнаженное недавней оттепелью — растерянную зимой на дороге солому и конский помет, кучи битого кирпича и шлака на свалке. И будто не проходили тут недавно резервные полки, до земли продавливая снег тяжелыми орудийными колесами, рубцевато печатая следы танковых гусениц на мерзлом суглинке обочины. Недалеко отогнали немцев от Москвы. Вокруг городов Поволжья еще минувшей осенью, пока не зачугунела в морозе земля, строили обводные рубежи. И теперь из центра звонили, требовали возобновить работы на обводах, как только оттает земля. По приказу Государственного Комитета Обороны горожане и зимой строили железную дорогу, которая должна соединить города правобережья.

Юрий взглянул в водительское зеркало: за спиной сидела в ватнике красивая, с вишневыми губами секретарша. Ему всегда было неловко оттого, что она менялась в лице, краснела, бледнела, как только заговаривал с ней. Именно поэтому он привез утром в горком свою давнюю сотрудницу еще по заводу — Марфу Ясакову. Красивой с глазу на глаз велел сдать дела Ясаковой. «У Марфы ребенок. А вы молодая. Пожалуйста, поработайте на строительстве железной дороги». И сразу — будто соринку из глаза вытащил.

На высокой насыпи за деревянными будками-теплушками женщины укладывали рельсы, забивали кувалдами костыли. Девчонка лет семнадцати в коротком ватнике сидела на шпале и, обхватив руками колено, раскачиваясь, выла в голос — ударила кувалдой по ноге. Ей бы за книжкой сидеть, а сумерками тайно от ворчливо благоразумной матери стоять с парнем у калитки, накинув на плечи шубейку…

Высадив тут же, у будки, свою бывшую секретаршу, Юрий поехал на сланцевые шахты. Уголь Украины захватили немцы, и не было, знать, надежды вернуть его вскорости, пришлось переделывать топки электростанции под сланец.

IV

Юрий поставил машину у барака, поклонился старой женщине. Она развешивала на веревке застиранное чиненое-перечиненное бельишко.

— Начальник, даешь пачку папирос, так и быть, окараулю машину. Все равно шмутки доглядывать. — В уголке опущенных крашеных губ дымилась цигарка. — Не успеешь повернуться, машину почищу.

В припухлом лице женщины было столько своеобразного, хитрого и доверчивого, злого и мягкого, что Юрий не торопился расставаться с нею. Угостил папиросами — он хотя не курил, а в кармане носил пачку всегда. Не отказался зайти с ней в ее комнату, в кочегарку. Работала истопницей.

— Надрываются одинокие бабенки на сланце. А тут еще с мужиками невмоготу плохо.

— Обижают? — участливо спросил Юрий.

V

Весенняя ночь бормотала водами, пахла тающим снегом и первым холодным дождем. В овраге гудел ручей.

— Я задержусь на сутки, Юрий Денисыч? — говорил Иванов, прощаясь с Крупновым под навесом барачного крылечка. — Может, и ты заночуешь? К ней не приглашаю, — кивнул на огонек в окне.

— Да и я не собираюсь к вам в гости, Анатолий Иванович, — весело лгал Юрий, хотя повидаться с Юлией ему было сейчас необходимее всего на свете.

«Кто-то из нас должен быть несчастлив, обоим невозможно быть счастливыми с одной», — думал Иванов, глядя вслед Юрию.

Иванов и Юлия Солнцева не посягали на свободу друг друга, видели особый радостный смысл в отсутствии крепких связей. Она не хотела ребенка, он согласился с ней, чтобы сделать ей приятное. Встречались то у него на квартире, то у нее или у подруги. Расставаясь, редко договаривались о новом свидании. Иванов гордился, как первооткрыватель, что ему удалось найти никому не известную форму новых брачных отношений, не замутненных материальной взаимозависимостью. Она никогда не будет удерживать его при помощи парткома или хорошей кухни. Только любовью. Он не давал волю грубому воображению, если не встречались долго. Такие отношения казались ему поэтическими, «щемящими душу», и он воспевал их в стихах, предназначенных только ей и себе. Одну из причин разрыва между Юлией и Юрием Иванов видел в том, что Крупновы патриархальны в быту. Чего стоил в их семье своеобразный культ родителей, этаких патриархов от революции! Рабочая аристократия ничем не лучше любой заносчивой касты. Женщине с повышенным чувством личного достоинства, изменчивой, умной эгоисточке Юрий не мог дать той свободы, какую нашла она с Ивановым. «Юрка постный, грубый. Психологически он далек от Юлии. Она не ужилась бы в семье Крупновых. Значит, незачем мне виниться перед ним… Я сам не знаю, как уманила меня любовь», — думал Иванов с улыбкой счастливого, прислушиваясь к удалявшимся шагам Крупнова. И уютно стало ему от сознания того, что пошли теперь такие разумные люди, как Юрий, с которыми можно с достоинством выпутываться даже из самых запутанных положений. «У нашего брата, коммунистов, любовная лодка не разобьется о быт. Есть в нас что-то такое, что делает на голову выше рядового человека».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Макар Ясаков, вернувшись с ополченских занятий, поскидал с себя пиджак, сапоги, сел в холодочке, обхватил кривопалыми ногами жбан с холодным квасом. Жена раздувала огонь в летней печи, взвихривая золу, готовила своему воину обед.

— Солдатская жизнь, скажу я тебе, Матрена, опасная, но и развратная — не работаешь. Вот бы ихних разбойных генералов приневолить хоть подручными у мартенов потопать, не до войны бы им! Дай бог, на карачках домой добирались. Спали бы как убитые. Всех забияк одним лекарством лечить — работой!

— Вот и принимайся за погреб — обвалился. Хватит тебе квас дудонить.

Макар смахнул квасную пену с жидких сквозивших усов.

— Для немца, что ли, погреб-то?

II

В это утро Денис еще раз посмотрел на свой опаленный сад, выманил из погребицы перепуганного Добряка и вернулся на завод, в гардеробную мартеновского цеха, приспособленную под казарму рабочей дружины. Поселился в угловой комнатушке вместе с Юрием, рядом со штабом городского комитета обороны.

Распахнув полы генеральского плаща, вошел Савва. Размазал пот на раздвоенном подбородке, улыбнулся не по-всегдашнему — во все лицо, с азартом вкусно живущего, — как-то наискось, блеснув крупными зубами.

— Братка, пока между нами: велено все хозяйство за Волгу. Что не перевезем, то в ящики да в реку. Печи и блюминг взорвать. Пока молчок.

Денис вытер после бритья худое лицо, отозвался насмешливо, что и без подсказки Саввы мудро молчать у него язык не ворочается, присох к нёбу.

— Я сейчас от командующего. Немцы прорвались на широком фронте. С минуты на минуту может поступить приказ взорвать мартены. Представитель Москвы Большов держит пальцы на кнопке… — Савва оборвал себя: на нарах в углу завозился Агафон Холодов, командир рабочей дружины.

III

Волжская дивизия — так еще называлась неполная тысяча солдат и офицеров — была выведена из боев на север от полосы прорыва немцев к Волге. Измотанные, усталые люди не имели сил радоваться такому счастливейшему чуду, как грядущий отдых. Они спали, не доев своей порции пищи.

Полковник Данила Чоборцов увидел в отводе дивизии выражение недоверия ему, командиру ее. С тех пор как год назад разжаловали его из генерал-лейтенантов в полковники, сняли с армии и посадили на дивизию, он стал обостренно чутким ко всему, что касалось его чести и чести дивизии…

В голове Чоборцова звенело от зноя и бессонницы, его пошатывало, как пьяного, когда он слез с коня и пошел к рубленому дому. На крылечке курил Валдаев, ветерок сбивал волосы на его просторный лоб, затененный резным навесом.

— Степан Петрович, неужели запамятовали, что дивизия моя называется Волжской, что я… честь и долг повелевают…

Валдаев скользнул взглядом по трясущейся губе Данилы, взял его под локоть, и они вошли в дом.

IV

На четвертые сутки марша батальон головного полка дивизии вступил в большое приволжское село Солдатская Ташла. Жители кормили солдат молоком, свежим хлебом, арбузами и дынями. Пожилые женщины горестно качали головами, глядя на измученных воинов. Но одна молоденькая вдова, разминая ногами глину, напустилась на Веню Ясакова, попросившего воды:

— Видно, здорово соленым накормил вас немец? Вояка разнесчастный. Кишка слаба против фрицев? А вона какой детина, хоть кобелей вешай!

— Утопись ты в своем ведре…

Женщина вылезла из глины, положила руки на саманную стену, а на руки круглый подбородок уперла.

— Ты, служивый, бреши, да не забрехивайся. А то как раз глиной рот залеплю.

V

С той ночи и началась особенная жизнь Александра Крупнова. Со своими солдатами он закрепился в старом каменном доме, накануне отбитом у немцев. Никогда еще за войну он не находился в такой близости и в то же время в такой отдаленности от родных. Заводские трубы маячили из-за острой кабаржиной балки, всего в километре от него. Хотя соседние дома и сады были заняты лишь двумя полками неприятеля, ему временами мерещилось, что в это узкое, отделявшее его от родных пространство влезла вся Германия, уплотнившись, как карликовая звезда. Иногда он вдруг печально удивлялся, что из домов, в которых когда-то жили его соседи, били пулеметы, минометы, плескались тугие струи огнеметов. Тягостно становилось ему от невозможности пройти через эти дома к своим. Он чувствовал, что немцы были доведены до крайней отчаянной и безвыходной решимости перебить русских или умереть в этом городе.

В зияющем проломе потолка Александр видел, как мелькали кружившие над городом стаи серых машин с желтыми крестами. Завывая сиренами, они срывались в пике, проносились над развалинами. Вперемежку с бомбами сбрасывали железные бочки, тракторные колеса, плуги. Борона упала на пробоину в потолке зубьями вниз, клетчато зарешетив островок неба. И хотя Александр вместе со всеми солдатами клялся презирать смерть, все его силы высвободились для одной цели — выжить, дойти до своих родных. Что же будет потом, если он все-таки дойдет и встретит отца, мать, будет ли он жить и как жить, он не загадывал, как не загадывают люди о том, что ждет их после достижения самых отдаленных и заветных целей…

Новой волной немцы пошли в атаку во весь рост, спотыкаясь на битых кирпичах. Чернели распяленные в крике рты.

Александр отодвинул убитого пулеметчика, заложил последнюю ленту. Расчетливо, с внутренним ознобом выпустил все пули. Но бегущих и кричащих стало еще больше. Из-за угла вывернулся танк. Александр следил за медленными движениями бронебойщика Варсонофия Соколова, который прилаживался с противотанковым ружьем в маленьком подвальном окошке.

Соколов промахнулся, отполз от ружья, встал на колени, сурово глядя из-под каски.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

И тут, в Тегеране, в советском посольстве, маршал Сталин со свойственным ему постоянством оставался верным многолетней привычке работать ночами. И все спутники его жили и работали, как у себя на родине: ложились, лишь когда гас свет в комнате Верховного Главнокомандующего.

Далеко за полночь Сталин отпустил Матвея Крупнова, надел шинель, вышел во двор. Он подвигал носом, уловив запах незримых во тьме поздних осенних цветов. Пахло щемяще-грустно, чем-то близким, может, потому, что недалеко, за горами, под такими же ярко высветленными звездами, Грузия… Там умерла его мать с глазами, как теплящиеся лампады… И ему показалось, будто в шелест сухого горного воздуха вдруг вплелся тот единственный на свете материнский, в сердце падающий зов — Сосо!..

Ветер с южных предгорий Эльбруса стекал через садовую опоясь Тегерана. Такой же пахнущий юностью, волнующий ветер на его родине, и гора называется почти так же — Эльбрус. Тут, в древнем городе с узкими улицами, тупиками, одноэтажными глинобитными домами, дворцами с зубчатыми крепостными стенами, он чувствовал себя уверенно, как дома. Со строптивостью выведенного из себя, чрезвычайно обремененного военными заботами хозяина думал, что давно бы побойчее торговали с русскими рыжебородые от мытья хной купцы, не сунься в дела светлоглазые въедливые джентльмены из Лондона. Они погубили в свое время Александра Грибоедова, овдовив прекрасную Нино Чавчавадзе.

Сталин всегда, а сейчас особенно горделиво радовался древней дружбе Грузии с Россией. В высокую историческую роль русского народа он со всей своей недоверчивой, тяжелой и постоянной страстью уверовал с юности. Вера в трезвый ум, бесстрашие и широту характера русского народа питала твердость духа Сталина в самые тяжкие моменты Отечественной войны. В сердце своем он ощущал сплав чувств и мыслей рабочих людей Востока и России.

В глубине двора горел свет в окнах старинного особняка с колоннами — там жил Рузвельт…

II

Совещание возобновилось общими заявлениями. Заявления эти были вроде утренних молитв или разминки мысли перед выходом на ринг битвы умов. Рузвельт, избранный по предложению Сталина постоянным председателем, сказал, что три великие нации будут работать в тесном сотрудничестве не только во время войны, но и в грядущие годы. Он повторил слово в слово сказанное им вчера и позавчера, как будто сомневаясь в том, запомнили ли его мысль коллеги, или уверяя их, что за ночь он не отказался от своих прежних намерений. Бодрое настроение овладело Рузвельтом с утра: сын, Эллиот, прилетел из Египта, и они хорошо позавтракали. Как ни чуток был президент к нуждам своих союзников, он не мог не радоваться, что представляет самую богатую в мире страну, защищенную океанами от яростных неприятелей. Америка помогала англичанам и русским машинами и едой. Он был добр весельем дающего.

— Тут представлена величайшая концентрация сил, какую когда-либо ведал мир. Мы держим ключи к счастливому будущему человечества. Я молю бога, чтобы мы достойно воспользовались предоставленной нам всевышним возможностью, — повторил Черчилль свои вчерашние слова, но уже без торжественного тона, как бы отбывая очередь.

И Сталин сказал будничнее, чем вчера:

— Мы должны разумно пользоваться полномочиями, предоставленными нам народами.

Прищурившись, начал чертить синим карандашом пирамиду, выжидательно умолкнув. Матвей Крупнов, переводивший Сталину с английского, проникся таким же настроением выжидания, как и глава Советского правительства.

III

В теплом купе мягкого вагона, под вой степной пурги, при свете настольной лампы-грибка Матвею Крупнову и его товарищам по Тегерану отрадно верилось, будто Рузвельт и Черчилль проиграли мир стратегически и политически, отступив перед решительным несогласием Сталина на открытие второго фронта через Балканы и Италию. Приводили злой анекдот некоего остроумного западного дипломата: многие годы гремел Уинстон Черчилль против Сталина, а теперь всю свою колоссальную энергию направил на разгром Германии — самого смертельного врага России. Он готов открыть Европу перед русскими.

Матвею разрешили задержаться в родном городе на несколько суток. Он все еще жил в атмосфере Тегеранской конференции, решившей судьбы войны и мира, как думалось ему. Но вот холодным декабрьским полднем Матвей увидел через проталину в углу вагонного окна то, что было прежде его родным городом, и печаль подавила чувства недавней радости и гордости. Редко где над грудами битого кирпича и камня высилась изуродованная стена или торчала из развалин балка рухнувшего дома. И хоть одиннадцать месяцев минуло с тех пор, как отгремели тут выстрелы, триста с лишним дней вызревала тишина, а город все еще не прорастал из-под развалин. Саперы бродили по камням, тревожно-чуткими щупальцами выискивали мины. Что-то унылое и горькое было в этих блуждающих фигурах. Обозначенные вехами тропинки петляли среди развалин печально, робко. Разбитые танки и пушки ржавели на местах своей гибели. Но уже дымила труба хлебозавода, а еще подальше — баня. На дверях подвала яркая, как детские глаза, вывеска: «Школа». Жизнь налаживалась исподволь, с недоверчивым опасением.

Подступы к временному из досок вокзалу были оцеплены стрелками войск внутренней охраны.

На платформе стояло несколько человек военных и гражданских, потирая варежками уши. Высокий, в офицерской шинели без погон, с черной повязкой на левом глазу стоял впереди всех в напряженной позе, готовый по первому сигналу к рывку.

И когда из своего вагона вышел Сталин в шинели и пыжиковой ушанке, человек, коснувшись рукой повязки, порывисто шагнул вперед, потом шагнул менее решительно, потом остановился, переминаясь.

IV

Вечером Лена и Матвей искупали в корыте четырехлетнего Костю и годовалую дочь Юрия, Юльку, накормили пшенной кашей и уложили спать в одной из трех комнат подвала.

Тут, под грудой рухнувшего на подвал пятиэтажного дома, млела редчайше уютная, с керосиновой лампой на столе, с горячей печкой в углу тишина. Только шипение поземки за низкими, вровень с землей окнами напоминало Матвею намертво разъятый по кирпичу, павший в боях город.

Приезд Матвея выбил Лену из привычной примиренности со своим несчастьем, затянувшимся девичеством. Обычно вечерами они сидели в комнате с детьми за книгой или шитьем. Теперь, привернув лампу, положила в тумбочку эстетику Гегеля, встала на высокие каблуки черных туфель и, накинув на плечи голубую вязаную кофточку поверх белой блузки, вышла к столу.

Матвей подобрался, застегнув верхнюю пуговицу рубахи, но Лена посоветовала снять пиджак при такой жаре, и он, благодарно взглянув на нее, снял.

— Помните, дядя Матвей, весну тридцать девятого? — с давно забытым оживлением говорила Лена, ласково глядя на Матвея. — Цвели сады! И было это… и давно и вроде недавно. Помните?!

V

Упадет в землю летучее, с белым пухом тополевое семя, спит до поры, пока весна не напоит тревожным теплом, и тогда вымахает молодой тополек с лопоухой наивной листвой. И нет ему дела до того, поглянулось ли его соседство узкоглазой плакучей иве…

«Все началось с того, что пошла на завод и увидала парня, его нельзя было не заметить: красиво работал у станка. Токарь-художник. В этом все дело…» — думала Вера Заплескова.

Новая жизнь текла по своим законам, независимо от Веры. Вере оставалось только следовать за ней, подыскивая оправдание этой жизни, остроинтересной, необычной. Оправдания были найдены до того, как началась эта жизнь. Война отняла мужа, которого искала с шестнадцати лет. Будь у нее какой ни есть самый немудрящий муж, калека, она не заметила бы того парня.

Чем-то потайным и рискованным был близок ей тот парень. Его готовность в любую минуту стереть разделяющую их грань, молчаливое внушение, что за этой гранью нет плохого, а есть только радость и забвение тягот жизни, приучили Веру к несвойственной ей прежде все упрощающей решительности. «Что я получала в жизни? Чаще всего отказы, поучения, унижения». Уж на что Холодов умный и сильный, но и он унизил меня своей порядочностью, прощаясь два года назад: «Как бы ни любил я тебя, жениться сейчас не могу». И сослался на сложность времени и высшие интересы, не позволяющие жениться только ему одному и совершенно не мешающие другим…

Вера не торопилась открыть чемодан, взять солдатское, треугольной формы письмо, читанное ею не один раз. Сознательно выдерживала себя. Вошла в комнату, переоделась в халат, умылась, смочив короткие волосы, не торопясь пила чай, искоса поглядывая на письмо, положенное поверх самых срочных бумаг. Это было последнее письмо от Михаила.