Изгнанник

Конрад Джозеф

Выдающийся английский прозаик Джозеф Конрад (1857–1924) написал около тридцати книг о своих морских путешествиях и приключениях. Неоромантик, мастер психологической прозы, он по-своему пересоздал приключенческий жанр и оказал огромное влияние на литературу XX века. В числе его учеников — Хемингуэй, Фолкнер, Грэм Грин, Паустовский.

В первый том Сочинений вошли романы «Каприз Олмэйра», «Изгнанник», «Негр с «Нарцисса» и автобиографическое повествование «Зеркало морей».

ЧАСТЬ I

I

Сходя с прямого и узкого пути своего рода честности, он принял твердое решение вернуться на однообразную, но верную стезю добродетели, как только его краткое блуждание по придорожным топям окажет желаемое действие. Это должно было быть небольшим эпизодом, фразой в скобках, так сказать, в длинной повести его жизни: это не имело никакого значения, это приходилось делать нехотя, но все же отчетливо, и надо было как можно скорее забыть. Он воображал, что потом будет снова глядеть на солнечный свет, наслаждаться тенью, вдыхать запахи цветов в маленьком саду перед домом. Он думал, что ничто не изменится, что он по-прежнему будет добродушно ласкать свою полуцветную жену, глядеть с нежным презрением на своего бледного, желтого ребенка и надменно покровительствовать чернокожему шурину, который любит розовые галстуки, носит на маленьких ногах лакированные ботинки и так почтителен перед белым супругом своей счастливой сестры. Все это были услады его жизни, и он не мог себе представить, чтобы нравственный смысл какого-нибудь его поступка мог войти в столкновение с самой природой вещей, мог затмить солнечный свет, уничтожить запах цветов, покорность жены, улыбку ребенка и робкую почтительность Леонарда да Соуза и всей семьи да Соуза. Обожание этой семьи было великим наслаждением его жизни. Он любил вдыхать глубокий фимиам, который они воскуряли перед алтарем преуспевающего белого человека, оказавшего им честь женитьбой на их дочери, сестре и родственнице. Это была многолюдная, грязная орава, жившая в разваливавшихся бамбуковых хижинах, окруженных запущенными участками, на окраинах Макассара. Он держал их на почтительном расстоянии, зная им цену. Это была ленивая банда метисов, и он видел их такими, какими они были: оборванные, малорослые, тощие, немытые мужчины всякого возраста, бесцельно снующие взад и вперед, шаркая туфлями; неподвижные старухи, похожие на огромные мешки розового коленкора, набитые бесформенными комками жира и небрежно сваленные на ветхие тростниковые стулья в темных углах пыльных веранд; молодые женщины, худенькие и желтые, с большими глазами и длинными волосами, томно двигающиеся среди грязи и мусора своих жилищ, словно каждый их шаг — последний в жизни. Он слы шал их визгливую ругань и ссоры, крики их детей, хрюканье их свиней; он вдыхал вонь от мусорных куч на дворе; и ему было очень противно. Но он одевал и кормил эту жалкую толпу; этих выродившихся потомков португальских завоевателей; он был их провидением; они пели ему хвалы из глубины своей лени, своей грязи, своей безмерной и безнадежной нищеты; и ему было очень приятно. Им нужно было много, но он мог им давать все необходимое без ущерба для себя. Взамен он получал их безмолвную боязнь, их многоречивую любовь, их шумное поклонение. Хорошо быть провидением и приятно, чтобы каждый день это повторяли тебе. Это дает ощущение огромного превосходства, и Виллемс упивался им. Он не разбирался в своем настроении, но, вероятно, главное его удовольствие заключалось в неузнанном, но искреннем убеждении, что стоит ему отвернуться, и вся эта толпа преклоняющихся существ умрет с голоду. Его щедрость развратила их. Дело нетрудное. С тех пор как он снизошел до них и женился на Жоанне, они потеряли даже ту маленькую способность к труду, которую им, может быть, пришлось бы проявить под давлением крайней нужды. Они жили теперь, благодаря его доброй воле. Это была власть. Виллемсу это нравилось.

В другом, быть может, низшем смысле его дни наполнялись менее сложными, но более очевидными удовольствиями. Он любил простые игры, основанные на ловкости, — биллиард; и игры не столь простые, требующие совершенно иного рода ловкости, — покер. Он был способнейшим учеником одного американца, с твердым взглядом и отрывистой речью, таинственно прибывшего в Макассар из просторов Тихого океана и, потолкавшись некоторое время в суматохе городской жизни, загадочно уплывшего в солнечные пустыни Индийского океана. Память об этом калифорнийском незнакомце была увековечена покером — привившимся с тех пор в Целебесской столице, и могущественным коктейлем, рецепт которого на кванг-тунгском наречии передается от одного старшего лакея-китайца к другому в Сунда-Отеле и по сей день. Виллемс был знатоком напитков и привержен к игре. Этими талантами он гордился умеренно. Доверием, которое ему оказывал Гедиг — хозяин, он гордился кичливо и навязчиво. Это происходило вследствие его благожелательности и преувеличенности чувства долга перед самим собой и перед миром в целом. Он испытывал непобедимое желание поучать, всегда сопутствующее грубому невежеству. Ведь всегда есть нечто такое, что невежественный человек знает, и только это и важно знать; оно наполняет вселенную невежественного человека. Виллемс отлично знал себя самого. В тот день, когда он, полный колебаний, сбежал от ост-индского голландца на самарангском рейде, он начал это изучение самого себя, своих данных, своих способностей, тех неотвратимых свойств, которые привели его к теперешнему выгодному положению. Так как по природе он был скромен и недоверчив, то ею успехи поражали его, почти пугали, и в конце концов — когда он перестал уже удивляться — сделали его яростно самонадеянным. Он верил в свой гений и в свое знание света. Другим тоже следовало верить в это; для собственной пользы и для вящей его славы. Всем этим дружелюбно настроенным людям, которые хлопали его по плечу и шумно приветствовали его, следовало воспользоваться его примером. Для этого он должен говорить. И он говорил добросовестно. Днем он излагал свою теорию успеха за маленькими столиками, изредка погружая усы в колотый лед коктейля; а вечером, с кием в руке, нередко вразумлял молодого слушателя в биллиардной. Бильярдные шары останавливались, как бы тоже слушая, под ярким светом затененных масляных ламп, низко висящих над сукном; а в тени просторной комнаты китаец-маркер устало прислонялся к стене, и печальная маска его лица желтела под красным деревом счетной доски; веки его опускались в сонном утомлении позднего часа, под однообразное журчание непонятного потока слов, изливаемого белым человеком. Потом, в наступившем молчании, игра с резким щелканием возобновлялась и некоторое время слышались только плавный шум и глухие удары шаров, катящихся зигзагами к неизбежному карамболю. Часы равномерно тикали; невозмутимый китаец снова и снова повторял счет безжизненным голосом, словно большая говорящая собака, и — Виллемс выигрывал. Сказав, что становится поздно, а он человек женатый, он покровительственно прощался и выходил на длинную пустую улицу. В этот час ее белая пыль была похожа на ослепительную полосу лунного света. Виллемс шел домой мимо стен, из-за которых высилась пышная растительность садов. Он шел посредине улицы; и его тень услужливо кралась пред ним. Он смотрел на нее ласково. Тень удачливого человека! Он чувствовал легкое головокружение от коктейля и от собственной славы. Как он часто рассказывал, он приехал на Восток четырнадцать лет тому назад кают-юнгой, маленьким мальчиком. В ту пору у него была, вероятно, очень маленькая тень; он думал, улыбаясь, что тогда он… ничего — даже тень — не смел бы назвать своим. А теперь он глядит на тень доверенного фирмы «Гедиг и К0», возвращающегося домой. Какое торжество! Как хороша жизнь для тех, кто на выигравшей стороне! Он выиграл партию жизни и партию на биллиарде. Он ускорял шаг, позвякивая выигрышем и вспоминая дни, которые, как вехи, отмечали его жизненный путь. Он вспоминал о своем первом путешествии в Ломбок за лошадьми — первое серьезное поручение, данное ему Гедигом; потом дела покрупнее; тайную продажу опиума; незаконную торговлю порохом; большую операцию по контрабандному ввозу оружия, трудное дело с гоакским раджой. Он выполнил ею исключительно благодаря своей смелости; он дерзко говорил со свирепым старым властелином в его Государственном совете; подкупил его золоченой стеклянной каретой, которая теперь, если верить слухам, служит курятником; ухаживал за ним всячески и сумел убедить его. Это был единственный способ. Он против простой бесчестности, которая запускает руки в денежный ящик, но можно обходить законы и делать из коммерческих принципов самые крайние выводы. Некоторые называют это обманом. Это глупые, слабые, презренные. Умные, сильные, уважаемые не знают сомнений. Где сомнение, там не может быть могущества. На эту тему он часто проповедовал молодым людям. Это было его учение, и он сам был блестящим примером его правоты.

Так каждую ночь он возвращался домой после дня работы и удовольствий, опьяненный звуками собственного голоса, славящего его преуспевание. Так он возвращался домой в тридцатую годовщину своего рождения.

Он провел в хорошей компании приятный, шумный вечер, и когда он шел вдоль пустой улицы, чувство собственного величия росло в нем, поднимало все выше над белой пылью макассарской дороги и наполняло торжеством и сожалением. Он мало показал себя там в отеле, он мало говорил о себе, он произвел на своих слушателей недостаточно сильное впечатление. Ничего. В другой раз. Теперь он придет домой, подымет жену и заставит ее слушать его. Почему ей не встать, не приготовить ему коктейль и не слушать его терпеливо? Конечно. Она должна. Если бы он захотел, он мог бы поднять всю семью да Соуза. Ему стоит только слово сказать, и они все придут и молча сядут в ночных одеяниях на твердую, холодную землю двора и будут слушать, как он с высоты ступеней будет им объяснять, как он велик и добр. Будут. Однако будет достаточно и жены — на сегодня.

Жена! Он внутренне содрогнулся. Несчастная женщина с испуганными глазами и скорбно опущенными углами рта, которая будет слушать его с болезненным удивлением, в покорном молчании. Она уже привыкла к этим ночным проповедям. Один раз она возмутилась, — в самом начале. Только один раз. Теперь, когда он, развалившись в кресле, пьет и говорит, она молча стоит у конца стола, опираясь о него руками, испуганным взглядом следя за его губами, без звука, без движения, еле дыша, пока он не отпустит ее презрительным: «Иди спать, кукла!» Тогда она тяжело вздохнет и медленно выйдет из комнаты, облегченная, но бесстрастная. Ничто не может вывести ее из себя, заставить ее браниться или плакать. Она не жалуется, она не возмущается. Первая ссора их была решительная. Слишком решительная, недовольно думал Виллемс. Она словно выгнала ее душу из тела. Несчастная женщина! Проклятая история! И какого черта он оседлал себя… Да что там! Ему нужен был дом, а партия, видимо, пришлась по вкусу Гедигу, и Гедиг подарил ему домик, тот обвитый цветами домик, к которому он сейчас под холодным светом луны направляет свои шаги. И потом он пользуется обожанием семьи да Соуза. Человек его закала может взяться за что угодно, сделать что угодно и желать чего угодно. Лет через пять эти белые люди, играющие по воскресеньям у губернатора в карты, будут принимать его — с полубелой женой и прочим. Ура!.. Он увидел, как его тень шатнулась вперед и взмахнула шляпой, величиной с ромовую бочку, в многоаршинной руке… Кто крикнул ура?.. Он смущенно улыбнулся и, глубоко засунув руки в карманы, прибавил шагу уже с серьезным лицом.

II

Море, может быть, потому, что оно соленое, делает грубой оболочку, но оставляет нежной сердцевину души своих слуг. Старое море; море давних лет, чьи слуги были преданными рабами и шли от юности к сединам или к неожиданной могиле, не раскрывая книгу жизни, ибо они могли видеть вечность, отраженную стихией, которая давала жизнь и приносила смерть. Подобно прекрасной и своевольной женщине, прежнее морс было чудесно своими улыбками, непреодолимо в своем гневе, прихотливо, обольстительно, безрассудно, безответно; его любили, его боялись. Оно чаровало, дарило радость, тихо внушало безграничную верность; потом, во внезапном и беспричинном гневе, оно убивало. Но его жестокость искупалась прелестью его непостижимой тайны, безмерностью его обещаний, волшебной властью сулимого им благоволения. Сильные люди с детскими сердцами были верны ему, были рады жить его милостью, умереть его волей. Таким было море до той поры, как французский гений привел в движение египетские мускулы и прорыл плачевный, но полезный ров. Огромный полог дыма, выпущенный несчетными пароходами, распростерся над беспокойным зеркалом Бесконечности. Рука инженера сорвала покров с ужасной красоты, чтобы жадные и вероломные купцы могли набивать себе карманы. Тайна была разрушена. Как и все тайны, она жила только в сердцах своих поклонников. Сердца изменились; изменились люди. Некогда любящие и преданные слуги вооружились огнем и железом и, победив страх в собственных, сердцах, сделались расчетливой толпой холодных и требовательных хозяев. Море прошлого было несравненно прекрасной любовницей с непостижимым лицом, с жестокими и обещающими глазами. Море наших дней — изнуренный труженик, изборожденный и обезображенный взбаламученными следами грубых винтов, у которого похищены покоряющие чары его громадности, у которого отняты его красота, его тайна и его обеты.

Том Лингард был властелином, любовником и слугой моря.

Море взяло его молодым, обработало его душу и тело; дало ему свирепую наружность, громкий голос, бесстрашные глаза и глупо искреннее сердце. Оно щедро наделило его нелепой верой в себя, всеобъемлющей любовью к миру, широкой терпимостью, презрительной строгостью, прямодушной простотой побуждений и честностью намерений. Сделав его таким, каким он был, море, как женщина, служило ему смиренно, позволяя ему невредимо греться в лучах его ужасной и неверной милости. Том Лин гард разбогател на море и благодаря морю. Он любил его со Страстной привязанностью любовника, он пренебрегал им с уверенностью безупречного мастера, он боялся его мудрой боязнью храбреца и заигрывал с ним, как балованный ребенок со снисходительным и добрым людоедом. Он был благодарен ему благодарностью честного сердца. Больше всего он гордился своим глубоким убеждением в его верности — тайным чувством своего безошибочного знания его коварства.

Маленький бриг «Искра» был орудием счастья Лингарда. Они вместе пришли на север, оба молодые, из австралийского порта и через несколько лет не было белого человека на островах, от Палембанга до Терната и от Омбавы до Палавана, который бы не знал капитана Тома и его счастливого корабля. Лингарда любили за его безоглядное великодушие, за его непоколебимую честность и вначале немного боялись из-за его вспыльчивости. Очень скоро, однако, его узнали ближе и говорили, что гнев капитана Тома менее опасен, чем улыбка многих других людей. Он быстро преуспел. После его первого — и удачного — боя с морскими разбойниками, в котором, как ходил слух, он спас яхту какой-то важной персоны, где-то около Кариматского пролива, он стал чрезвычайно популярен. С годами эта популярность росла. Вечно посещая отдаленные уголки этой части света, вечно в поисках новых рынков для своего груза, — не столько ради прибыли, сколько ради удовольствия находить их, — он вскоре стал известен среди малайцев и, благодаря своей удачливой отваге в нескольких столкновениях с пиратами, внушил страх перед своим именем. Т| белые люди, с которыми у него были дела и которые, естественно, высматривали в нем уязвимые места, легко могли заметить, что достаточно назвать его малайский титул, чтобы сильно польстить ему. Когда можно было этим что-нибудь выиграть, а иногда просто от чистого сердца, они, вместо церемонного «капитан Лингард», обращались к нему с полусерьезным «Раджа Лаут» — Король Моря.

Он с честью носил это имя. Он носил его уже давно, когда мальчик Виллемс бегал босиком по палубе корабля «Космополит IV», на Самарангском рейде, глядя невинными глазами на незнакомый берег и понося своих ближайших соседей кощунственными устами, в то время как его детский ум обдумывал героический план побега. С юта «Искры» Лингард видел, как рано утром голландский корабль неуклюже снялся с якоря, направляясь в восточные порты. В тот же день поздно вечером он стоял на набережной, собираясь вернуться к себе на бриг. Ночь была ясная и звездная; маленькое здание таможни было закрыто, и когда коляска, доставившая его сюда, исчезла в длинной аллее пыльных деревьев, ведущей в город, Лингард подумал, что он один на набережной. Он разбудил дремавших гребцов и стоял, ожидая, чтобы они приготовились, как вдруг он почувствовал, что кто-то тянет его за полу, и тоненький голосок явственно произнес:

III

Случай и искушение были слишком велики, и Виллемс, подчиняясь внезапной нужде, злоупотребил доверием, которое было его гордостью, постоянным свидетельством его способностей и непосильным бременем. Карточные проигрыши, провал маленькой спекуляции, затеянной им на свой риск, неожиданная просьба денег со стороны одного из да Соуза — и он сам не заметил, как сошел с пути своего рода честности.

В течение одного короткого, темного и одинокого мгновения он был в ужасе, но он обладал той храбростью, которая не взбирается на высоты, но мужественно шагает по грязи, — если нет другого выхода. Он поставил себе задачей возместить ущерб и принял обязательство не попасться. В тот день, когда ему исполнилось 30 лет, он почти осуществил задачу, а обязательство было выполнено старательно и умно. Он считал себя в безопасности. Опять он мог с надеждой взирать на цель своих законных стремлений. Никто не посмеет подозревать его, а через несколько дней уже и подозревать будет нечего. Он был горд. Он не знал, что его благосостояние дошло до высшей точки и что прилив уже спадает.

Через два дня он узнал это. Мистер Винк, заслышав шорох дверной ручки, вскочил со своего места, где он с волнением прислушивался к громким голосам, доносившимся из кабинета Гедига, и с нервной торопливостью скрыл лицо в большой кассе. В последний раз Виллемс прошел через маленькую зеленую дверь, ведущую в святилище Гедига, которое за эти полчаса — судя по адскому шуму — можно было счесть берлогой какого — нибудь дикого зверя. Оставляя за собой место своего унижения, Виллемс мутным взглядом схватывал впечатления от лиц и предметов. Он видел испуганный взгляд мальчика у пунки; сидящих на корточках счетчиков-китайцев с неподвижными лицами, повернутыми тупо в его сторону, с руками, застывшими над столбиками блестящих гульденов, разложенных на полу; плечи мистера Винка и мясистые кончики его красных ушей. Он видел длинный ряд ящиков, протянувшихся от места, где он стоял, до входной арки, за которой ему, быть может, удастся вздохнуть. Конец тонкой веревки лежал поперек его дороги, и он ясно видел его, однако зацепился и споткнулся, точно это был железный брус. Наконец, он очутился на улице, но ему не хватало воздуха, чтобы наполнить легкие. Он пошел домой, задыхаясь.

Звук оскорблений, звеневший у него в ушах, понемногу ослабел, и чувство стыда медленно сменилось чувством злобы против самого себя, а главное, против глупого стечения обстоятельств, которые привели его к этой идиотской неосторожности. Идиотская неосторожность; так он определял свою вину. Что могло быть хуже этого с точки зрения его бесспорной проницательности? Что за роковое заблуждение острого ума! Он не узнавал себя в этом деле. Он, должно быть, с ума сошел. Именно. Неожиданный приступ безумия. И вот работа долгих лет разрушена до основания. Что будет с ним теперь?

Раньше, чем он смог ответить на этот вопрос, он очутился в саду перед своим домом, — свадебным подарком Гедига. Он посмотрел на него и как бы удивился, увидев его на месте. Его прошлое до такой степени отошло от него, что ему казалось нелепым, что жилище, принадлежащее этому прошлому, стоит тут нетронутым, чистеньким и веселым в ярком свете жаркого полудня. Это было хорошенькое маленькое здание, все из дверей и окон, окруженное широкой верандой с легкими колоннами, обвитыми зеленой листвой ползучих растений, которые окаймляли также нависающие карнизы высокой крыши. Виллемс медленно взошел по двенадцати ступеням на веранду. Он останавливался на каждой ступеньке. Он должен сказать жене. Он этого боялся и был смущен своим страхом. Бояться встречи с женой! Это всего яснее доказывало громадность перемены вокруг него и в нем самом. Другой человек — и другая жизнь, без веры в себя. Немного он стоит, если боится встретить эту женщину.

IV

Его раздумье, словно медленно плывшее к самоубийству, было прервано Лингардом, который, с громким «Наконец-то я тебя нашел», грузно положил ему руку на плечо. Виллемсу этот грубый дружеский голос был внезапным, но мимолетным облегчением, сменившимся еще более острым приступом гнева и бесплодного сожаления. Этот голос напоминал ему самое начало его многообещавшей карьеры, конец которой был теперь ясно виден с конца мола, где оба они стояли. Он стряхнул с себя дружескую руку и с горечью произнес:

— Все это по вашей вине. Толкните меня теперь, столкните в воду. Я стоял здесь, ожидая помощи. Вы самый подходящий из всех людей. Вы помогли мне тогда, помогите и теперь.

— Я найду тебе лучшее употребление, чем просто отправить к рыбам, — серьезно сказал Лингард, беря Виллемса за руку и мягко уводя его по молу. — Я целый день носился по городу, как муха, стараясь тебя отыскать. Я слышал многое. Я тебе скажу прямо, Виллемс, — ты не святой — это ясно. И держал ты себя не особенно умно. Я не бросаю в тебя камнями, — быстро добавил он, заметив, что Виллемс старается высвободиться, — но я не намерен и приукрашивать. Не привык. Слушай спокойно. Можешь?

С жестом покорности и полусдавленным стоном Виллемс подчинился более сильной воле, и оба они медленно зашагали взад и вперед по гулким доскам; Лингард посвящал Виллемса в подробности его несчастья. После первых слов Виллемс перестал удивляться, уступая более сильному чувству возмущения. Так это Винк и Леонард сослужили ему такую службу. Они следили за ним, подсмотрели его проступки и донесли Гедигу. Они подкупали темных китайцев, выуживали признания у пьяных шкиперов, нашли каких-то лодочников и так добрались до всех его прегрешений. Подлость этой интриги ужаснула его. Он еще понимал Винка. Они не любили друг друга. Но Леонард! Леонард!

— Но, капитан Лингард, — воскликнул он, — ведь он лизал мне ноги.

V

— Это было начертано у него на челе, — сказал Бабалачи, подбрасывая веток в костер, возле которого он сидел на корточках, и не глядя на Лакамбу, лежащего, опершись на локоть, по ту сторону огня. — У него на челе было написано, когда он родился, что он кончит жизнь во мраке, и теперь он похож на человека, идущего темной ночью с открытыми глазами, но ничего не видящего. Я знал его хорошо, когда у него были рабы, и много жен, и много товара, и торговые прау, и прау для боя. Да! Он был великим бойцом в дни, когда дыхание всемилостивейшего еще не потушило света в его глазах. Он был паломником и наделен многими добродетелями. Он был храбр, его рука была открыта, и он был великим пиратом. Много лет он предводительствовал людьми, пившими кровь на морях; первый в молитве и первый в бою! Разве я не стоял за ним, когда его лицо было обращено к западу? Разве я не глядел вместе с ним на корабли с высокими мачтами, горевшие прямым пламенем на тихой воде? Разве я не следовал за ним темными ночами среди спящих людей, которые просыпались только затем, чтобы умереть? Его меч был быстрее небесного огня, он разил раньше, чем успевал сверкнуть. Ай, туан! Да, это были дни, и это был вождь тогда, и сам я был моложе.

Он с угрюмым сожалением покачал головой и снова подбросил веток в огонь. Вспышка пламени осветила его широкое, темное, рябое лицо, на котором его большие губы, вымазанные соком бетеля, походили на глубокое кровавое отверстие свежей раны. Отсвет костра ярко блеснул в его единственном глазу, придав ему на миг свирепую живость, которая погасла вместе с недолговечным пламенем. Быстрыми движениями обнаженных рук он собрал угли в кучу, затем, вытерев горячую золу об юбку — его единственную одежду, обхватил свои тонкие ноги переплетенными пальцами и положил подбородок на поднятые колени. Лакамба слегка шевельнулся, не меняя положения и не отводя мечтательно неподвижных глаз от тлеющих углей костра.

— Да, — однозвучно продолжал Бабалачи, — да. Он был богат и силен, а теперь живет подаянием: старый, слабый, слепой, без друзей, кроме дочери. Раджа Паталоло дает ему рис, а бледная женщина — его дочь — готовит ему его, потому что у него нет раба.

— Я видел ее издалека, — пробормотал Лакамба презрительно. — Сука с белыми зубами, вроде женщин из оранг-путиха.

— Так, так, — согласился Бабалачи, — но ты не видел ее вблизи. Ее мать была женщиной с запада, багдадской женщиной с закрытым лицом. Теперь она ходит с открытым лицом, как наши женщины, потому что она бедна, а он слеп, и никто никогда не подходит к ним, разве только за заговором или молитвой, и то спешат уйти, опасаясь его гнева и руки раджи. Ты никогда не был на том берегу реки?

ЧАСТЬ II

I

Свет и зной упали на селение, пасеки и реку, словно низверженные гневной рукой. Земля лежала беззвучная, недвижимая и блестящая под обвалом горящих лучей, уничтоживших всякий звук и всякое движение, поглотивших все тени, задушивших всякий вздох. Ничто живое не смело противиться ясности этого безоблачного неба, не смело восстать против гнета этого великолепного и жестокого солнца. Сила и воля, тело и ум были бессильны и старались спрятаться перед натиском небесного огня. Только хрупкие бабочки, дети солнца, прихотливые мучители цветов, отважно порхали на воле, и их мимолетные тени витали роями над поникшими чашечками, легко бежали по блеклой траве или скользили по сухой потрескавшейся земле. Не слышалось ни звука в этом жарком полудне, только тихий шепот реки, которая спешила вперед своими быстринами и водоворотами, и сверкающие волночки гнались друг за другом к надежным глубинам, к прохладному убежищу моря.

Олмэйр, распустив рабочих на дневной отдых, быстро бежал через двор с маленькой дочкой на плече, торопясь в тень своей веранды. Он опустил сонного ребенка на широкое сиденье качалки, подложив подушку, вытащенную из гамака, и некоторое время смотрел на него нежными и задумчивыми глазами. Ребенок, усталый и горячий, неловко двигался, зевал и смотрел на него туманным взглядом дремотного утомления. Олмэйр поднял с пола сломанный веер из пальмовых листьев и стал осторожно обмахивать разгоряченное личико девочки. Ее веки вздрогнули, и Олмэйр улыбнулся. Ответная улыбка на миг оживила ее отяжелевшие глаза, вырыла ямочку в мягком очертании щеки; потом веки вдруг опустились, раскрытые губы издали долгий вздох и она заснула глубоким сном с улыбкой, не успевшей еще сойти с лица.

Олмэйр тихо отошел, взял одно из деревянных кресел, поставил его у перил и сел со вздохом облегчения. Он оперся локтями о перекладину и, опустив подбородок на сжатые руки, устремил рассеянный взор на реку, на пляску солнца по бегущим водам. Мало-помалу лес на том берегу уменьшался, словно опускаясь ниже уровня реки. Очертания колебались, утончались, растворялись в воздухе. Теперь перед его глазами была только сплошная волнующаяся синева, большое, пустое небо, темнеющее по временам… Куда девалось солнце… Глаза закрывались, открывались, закрывались снова.

— Олмэйр!

Он вздрогнул всем телом и выпрямился, обеими руками схватившись за перила и растерянно мигая.

II

В усадьбе Лакамбы полупотухшие уголья разгорелись снова, и легкие струйки ветерка разнесли по воздуху ароматный запах горящего дерева. Проснулись люди, дремавшие в тени в часы послеобеденного зноя, и тишина большою двора оживилась бормотанием полусонных голосов, покашливанием и зевотой.

Лакамба вышел на террасу своего дома и сел, потный, полусонный и сердитый, на деревянное кресло. Сквозь открытую дверь доносилась тихая воркотня женщин, трудившихся у станка над тканью для праздничной одежды Лакамбы. Справа и слева от него на гибком бамбуковом полу спали на циновках или сидели, протирая глаза, те члены его свиты, которые имели право в часы жары пользоваться домом своего господина, благодаря знатному происхождению или верной службе.

Мальчик лет двенадцати — личный прислужник Лакамбы — сел на корточках у его ног и подал серебряную коробку с бетелем. Лакамба медленно открыл ее и оторвал часть зеленого листа. Вложив в него щепотку птичьего клея, крупицу гамбира и кусочек арекового ореха, он скрутил все это одним ловким движением. Затем остановился со свертком в руке и позвал недовольным басом:

— Бабалачи!

Один из слуг повернулся к Лакамбе и лениво произнес:

III

В течение целых сорока лет Абдулла шел по пути, начертанному всевышним. Сын богатого Сеид Селима ибн Сали, видного индийского купца, он отправился семнадцати лет в первую торговую поездку как представитель отца на судне богомольцев, которое богатый араб нанял для правоверных малайцев, отправлявшихся на поклонение священной гробнице. Это было еще в то время, когда на тех морях мало было пароходов. По крайней мере, их не было так много, как сейчас. Путешествие было продолжительное; пред глазами молодого человека открылись чудеса многих стран. Аллах предначертал ему жизнь странника уже с юных лет. Он посетил Бомбей и Калькутту, заглянул в Персидский залив, увидал высокие бесплодные берега Суэцкого залива и этим ограничилось его исследование Запада. Ему было тогда двадцать семь лет. Он вернулся домой, чтобы принять из рук умирающего отца многочисленные нити огромного дела, охватывающего весь Малайский архипелаг: от Суматры до Новой Гвинеи, от Батавии до Палавана. Очень скоро его способности, его сильная воля, опытность и благоразумие привели к тому, что его признали главой сильного рода, члены которого и сородичи находились во всех частях этих морей. Великая семья, словно сеть, легла на острова. Они давали царькам деньги в долг, оказывали влияние на государственные советы и, если того требовали обстоятельства, спокойно, но неустрашимо становились лицом к лицу с белыми начальниками, которые держали в повиновении страну под лезвиями острых сабель. И все они выказывали большое почтение Абдулле, слушались его советов, участвовали в его замыслах, ибо он был мудр, благочестив и удачлив.

Он был милосерд, ибо милосердный угоден, друг аллаху, и часто ему приходилось сурово останавливать или даже строго отталкивать тех, кто хотел коснуться его колен кончиками пальцев в знак благодарности или мольбы. Он был очень красив и держал свою маленькую голову высоко, с кротким достоинством. Широкий лоб, прямой нос, узкое смуглое лицо с тонкими чертами свидетельствовали о его родовитости. Борода его была узкая, с округленным концом. Его большие карие глаза смотрели уверенно и ласково, но их выражение не гармонировало со складкой рта и тонкими губами. Вид его был спокоен и невозмутим, и его твердая вера в собственное счастье была непоколебима.

Непоседливый, как все люди его племени, он очень редко оставался несколько дней кряду в своем пышном Пенангском дворце. Как судовладелец, он находился часто то на одном, то на другом из своих кораблей, объезжая во всех направлениях поле своих операций. В каждом порту он имел готовый дом — или собственный, или дом какого-нибудь родственника, где приветствовали ею прибытие с шумной радостью. В каждом порту богатые и влиятельные люди страстно желали его увидеть; там дожидались его важные деловые письма, — громадная переписка в шелковых обложках, которая попадала в его руки окольными, но безопасными путями, минуя почтовые конторы неверных. Письма эти доставлялись молчаливыми туземцами или же с глубокими поклонами передавались запыленными и усталыми от дороги людьми, которые, уходя от него, благословляли его за щедрую награду.

Счастливый человек. Его счастье до того было полно и совершенно, что добрые гении, повелевавшие звездами при его рождении, не забыли вложить в него страсть к трудно выполнимым желаниям и к победам над трудно одолимыми врагами. Зависть к политическим и экономическим успехам Лингарда и желание во что бы то ни стало превзойти его сделались манией Абдуллы, главным интересом его жизни и смыслом его существования.

За последние месяцы он получал таинственные вести из Самбира, понуждавшие его к решительным поступкам. Он напал на реку несколько лет тому назад и не раз бросал якорь в заливе, где быстрый Пантэй медленно расширяется и как будто колеблется прежде, чем влить свои медленные воды в ожидающее море наносов, мелей и подводных скал. Однако Абдулла ни разу не отважился зайти в самое устье реки, потому что люди его племени хотя и бывают смелыми путешественниками, но не обладают настоящим инстинктом моряка, и он боялся аварии. Он не мог допустить мысли, чтобы раджа Лаут мог впоследствии похвастаться, что он, Абдулла ибн Селим, пострадал за то, что пытался проникнуть в его тайну. Тем временем он писал ободряющие ответы неизвестным друзьям в Самбире, спокойно выжидая, уверенный в своем окончательном торжестве.

IV

Бабалачи видел, как Абдулла прошел через низкое и узкое отверстие в темный шалаш Омара, и слышал обмен обычных приветствий между ними. Затем, заметив недовольные взгляды сопровождавших Абдуллу двух арабов, последовал их примеру и удалился, чтобы не слышать разговора. Он это сделал против желания, хотя и знал, что не сможет проследить за тем, что происходит теперь внутри шалаша. Побродив немного в нерешительности, он подошел небрежными шагами к костру; присев на корточки, он стал перебирать горящие уголья, как делал обыкновенно, когда погружался в глубокие думы, и, обжигая пальцы, быстро отдергивал руку и размахивал ей по воздуху. Со своего места он слышал шум разговора в шалаше, но различал только звуки голосов. Абдулла говорил грудными нотами, и его однозвучную речь прерывали время от времени слабые восклицания или дрожащие, жалобные стоны старика.

Услышав шаги на веранде большого дома, Бабалачи поднял голову, и тень исчезла с его лица. Виллемс спускался с лестницы на двор. Свет струился через щели плохо сколоченных досок, и в освещенных дверях появилась выходящая на улицу Аисса, которая тотчас же скрылась из виду. Бабалачи этому удивился и на миг позабыл о приближающемся Виллемсе. Суровый голос белого над самой его головой заставил его вскочить, точно на пружине.

— Где Абдулла?

Бабалачи указал рукой на шалаш и стоял, напряженно прислушиваясь. Прекратившийся шум голосов возобновился снова. Он бросил взгляд на Виллемса, неопределенный контур которого вырисовывался в мерцании потухающих углей.

— Разведи огонь, — резко сказал Виллемс. — Я хочу видеть твое лицо.

V

Выйдя из шалаша Омара, Абдулла сейчас же заметил Виллемса. Он ожидал встретить белого человека, но только не этого, которого он знал хорошо. Всякий, кто занимался торговлей на островах и имел какое-нибудь отношение к Гедигу, знал и Виллемса. Последние два года своего пребывания в Макассаре Виллемс заведовал всей местной торговлей под поверхностным наблюдением своего хозяина. Таким образом, все знали его, и в числе прочих и Абдулла. Но последний ничего еще не знал о позорной опале Виллемса. Все это сохранялось в такой тайне, что многие из обитателей Макассара ждали Виллемса обратно в город, считая его в отсутствии по какому-нибудь доверительному поручению. Удивленный, Абдулла задержался на пороге. Он готовился увидеть моряка — одного из старых офицеров Лингарда; простого смертного, с которым, быть может, нелегко будет сговориться, и во всяком случае, неопасного партнера. Вместо этого он увидел человека, хорошо известного ему своей опытностью и осмотрительностью в торговых делах. Как он попал сюда и почему? Скрыв свое удивление, Абдулла с достоинством подошел к костру и устремил взгляд на Виллемса. В двух шагах от него он остановился и поднял правую руку в знак приветствия. Виллемс кивнул слегка головой и сказал, стараясь казаться равнодушным:

— Мы знаем друг друга, туан Абдулла.

— Мы имели с тобой торговые дела, — торжественно ответил Абдулла. — Но это было далеко отсюда.

— Мы можем иметь такие же дела и здесь, — сказал Виллемс.

— Место тут ни при чем. В торговых делах прежде всего требуются открытая мысль и верное сердце.