Выдающийся английский прозаик Джозеф Конрад (1857–1924) написал около тридцати книг о своих морских путешествиях и приключениях. Неоромантик, мастер психологической прозы, он по — своему пересоздал приключенческий жанр и оказал огромное влияние на литературу XX века. В числе его учеников — Хемингуэй, Фолкнер, Грэм Грин, Паустовский.
В третий том сочинений вошли повесть «Дуэль»; романы «Победа» и «На отмелях».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
В наш просвещенный век каждому школьнику, хорошо известно, что между каменным углем и алмазом существует самая тесная химическая связь. Поэтому некоторые и называют уголь черным алмазом. Оба эти продукта знаменуют собою богатство, но уголь является менее портативным видом собственности. С этой точки зрения ему чрезвычайно недостает концентрации! О, если бы можно было уместить каменноугольную шахту в своем кошельке! Попробуйте-ка! Тем не менее уголь обладает настоящей силой очарования как существеннейшее благо века, в котором мы уподобляемся ошалелым путешественникам в ярко освещенной и оглушительно шумной гостинице. Без сомнения, эти-то два соображения — практическое и мистическое — и помешали отъезду Акселя Гейста.
«Тропическое Угольное Акционерное Общество» находилось в состоянии ликвидации. Финансовый мир — мир таинственный, в котором, как это ни представляется неправдоподобным, испарение предшествует ликвидации, то есть разжижению. Сначала испаряется капитал; затем общество ликвидируется. Это совершенно противоестественные физические законы, но ими объяснялась упорная неподвижность Гейста, над которой мы, «тамошние», посмеивались между собою — совершенно, впрочем, безобидно. Неподвижное, инертное тело не может никому вредить, не вызывает к себе вражды и едва заслуживает насмешки. Случается, что оно мешает нам, но относительно Гейста этого нельзя было сказать. Он так же мало мог мешать кому бы то ни было, как если бы сидел на самой высокой вершине Гималаев, а в известном смысле он был и также хорошо виден. В этом уголке земною шара всем было известно, что он жил на своем островке. Остров есть лишь вершина горы. С этой вершины Аксель Гейст видел вокруг себя, вместо невесомого, бурного и прозрачного воздушного океана, теряющегося в бесконечности, теплое и не особенно глубокое море, являющееся продолжением огромных водных пространств, окружающих материки нашей планеты. Самыми частыми посетителями его были тени облаков, нарушавшие однообразие гнетущего и грозного солнца тропиков. Самым близким соседом — говоря о предметах, одушевленных известного рода жизнью, — был ленивый вулкан, который целыми днями слегка курился над северной частью горизонта. По вечерам от него Гейсту был виден, среди ярких звезд, тусклый красноватый свет, то вспыхивавший, то угасавший, подобно концу гигантской сигары, которой курильщик затягивается от времени до времени.
Аксель Гейст, засиживаясь перед сном на веранде, в свою очередь зажигал в темноте огонек такого же свойства, как этот другой курильщик на расстоянии стольких миль от него.
Если можно так выразиться, вулкан составлял ему компанию во мраке ночи — мраке, который часто казался таким плотным, что не пропускал дуновения воздуха. Ветер редко бывал настолько силен, чтобы поднять перышко. Большею частью Гейст мог бы расположиться вечером на воздухе и при свете свечи читать одну из книг, которые ему оставил в наследство отец и которые составляли прекрасную библиотеку. Но этого он никогда не делал. Вероятно, из-за москитов. Молчание также никогда не побуждало его обратиться с каким-либо случайным замечанием к дружескому огоньку вулкана. Он не был сумасшедшим. Странный субъект… это можно было сказать о нем — да некоторые, впрочем, и говорили — но вы согласитесь с тем, что между этими двумя понятиями существует огромная разница.
В лунные ночи тишина, царившая вокруг Самбурана — или, как он значится на морских картах, «Круглого Острова», — становилась ослепительной, и в лучах холодного света Гейст мог обозревать свои владения. Они казались покинутой колонией, поглощенной джунглями: неясные очертания крыш над низкой растительностью, изломанные линии бамбуковых изгородей посреди блестящей травы, покрытая дерном дорога, спускавшаяся к берегу между колючим кустарником. В море, начинавшемся шагах в двухстах, вырисовывались черная дамба и нечто вроде плотины. Но что больше всего бросалось в глаза — это гигантская черная доска, укрепленная на двух столбах и показывавшая Гейсту, когда луна светила в этом направлении, белые буквы: «Т.У.А.О.», высотою, по крайней мере, фута в два. То были инициалы «Тропического Угольного Акционерного Общества», представителем которого он состоял когда-то.
II
Около этого времени Гейст сделался компаньоном Моррисона. Условия контракта не были известны: некоторые считали его компаньоном, другие — чем-то вроде платящего гостя. В действительности положение было очень сложно. Однажды Гейст находился на острове Тимор. Почему именно на острове Тимор изо всех уголков земного шара — этого никто не мог бы сказать. Он бродил по Дилли, этому зачумленному месту, быть может, в поисках какого-нибудь незамеченного «факта», когда наткнулся на улице на Моррисона, который также был в своем роде «околдованным человеком». Когда Моррисону говорили о возвращении на родину — он происходил из Дорсетшира — он вздрагивал. «Там темно и сыро, — уверял он, — можно подумать что живешь, засунув голову и плечи в мокрый холщовой мешок». Его преувеличения были известны — Моррисон был одним из наших. Он был владельцем и капитаном «Козерога», коммерческого брига, который мог бы доставить ему некоторое благосостояние, если бы не его мания чрезмерного альтруизма. Он был другом и благодетелем множества богом забытых деревушек вдоль темных заливчиков и неизвестных бухт, где он производил обмен «естественных богатств». Ему нередко случалось чрезвычайно опасными переходами достигнуть какого-нибудь жалкого поселка, где голодные люди громкими криками просили риса и все вместе не обладали достаточным количеством «естественных богатств», чтобы наполнить трюм Моррисона.
Посреди всеобщих ликований он, несмотря ни на что, выгружал свой рис, объясняя туземцам, что это — аванс, что они взяли теперь на себя обязательство; он проповедовал им энергию и прилежание; затем вписывал подробнейший счет в карманную записную книжку, с которой никогда не расставался; сделка этим и заканчивалась. Я не знаю, так ли понимал дело Моррисон, но для туземцев в этом не было никакого сомнения. Как только какое-нибудь из селений побережья давало сигнал о появлении брига, начинали бить во все гонги, поднимать все знамена; молодые девушки вплетали цветы в свои волосы; толпа выстраивалась на берегу реки, и сияющий Моррисон с видом глубочайшего удовлетворения созерцал сквозь монокль всю эту суету. Он был высок ростом, со впалыми, гладко выбритыми щеками и имел вид адвоката, забросившего к черту свой парик.
Мы говаривали ему:
— Вы никогда не вернете ни одного своего аванса, если будете продолжать в том же роде, Моррисон.
Он делал хитрое лицо.
III
Человеческая природа так создана, что к известной доле глупости в ней всегда примешивается известная доля низости. Поэтому нашлось немало людей, которые притворились негодующими, не имея других поводов, кроме своей обычной склонности верить всякому злостному слуху; другим показалось просто забавным называть Гейста «пауком» — разумеется, за его спиной. Он оставался в блаженном неведении этого прозвища, равно как и всех остальных. Но нашлись и другие вещи, которые можно было говорить о нем. Он оказался вскоре выдвинутым на передний план более важными делами. Он спустился в нечто определенное. Он предстал перед взорами публики в качестве местного директора Тропического Угольного Акционерного Общества, которое имело конторы в Лондоне и Нью-Йорке и устраивало грандиозную рекламу. Конторы в обоих столицах состояли, быть может — и даже вероятно — из одной комнаты каждая, но на этом расстоянии из глубины Востока все это казалось крупнее. Правду говоря, мы были скорее озадачены, чем ослеплены, но даже самые осторожные из нас начинали верить, будто что-то в этом все же было. Контора «Тесман» избрана была для коммерческого представительства; заключен был контракт на снабжение углем казенных почтовых пароходов; на островах наступало царство пара. Это был большой «шаг вперед» — по словам Гейста.
И все это возникло в результате встречи потерпевшего аварию Моррисона и бродячего Гейста, встречи, в которой, быть может, можно было усмотреть непосредственный эффект молитвы. Моррисон не был дураком, но можно было бы предположить, что положение его по отношению к Гейсту представлялось ему в особо туманном освещении. Ведь если Гейст был послан с деньгами в кармане специальным приказом всемогущего в ответ на молитву Моррисона, то не было никакого основания питать к нему особую благодарность, ибо очевидно, что он был тут ни при чем. Но Моррисон одновременно верил в силу молитвы и в бесконечную доброту Гейста. Он благодарил бога за его милость со смешанной со страхом искренностью и не мог достаточно благодарить Гейста за оказанную ему, как человеком человеку, услугу. В этой — впрочем, весьма почтенной — путанице сильных чувств Моррисон из чувства признательности непременно пожелал, чтобы Гейст был приобщен к великому открытию. Мы, наконец, узнали, что Моррисон поехал на родину через Суэцкий канал, с целью лично отвезти в Лондон сказочный проект угольного предприятия. Он расстался со своим бригом и исчез, но мы слышали, что он прислал Гейсту письмо, или несколько писем, в которых говорил, что Лондон мрачен и холоден, что ему там не нравятся ни люди, ни вещи, что он там «так же одинок, как ворона в чужой земле». В действительности он тосковал по «Козерогу» — я говорю не только о тропике, но и о судне. Наконец, он отправился навестить родных в графство Дорсет, схватил сильную простуду и через несколько дней умер, к великому смущению семьи. Возможно, что деятельность его в лондонском Сити подорвала его жизненные силы, но, во всяком случае, я уверен, что эта поездка вдохнула жизнь в проект угольного предприятия. Как бы то ни было, Тропическое Угольное Акционерное Общество возникло вскоре после того, как Моррисон, жертва собственной признательности и родного климата, присоединился к своим предкам на одном из кладбищ Дорсетшира.
Гейст был страшно поражен, он узнал об этом от конторы «Тесман» на Молуккских островах; после этого он на некоторое вовремя исчез. Говорят, что он отправился в Амбойну, к одному голландцу, правительственному врачу и своему другу, который приютил его в своем бунгало. Потом он внезапно появился снова с ввалившимися глазами и таким видом, точно ожидал, что его станут обвинять в смерти Моррисона.
Наивный человек! Как будто кому-нибудь могло прийти в голову… Люди, возвращавшиеся на родину, совершенно переставали нас интересовать. Они уже не шли в счет. Уехать в Европу — это было почти так же безвозвратно, как отправиться на тот свет. Человек переставал существовать для мира случайностей и приключений.
И действительно, большинство из нас услышало об этой смерти лишь несколько месяцев спустя, от Шомберга. Он ни за что ни про что ненавидел Гейста и выдумал гнусную клевету, которую нашептывал нам на ухо.
IV
Кое-кто из нас, которых это интересовало, расспрашивали Дэвидсона о подробностях. По правде говоря, он мало что знал. Дэвидсон рассказал нам, что он поплыл вдоль северной части Самбурана с целью увидеть, что там творится. Сначала эта часть острова показалась ему совершенно заброшенной. Он так и подумал. Вскоре поверх густой растительности он увидел мачту для флага, но без флага. Тогда он поплыл дальше, к небольшой бухточке, которая была одно время известна под официальным названием Бухты Черного Алмаза, и рассмотрел в бинокль на угольной пристани белую фигуру, которая могла быть только Гейстом.
— Я подумал, что он хочет покинуть свой остров, поэтому я приблизился. Он не делал мне знаков; все-таки я спустил шлюпку. Нигде не было видно ни одной живой души. Он держал в руках книгу. Он был совершенно такой, каким мы его знали… Очень аккуратный, в белых башмаках, в пробковом шлеме. Он объяснил мне, что всегда любил одиночество. Я признался, что впервые слышу от него что-либо подобное. Он молча улыбнулся. Что я мог еще сказать? Он не из тех людей, с которыми смеешь говорить фамильярно. В нем есть что-то такое, что отбивает у вас охоту.
— Каковы же ваши намерения? Разве вы хотите вечно сторожить шахту? — спросил я.
— Да, более или менее, — отвечал он. — Я не сдаюсь.
— Но ведь это мертво, как Юлий Цезарь, — воскликнул я. — Ведь на самом деле здесь нет ничего, за что стоило бы цепляться, Гейст.
V
Вышло так, что во время обратного рейса Дэвидсон опоздал на двое суток. Разумеется, это было неважно, но он счел своим долгом немедленно съехать на берег, в самую жаркую пору дня, и отправиться на розыски Гейста. Гостиница Шомберга стояла в глубине обширной ограды, заключавшей в себе прекрасный сад, несколько больших деревьев, и в стороне, под их широко раскинутыми ветвями, зал «для концертов и других увеселений», как гласили объявления. Рваные афиши, огромными красными буквами вещавшие о «концертах каждый вечер», висели на каменных столбах по обе стороны ворот.
Путь был долог под жгучим солнцем. Дэвидсон остановился, чтобы вытереть облитые потом лицо и шею, на том месте, которое Шомберг называл «пьяццей». Сюда выходило несколько дверей, но все шторы были спущены. Не видно было ни души, даже ни одного китайского боя, ничего, кроме нескольких крашеных железных столов и стульев. Тень, одиночество, мертвая тишина и предательский легкий ветерок, совершенно неожиданно налетавший под деревьями, вызвали у Дэвидсона дрожь — ту легкую дрожь тропиков, которая часто означает — особенно в Сурабайе — лихорадку и больницу для неосторожного европейца.
Благоразумный Дэвидсон поспешил укрыться в ближайшей темной комнате. В искусственном полумраке, позади покрытых чехлами бильярдов, приподнялась распростертая на двух стульях белая фигура. Шомберг ежедневно предавался сиесте после второго завтрака, за табльдотом. Он медленно выпрямился, величественный, подозрительный и уже готовый к обороне, с распущенной на груди, подобно броне, широкой бородой. Он не любил Дэвидсона, который никогда не был его частым посетителем. Проходя мимо одного из столов, он нажал кнопку звонка и сказал холодным тоном запасного офицера:
— Что угодно?
Добряк Дэвидсон, вытирая снова мокрую шею, в простоте душевной заявил, что пришел за Гейстом, как это было условлено.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Как мы уже знаем, Гейст остановился у Шомберга, не подозревая, что он ненавистен этому человеку. Когда он приехал в гостиницу, там уже некоторое время подвизалась женская группа Цанджиакомо.
Его вырвала на время из уединения необходимость урегулировать с конторой Тесман небольшой денежный вопрос. Быстро покончив с делом, Гейст оказался совершенно свободным в ожидании Дэвидсона, который должен был увезти его обратно — так как Гейст твердо решил вернуться к своей одинокой жизни. Тот, кого мы привыкли называть «очарованным», страдал от глубокого разочарования. Но виною тому были не Острова. Очарование архипелага прочно. Не легко бывает порвать очарование жизни на Островах. Гейст был разочарован в жизни вообще. Его раздражительная натура, предательски вовлеченная в действие, страдала от неудачи его предприятия; он страдал утонченно, тем страданием, которое неизвестно людям, привыкшим бороться с реальностями обыденной человеческой жизни. Его словно терзало раскаяние в напрасном отречении от своей веры; он словно стыдился противоречия собственной своей натуре; прибавьте к этому определенное и реальное угрызение совести. Он считал себя виновным в смерти Моррисона. Это было несколько нелепо: как мог он предвидеть печальные последствия холодного и сырого лета, которое ожидало беднягу Моррисона по возвращении на родину?
Нельзя сказать, чтобы Гейст обладал особенно мрачным характером, но склад его ума не допускал любви к обществу. Он проводил вечера, сидя в стороне на веранде гостиницы Шомберга. Жалобы струнных инструментов вырывались из строения в ограде, декорированного подвешенными между деревьями японскими фонариками. До его ушей долетали обрывки мотивов, преследовавшие его даже в его комнате, выходившей на другую веранду, в верхнем этаже. Назойливое повторение этих звуков с течением времени становилось утомительным. Подобно многим мечтателям, Гейст, кочевник по архипелагу, имел величайшую склонность к тишине, в которой он прожил последние годы. Острова обладают безграничным спокойствием.
Одетые темной растительностью, они покоятся в серебре и ла зури; море безмолвно соединяется с небом в кольце волшебной тишины. Их окружает какое-то улыбающееся усыпление; самые голоса их жителей нежны и сдержанны, словно они боятся на рушить какие-то благотворные чары.
Быть может, эти-то чары и околдовали Гейста в первые дни. Во всяком случае, теперь они были нарушены для него. Очарование прошло, хотя он и оставался пленником Островов. Он не имел намерения когда-нибудь их покинуть. Куда бы он направился после стольких лет? Он не знал уже ни одной живой души во всех частях света. В этом он, впрочем, только недавно отдал себе отчет, так как неудачи заставляют человека углубляться в самого себя и делать смотр своим возможностям. Как он твердо ни решил удалиться от мира, словно отшельник, он все же был неожиданно смущен этим сознанием одиночества, которое пришло к нему в час отречения. Оно причиняло ему страдание. Нет ничего мучительнее столкновения резких противоречий, которые раздирают вам ум и сердце.
II
Вот как началось дело. Как оно дошло до известной нам развязки, будет не так легко рассказать. Очевидно, Гейст не был совершенно равнодушен к девушке, или, по меньшей мере, к ее судьбе. Он остался тем же самым человеком, который бросился когда-то на помощь к Моррисону, этому жалкому обломку, которого он знал лишь по виду да по сплетням на Островах. Но на сей раз дело шло о шаге совершенно другого рода, способным привести его к совершенно иному сближению. Дал ли он себе, по крайней мере, труд над этим пораздумать? Возможно, что да. По натуре он был довольно рассудителен. Но если и так, то он сделал это недостаточно внимательно, так как незаметно, чтобы у него была хоть минута колебания между этим вечером и самим похищением. Правду говоря, он был не из тех людей, которые долго колеблются. Привычные созерцатели людских треволнений, эти мечтатели становятся страшными, когда их внезапно охватит потребность действовать. Нагнув голову, они кидаются прямо на стены с той поразительною ясностью духа, которую может дать лишь одно недисциплинированное воображение.
Гейст не был наивен. Он, несомненно, знал, или, по крайней мере, чувствовал, к чему могло его повести это приключение. Необходимую смелость придала ему его полнейшая неопытность. Голос молодой девушки звучал очаровательно, когда она рассказывала Гейсту о своем печальном прошлом, в простых бесхитростных словах, с бессознательным цинизмом, свойственным ужасам нищеты. И потому ли, что голос молодой девушки бывал то трогательным, то веселым, то смелым, потому ли, что сам Гейст был сострадателен, эта история вызывала в нем не отвращение, а чувство безмерной печали.
Однажды вечером, во время антракта между двумя отделениями концерта, девушка рассказала ему всю свою жизнь. Она ‹›ыла почти уличным ребенком. Отец ее, скрипач, играл в оркестрах маленьких театров. Мать сбежала из-под супружеского крова, покинув ее совсем малюткой. Жильцы различных жалких меблированных комнат при случае заботились о ней. Она никогда не испытывала настоящего голода, никогда не ходила в настоящих лохмотьях, но безнадежная нищета не отпускала ее ни на минуту. Отец научил ее играть на скрипке. Иногда он напивался, кажется без особого удовольствия, стараясь только забыть изменницу. Когда, разбитый параличом, он свалился во иремя концерта в пролет лестницы в мюзик-холле, она присоединилась к группе Цанджиакомо. В настоящее время отец ее находится в госпитале для неизлечимо больных.
— А я вот здесь, — закончила она свой рассказ. — Если я когда-нибудь брошусь в воду, ни одной живой душе не будет до лого дела.
Тогда Гейст сказал, что, если бы она хотела покинуть мир, она могла бы, по его мнению, сделать это несколько иным способом.
III
В продолжение пятнадцати лет Гейст странствовал, неизменно вежливый и недосягаемый, приобретая славу «странного субъекта». Он стал путешествовать тотчас после смерти своего отца. Этот швед-эмигрант умер в Лондоне, недовольный своим отечеством и всем миром, который инстинктивно отверг его мудрость.
Мыслитель, ученый и светский человек, Гейст-отец начал с того, что добивался всех радостей жизни — радостей великих и скромных людей, радостей безумцев и радостей мудрецов. Более шестидесяти лет он влачил по нашей планете самую усталую, самую неспокойную душу из всех, которые цивилизация когда — либо приобщала к своим разочарованиям и сожалениям. Ему нельзя было отказать в известном величии, так как страдания, которые он претерпевал, не достаются в удел посредственности. Гейст не помнил своей матери, но он с волнением припоминал бледное, изящное лицо отца. Чаще всего он представлял его се бе одетым в широкий синий халат, в большом доме одного из тихих предместий Лондона. Выйдя восемнадцати лет из школы, он три года прожил с отцом, который в то время писал свою последнюю книгу — то сочинение, в котором он на склоне дней требовал для человечества права абсолютной интеллектуальной и моральной свободы, перестав, впрочем, считать его достойным этой свободы.
Три года такого общества в этом пластичном и впечатлительном возрасте должны были оставить в сердце юноши глубокое недоверие к жизни. У него развилась привычка размышлять, привычка губительная, являющаяся непрерывным подсчетом убытков. Не ясновидящие двигают мир. Великие деяния совершаются в горячем и благодетельном умственном тумане, тумане, который безжалостное холодное дыхание отцовского анализа далеко отогнало от сына. «Предадим себя на волю случая», — смело сказал себе Гейст.
Он не хотел определять, подразумевает ли он это в интеллектуальном, сентиментальном или моральном отношении. Он намеревался носиться в полном и буквальном смысле слова «наудачу», душою и телом, как носится в лесу оторвавшийся лист по воле ветра под неподвижными деревьями чащи. Он будет носиться, никогда ни к кому не привязываясь. «Это будет самозащитой против жизни», — решил он со смутной уверенностью, что сыну такого отца не оставалось другого выхода.
С тех пор он стал плыть по течению, подобно тому, как иные уносятся течением вследствие пьянства или порока или же просто по недостатку характера, но с тою разницею, что он плыл по течению сурово и убежденно; он заставлял себя делать это с решимостью, тогда как другие дают себя уносить с отчаянием. Да, такова была жизнь Гейста вплоть до этой волнующей ночи. На следующий день, когда он встретил молодую девушку, которую называли Альмой, она сумела бросить ему полный нежности, быстрый, как молния, взгляд, который произвел на него глубокое впечатление и тайно проник ему в сердце. Это было в саду гостиницы, в час второго завтрака, когда оркестрантки возвращались в свой «павильон» после репетиции, урока — или не знаю, как они называли свои музыкальные упражнения в зале. Гейст, возвращавшийся из юрода, где он мог отдать себе отчет во всех затруднениях, которые представляло собой немедленное бегство, проходил через ограду с утомленным и разочарованным видом. Почти незаметно для самого себя он очутился среди рассеянной группы скрипачек. Оторвавшись от своих мрачных размышлений, он вздрогнул, увидев молодую девушку так близко, подобно тому, как вздрогнул бы человек, ко пе торый, проснувшись, внезапно увидел бы перед собой материализацию своего сна. Она не подняла своей красивой головки, но бросила ему взгляд, который, без сомнения, не был сном. Он был реален, этот взгляд. За всю свою жизнь бездомного бродяги Гейст никогда не встречал ничего более реального.
IV
Три недели спустя, спрятав выручку в несгораемый шкаф, украшавший своей стальной массой один из углов их спальни, Шомберг повернулся к жене и сказал, не глядя на нее:
— Я должен избавиться от этих двух господ! Так не может больше продолжаться.
Госпожа Шомберг была того же мнения с первого дня, но она уже давно научилась молчать. Сидя в своем ночном уборе, при свете свечи, она остерегалась издать хотя бы шепот, зная по опыту, что даже ее одобрение было бы сочтено дерзостью. Она следила глазами за Шомбергом, лихорадочно шагавшим по комнате в своей пижаме.
Он избегал смотреть в ее сторону, потому что в этом виде госпожа Шомберг, несомненно, являлась самой непривлекательной вещью в мире, вещью жалкой, несчастной, полинялой, одряхлевшей, разрушенной… И контраст с непрерывно преследовавшим его женским образом делал вид его супруги еще более тягостным для его эстетического чувства.
Шомберг шагал, злобствуя и ругаясь, чтобы придать себе мужество.
V
С этого вечера начались те таинственные, но многозначительные явления, которые случайно остановили внимание кроткого капитана Дэвидсона, когда он вернулся в гостиницу, чтобы тайком передать госпоже Шомберг ее индийскую шаль.
Удивительно, что эти явления продолжались довольно долго, либо потому, что «просто Джонс» был честен и ему не везло, либо потому, что он был изумительно ловок и осторожен в своих манипуляциях с картами.
Внутренность концертного зала Шомберга являла необычайный вид; один конец его был загроможден кучей наваленных на эстраду и вокруг нее стульев, другой освещался двумя дюжинами свечей, расставленных на длинном, покрытом зеленым сукном столе. Посреди стола, напоминавший призрак, мистер Джонс метал банк. Сидя напротив него с видом ленивого и блудливого кота, Рикардо исполнял обязанности крупье. Рядом с ним толпившиеся вокруг юные лица, в возрасте от двадцати до тридцати лет, казались еще более наивными и слабыми; с трогательною невинностью они следили за небольшими колебаниями счастья, которые для некоторых из них могли иметь серьезные последствия. Никто не обращал ни малейшего внимания на волосатого Педро, разносившего свой поднос с неуклюжестью животного, пойманного в лесу и выученного ходить на задних лапах.
Шомберг держался в стороне. Он оставался в бильярдной, разливая напитки и передавая их Педро, с таким видом, точно не замечал этого страшного зверя, не знал, куда он несет свой поднос, не подозревал о существовании концертного зала, там, под деревьями, в пятидесяти шагах от гостиницы. Он мирился с положением вещей с мрачным стоицизмом, основанным на страхе и покорности. Как только компания начинала расходить- | я (ему видны были проходившие через ограду поодиночке или Фуппами черные фигуры), он, чтобы не встретиться со своими постояльцами, прятался за полуотворенную дверь, но смотрел из своего угла, как тени их переходили бильярдную и исчезали в направлении их комнат. Затем он слышал хлопанье дверей в верхнем этаже и глубокая тишина воцарялась во всем доме, в той его гостинице, которой завладели два незнакомца с дерзкими речами и целым арсеналом в сундуках. Глубокая тишина. Иногда Шомберг не мог поверить, что он не во сне это видит. Вздрогнув, он приходил в себя, потом выползал из залы с движениями, чрезвычайно непохожими на манеры лейтенанта tanaca, которыми он старался поддерживать свое достоинство на людях.
Его угнетало сильное чувство одиночества. Он тушил лампы одну за другою, затем бесшумно отправлялся в комнату, в которой его ожидала госпожа Шомберг — совершенно неподходящая подруга жизни для человека таких достоинств и к тому же «в цвете лет». Но этот цвет — увы! — теперь сильно завял. Он›то чувствовал постоянно, но отчетливее всего, когда, отворив дверь, замечал эту женщину, терпеливо сидящую на стуле, с выступающими из-под ночной рубашки босыми ногами и забавной косицей, свисавшей вдоль такой сухой и худой шеи, что она казалась колом с привинченной к нему головой — этой головой с вечной испуганной улыбкой, обнажавшей испорченный зуб и не означавшей ровно ничего — не означавшей даже действительного испуга, потому что она к нему привыкла.