Владимир Григорьевич всегда пресекал попытки поиска строгой автобиографичности в своих произведениях. Он настаивал на праве художника творить, а не просто фиксировать события из окружающего мира. Однако, все его произведения настолько наполнены личными впечатлениями, подмеченными и бережно сохраненными чуткой и внимательной, даже к самым незначительным мелочам, душой, что все переживания его героя становятся необычайно близкими и жизненно правдоподобными. И до сих пор заставляют читателей сопереживать его поискам и ошибкам, заблуждениям и разочарованиям, радоваться даже самым маленьким победам в нелёгкой борьбе за право стать и оставаться Человеком… И, несмотря на то, что все эти впечатления — длиною в целую и очень-очень непростую жизнь, издатели твёрдо верят, что для кого-то они обязательно станут точкой отсчёта в новом восприятии и понимании своей, внешне непохожей на описанную, но такой же требовательной к каждому из нас Жизни…
Случилось это в годы, когда неустроенную молодую мою жизнь особенно остро томило затянувшееся одиночество.
Родители жили тогда под Москвой, недалеко от Солнечногорска, в малолюдном, из трех домов, поселке лесничества, куда я, новоиспеченный студент, наезжал из столицы в дни, свободные от занятий. Побродить по тогда ещё девственным подмосковным лесам было для меня такой же необходимостью, как думать, дышать, мечтать.
В один из ясных дней бабьего лета я брел в задумчивости по лесной дороге, опираясь на уже привычную свою палочку, помогавшую мне ходить после тяжелого фронтового ранения. Под ногами шуршали листья. Стайки синиц мелодично тренькая, суетливо перепархивали в поредевших зарослях. Дятел усердно долбил белеющий среди темных елей ствол березы, Вдруг вспорхнул, с криком перелетел на одиноко стоящую сосну, оседлал обломанный сук, выдал такую страстную весеннюю барабанную дробь, что будь я его подругой, тут же откликнулся бы на его запоздалый зов!
Я замечал: в дни осеннего увядания, когда предзимняя стылость уже проглядывает в высокой голубизне небес, особенно обостряется чувство ожидания. Что ждешь в осеннем безмолвии, что томит твою одинокую душу, — спроси сам себя, не ответишь, но смутное ожидание какой-то встречи, случайной согревающей радости, ведет и ведет тебя в глубь лесного безмолвия…
Вышел я в широкую луговину, открытую вдаль до чернеющих на косогоре домов незнакомой деревни. В деревню идти не хотелось, любил я одиночество. Хотел уже повернуть обратно, но взгляд выхватил две девичьи фигурки: близкий лес словно вытолкнул их на луговину. С корзинками на полусогнутых руках, с видимой ленцой усталости, брели они окольной дорогой к деревне. И вдруг заметили меня. О, чудо взаимных влечений! — само небо, распростертое над луговиной, начало сводить нас!