Романтическая повесть о любви, смерти и бессмертии.
Владимир Корнилов
ИСКРА
«БОЖЬЕ ЧУДО»
Звали ее Искра. Рыжие, как огонь, ее волосы, откинутые, будто ветром, на сторону, светились даже в ночи.
В том уверял нас Серега, внук Таисии Малышевой, суровой, молчаливой женщины, чье слово для всех живущих в деревне с чистым, будто промытым, названием Речица, значило не меньше, чем слово, взятое из писаного закона.
То, что Серега вырос под суровым приглядом бабки Таисии, каким-то самостийным образом возвышало его среди деревенского мира. И когда Серега говорил, что видел, как жарко светились в ночном лесу волосы Искры, и вся она светилась, словно огонь, ему верили, потому что все мальчишки, как и сам Серега, были влюблены в нее.
Такая вот, на удивление, не знакомая нам Искра вдруг появилась перед нами. Встала, сощурив свои зеленые, нам показалось почему-то, золотисто-зеленые глаза, смотрела вприщур на наши тяжело отвисшие над штанами рубахи — у каждого была за пазухой наворованная с чужих огородов морковка.
— Так, — сказала Искра, глаза ее в гневе распахнулись, и вся зелень лесов, среди, которых мы жили, померкла перед зеленью ослепивших нас глаз.
СТАРИК
Искру я увидел на верху горы, где начинались дома нашей деревни. Она сбегала, подпрыгивая, вниз по тропке, как белая игривая козочка, в свежести тихого утра далеко разносился ее голосок:
Последнее слово в своей песенке Искра выговаривала по-деревенски, ну, в точности, как говаривала ее мать, и это протяжное ее «спозна-аа-ю» почему-то особенно трогало меня. Я стоял на мосту в ожидании, готовый разделить с ней и землю, и небо.
Ничуть не смущаясь своей задорной песенкой, все так же перепрыгивая с одной ноги на другую, Искра подбежала, встала рядом, прижав ко мне плечо, и как-то враз притихла. Оба мы в неловкости случившегося уединения с преувеличенным вниманием вглядывались в прозрачную текучую воду. В воде посверкивали боками быстрые верхоплавки, таинственно шевелили черно-зелеными волосами придонные водоросли.
Искра вдруг напряглась, перевесилась через перила, шепнула:
ЧУЖАЯ ЖИЗНЬ
С того времени, как молча пробрели по Речице отступающие войска, и безвестный красноармеец, поставив пулемет на взгорье, в траншейке, вырытой еще в мирное время для школьной военной игры, полдня стрелял, не давал подняться вражеской колонне и погиб под немецким танком, после того, как заугрюмевшие немцы захоронили, на бугре у леса много убитых своих солдат и ушли дальше, подороге к Смоленску, и пришли другие, тоже военные и тоже немцы, хмурые, строгие, и объявили жителям нашей Речицы о новом порядке жизни, мы почувствовали, как вроде бы надвинулась непогодь, такая непогодь, какая глухой осенью нависает над полями, над домами, над улицей и придавливает хуже, чем наказание. Вроде бы все на месте: и лес, и речка, и тропки-дорожки, а все не в радость, ждешь в унылости, что солнце, наконец, проглянет сквозь нависшую хмарь, а света все нет и нет, и сидишь, будто неживой.
Как прежде, мы собирались, купались, в омуте под черемухами, ковырялись в огороде, на картошке, помогая матерям и страшась бесхлебья — все вроде бы то же. Но что-то изменилось в нашем отношении ко всему, что было вокруг: лес, дорога, небо с не нашими самолетами — все будто зачужало, и сами мы сделались вроде бы другими, беспокойным, настороженными, какими-то даже злыми — тянуло нас всё ломать, крушить.
Серега однажды не выдержал, вытащил два креста из немецких могил, утащил в лес, разломал, за что расстроенная Искра при всех нас долго его корила.
— Только беду накличешь, Сережка ты, Сережка! — переживала Искра. — Надо не так, так не надо…
Как надо, никто из нас не знал.