В настоящий сборник вошли повести и рассказы Леонида Корнюшина о людях советской деревни, написанные в разные годы. Все эти произведения уже известны читателям, они включались в авторские сборники и публиковались в периодической печати.
ПОВЕСТИ
Солдаты ехали с войны
Военный эшелон медленно, подолгу простаивая на станциях, подвигался с запада на восток — все дальше в глубь России. Другие эшелоны шли в обратном направлении — туда, где лежала, дымилась и пахла горелым железом и кровью почти поверженная Германия.
В вагонах эшелона, который двигался на восток, то есть домой, люди не отрываясь смотрели в маленькие окна на бегущую навстречу землю. А там, за окнами, всюду, куда проникал их взор, — было страшное, горькое разорение. Деревни — где одна, где две уцелевшие хаты — со своими черными, нагими печными трубами проплывали во мгле весенних туманов, чернели на косогорах. Иногда рядом с голой печной трубой какой-нибудь веселый — человек, скинув шинель, махал топором, мелькали худые лица детей, надрывающиеся в возах кони, и все это, соединенное в одну картину, представляло собой горькое и незабываемое зрелище.
Вешней ростепелью пах летящий навстречу мартовский ветер. В дремавших холодных пустынных полях просыпалась жизнь нового дня.
За ночь в теплушке сильно похолодало, по полу гулял сквозняк. Не открывая глаз, Иван рукой дотянулся до железной печурки — лед. Вагон не дергало, не качало, эшелон стоял. По другую сторону печурки, расчесывая светлые длинные волосы обломком гребешка, сидела девушка в пальтушке, в чиненых сапогах и с голодными глазами. Влезла она, наверно, ночью, когда Иван спал, вчера он ее не видел. Других людей не было в вагоне, на полу осталась одна подсолнечная шелуха. Иван закурил, разогнал дым рукой и спросил:
Холодное лето
В жидких вечерних потемках, в седенькой мгле вдруг в эшелоне все увидели, как потянулись вместо приглаженных рощиц и островерхих черепичных костелов растрепанные березы в своих белых кофточках, овраги, хаты со скелетами почти что голых стропил на крышах, немые печные трубы на пожарищах, колодезные журавли…
Заглушая дробный перестук колес, сорвав с головы выгоревшую пилотку, какой-то солдатик крикнул во всю силу:
— Братцы, Россия!
Изо всех дверей, высовываясь на весенний ветер, ударили из винтовок и автоматов.
Маша
Пришло привольное и ласковое русское лето. Из-за бугров стекало в деревню тепло хорошо прогретой земли, зелени.
Вдоль переулка, у плетней выложилась мягкой шерстью мурава, зацветала пахучим зноем липа, выголубилась на солнечных местах свинячья цибулька, запламенел оранжевыми головками махорчатый и жесткий дедовник, еще нежный, не выпустивший своих колючек. В сырых, тенистых местах, спеленатых до утра туманом, окутались нежнейшим желтым утячьим пухом черные сережки камыша, а выше, за глинистыми обветренными отвалами запестрел, наполнился зеленым соком луг.
Лешка беспричинно рассмеялся потягиваясь. Хрустнули мускулы: выгулялся за зиму. Игнат свесил голову с последнего венца дома: «С этим кобелем заробишь на табачок!»
Попросил, завидуя чужой молодости:
Вещевой мешок
Над тундрой еще падали и тотчас гасли холодные звезды. Еще густо синело от сумерек небо, и были слегка видны облака на восходе, где томилось, ожидая своего часа, солнце. Была предутренняя, глубокая тишина, изредка нарушаемая лишь тонким писком мышей. Лето на убыль шло в здешних местах, от болот поднимался волглый пар, пахло горечью от последний, каких-то желтеньких мелких цветов.
Подопригора пошевелил рукой — подчинилась. Это обрадовало его, но остальное тело он пока не чувствовал. «Дернул же дьявол лететь в этот мерзкий туман!» — подумал он и пошевелил ногами. Ноги тоже немножко повиновались. Особенно правая, которую он всегда любил за то, что она редко уставала и могла идти пешком хоть через всю тундру. Левую ранили в войну, давно, но она все не набиралась полного здоровья, и мускулы ее были слабее, чем у правой.
Подопригора еще раз растер пальцы левой, тоже ожившей ноги и понял, что тело его невредимо. Он внимательно осмотрел кабину. Всюду валялось «небьющееся» стекло, и кабина стояла не ровно, а криво и несколько торчком.
Константин Чистяков, второй пилот, с которым Подопригора летал четвертый год, полулежал рядом, с поцарапанным кровоточащим лицом, упирался ногами в фюзеляж. Он порывался что-то спросить, но губы были беззвучны и вялы. Подопригора сказал ему: